Два ведра

Борька умел считать наперёд по-хозяйски: сколько в доме чего и на сколько того хватит. Полмешка пшена – это до холодов, если по разу в день. Керосину в бутыли на палец – восемь вечеров, если фитиль не подымать.

Про арбузы он считал с весны.

Сеяли в тот год, в пятьдесят пятом, девятого мая. Борька шёл по борозде за женщинами и совал семечки в лунки, а Ерофей Мокеич глядел сзади и не давал спуску.

– Глубже клади, глубже! Ты её на ноготь суёшь, а надо на два пальца!

– Так земля же сухая.

– Оттого и надо. Наверху ей не за что взяться.

Поливу в степи не было, дождя за лето выпало мало, и арбуз взялся некрупный, зато сладкий. К середине августа пошёл съём.

Борькино дело было – отбор. Резчики шли впереди и резали с хвостиком, не отрывая. Он подбирал следом и разбирал, что куда: целое – к дороге, там его перекладывали соломой, ряд на ряд и не выше пяти, и увозили; треснутое, помятое, мелкое – к телеге.

Взяли его на бахчу в пятьдесят третьем, одиннадцати лет, и он давно уже не спрашивал, как отличать. Усик у плодоножки высох – значит, взял своё. Пятно на боку из белого сделалось жёлтым – значит, взял. Щёлкнешь по боку – отзовётся низко, будто пустой.

– Борис! Этот куда положил?

– В брак. Бок примят.

– Ну и правильно, – сказал Мокеич. – Битый до места не доедет. Да ещё покуда едет, и здоровые около себя перепортит. Один гнилой – и весь воз коту под хвост.

Женщины на резке звали его рассудить. Поднесут – Борис, гляди, этот брать или нет? – он щёлкнет, повернёт хвостиком к себе, прикинет и скажет. И как скажет, так и клали. Мокеич раз при всех обронил, что у мальчишки на арбуз глаз вернее, чем у иных, кто тут двадцать лет, и с той поры не спорили.

Что не шло в счёт, то шло скоту. Кормовой арбуз лежал тут же, через межу, – огромный и вовсе не сладкий, – и его возили на ферму возами, свежим, как есть. Доярки говорили, что от него молоко прибывает.

– Мокеич, а бахчу когда запашем?

– После заморозков.

– А до заморозков?

– Ходите, подбирайте, что найдёте. Мелочь, поздний завяз – всё одно пропадёт под снегом. Хоть свиньям, хоть себе, мне не жалко.

Трудодня Борьке за лето не написали ни одного. В артель принимали с шестнадцати, а ему было тринадцать, и всё, что он наработал, бригадир раз в неделю ставил матери в книжку, в её строку. Борька не спорил. У него шёл свой счёт.

Мать варила нардек.

Сахар в доме бывал по большим дням, а всё прочее сладкое в году – это был он, арбузный мёд, тёмный и тягучий. Мать вываривала его во дворе, в чугунном котле над очагом, из того самого брака. Двадцать вёдер сока – два ведра мёда. Больше не выходило никогда, хоть стой над котлом до петухов.

Двух вёдер хватало от съёма до тепла. Если по ложке и не каждый день.

***

Брак свозили во двор с первого же дня. Варили не один день.

Мать раскалывала арбуз о край кадушки, выбирала мякоть деревянной ложкой, давила и цедила сок через бязь – два раза, чтобы не прошло ни мезги, ни семечка. Борька носил воду и подкладывал в очаг. Вовка сидел на приступке и ждал.

– Мам, скоро?

– К ночи.

– Уж сколько кипит!

– Сколько кипит, столько и надо. Из десяти вёдер одно выходит, Вовка. Посиди.

– А если пожарче поддать?

– А если пожарче, будет у нас не мёд, а уголь. Борь, не суй столько, оно ровно должно.

Сок в котле темнел, оседал и густел, и надо было мешать, чтобы не пригорело ко дну. Через плетень заглядывала Христина и всякий раз говорила одно:

– Ох, Марья, до чего же дух хороший! Прямо в нос шибает!

– Заходи, попробуешь.

– Да рази ж я за тем… – говорила Христина и заходила.

Ночью мать капнула с ложки на блюдце, наклонила блюдце набок и поглядела. Капля стояла и не шла.

– Всё, – сказала она. – Снимай.

Разлили в две корчаги и обвязали. В погреб Борька снёс сам, по одной, обеими руками, ступая с приступка на приступок. Теперь до самого тепла было чем.

Наутро он взял щепку, опустил в корчагу до дна и вынул. Мокрое кончалось на четыре пальца от края. Он отметил ногтем и поставил щепку за корчагу, к стенке, чтобы не на виду.

Дня через три мокрое было на пять.

– Мам. Вовка лазит.

– Ну лазит.

– Он не пальцем. Он ложкой берёт, прямо из корчаги!

– Будет тебе, Борь. Ребёнок.

Мать месила и не обернулась.

– Оно ж не на неделю сварено. Оно до тепла.

– Дотянем, – сказала мать.

***

Борька переставил корчагу на верхнюю полку и унёс из погреба скамейку.

Ещё дня через три мокрое на щепке было на шесть пальцев, а под полкой стояло перевёрнутое ведро.

Он сел на приступок и посчитал. За три дня семилетний столько ложек не съест – его бы наизнанку вывернуло к вечеру первого же. Значит, брал не ложкой. Значит, черпал кружкой.

Вовка сидел за столом и катал по клеёнке хлебный шарик.

– Вов. Ты сколько берёшь?

– Нисколько.

– Я мерил.

– Чем ты мерил?

– Своим. Тебе не всё ли равно чем?

Вовка катал шарик и молчал.

– Ты понимаешь, что это на зиму? После Нового года ничего не будет. Ни ложки. Понимаешь?

– Понимаю.

– А чего берёшь?

Вовка встал и пошёл в сени. Брат догнал его у крыльца и развернул за рубаху.

– Ты скажи хоть, куда деваешь! Ты же столько не съешь, тебя разнесёт!

– Съем.

– Врёшь.

– Съем, – сказал Вовка. – Пусти.

– Вовка!

Но тот уже вывернулся и был за калиткой.

***

Христина пришла в субботу за дрожжами и осталась, как всегда, до вечера.

– Марья, а чего ты с младшего не спрашиваешь?

– Спрошу.

– Ты который месяц спросишь! Он у тебя семь лет, не год. У меня свой в семь уж корову доил, а этот из корчаги ложками ест, и хоть бы что!

– Христин.

– А что Христин? Я тебе не в осуждение, я тебе как соседка. Старшего ты в кулаке держишь: он у тебя и косит, и воду носит, и на бахче с самой весны, и слова поперёк не скажи. А малому что – всё с рук?

Мать поставила чугун в печь.

– Ты за дрожжами шла.

– Шла, – сказала Христина. – И иду. И дрожжи возьму, и скажу, что думаю, и ничего мне за это не будет.

Борька стоял в сенях с пустыми вёдрами и слушал. Значит, не одному ему видно: мать с младшего не спрашивает. Значит, не выдумал.

Вечером он опять пошёл к матери.

– Мам. Ты его спроси.

– Отстань, Борис.

– Ты меня в семь лет за одну горсть гороху хворостиной гоняла. Через весь двор. Я помню.

Мать сняла с гвоздя фартук, подержала и повесила обратно.

– Гоняла.

– А его чего?

– Иди спать.

***

В понедельник Борька не пошёл на бахчу с утра. Сказал матери, что Мокеич отпустил до обеда, и остался – будто бы подправить плетень у огорода.

Вовка вышел со двора часу в десятом. Под рубахой у него было что-то круглое.

Борька пошёл следом – по-за плетнями, огородами, чтобы не окликнули из окна. Вовка дошёл до школы и свернул за угол, к плетню, где всегда сидели.

Их там было четверо. Шурка Лапин, ещё двое таких же и один постарше, из третьего класса. Вовка вынул из-под рубахи кружку, поставил на бревно и достал из-за пазухи ломоть.

– О! Принёс! – Шурка соскочил с плетня. – Мажь!

Вовка лил из кружки прямо на хлеб – густо, до самой корки, не жалея, – и отдавал. Первому, второму, третьему. Себе не налил.

– А тебе?

– Я дома поел.

Ломоть кончился, и Вовка вытряс из кружки последнее Шурке на корку.

– Завтра ещё принесёшь?

– Принесу.

– Ну гляди. А то с нами не сядешь, пойдёшь вон к малявкам.

– Принесу, – сказал Вовка.

Борька стоял за плетнём и считал. Кружка – это полторы ложки за раз. Тридцать дней – это полведра. Полведра из двух.

***

Он рассказал всё в тот же вечер – при Христине, при матери, стоя посреди избы, – и говорил ровно, как считал:

– Он его не ест. Он его носит. Каждый день, кружкой, к школе, Лапину и тем троим. И мажет им на хлеб, а сам не ест ни разу.

Мать поставила ухват в угол.

– Вова.

Вовка стоял у порога.

– Вова, я тебя спрашиваю!

– Я не носил.

– Врёт, – сказал Борька. – Я сам видел. С утра, у школы.

Христина вздохнула на весь дом.

– Ну вот, Марья! Я тебе говорила!

Мать выпрямилась и заговорила тихо и коротко – так Борька её слышал первый раз.

– Это чей мёд, Вова?

Вовка не сказал ничего.

– Это чьё? Я тебя спрашиваю. Брат его с мая на солнце добывал, я его ночами мешала, а ты его Лапину на хлеб мажешь? Чужому парню? За что?

– Я…

– Что ты?

Вовка не договорил.

Мать отвела его в чулан и заперла. И два дня не давала сладкого вовсе – ни капли, ни на палец, – и, наливая чай, отставляла корчагу на дальний край стола.

Христина ушла первой и, уходя, всё поминала своего, который корову доил.

Борька лёг и долго не спал.

Он ведь этого и добивался. Ровно этого. Чтобы спросили один раз в жизни не с него.

А вышло нехорошо.

***

Вовка перестал с ним говорить.

Просто перестал. Раньше он ходил за старшим по двору как привязанный, лез в сарай, лез на телегу, лез под руку, и Борька его гонял и цыкал. Теперь во дворе стало тихо. Вовка сидел на приступке один и обирал с рубахи репьи. Борька за вечер трижды прошёл мимо приступка и трижды придумал, с чего начать. Так и не начал.

– Вов, пойдёшь со мной за водой?

– Не.

– Вов, хочешь, свистульку вырежу? Из бузины, как в прошлом году.

– Не хочу.

Мать в те дни его не корила и не хвалила. Один раз только, снимая с печи чугун, сказала в сторону:

– Ну что… добился?

Борька не ответил.

– То-то.

Первого сентября он не хотел идти в школу.

Мать одела его силой, застегнула на все пуговицы, сунула узелок, вывела за калитку и подтолкнула. Борька шёл рядом – мать велела довести.

У школьного плетня стояли те же четверо. Шурка Лапин увидел Вовку и присвистнул.

– О! Наш пришёл! Ну чего, принёс?

Вовка не ответил.

– А чего ж ты? Ты ж обещал!

– Не принёс он ничего, – сказал тот, что постарше. – У них кончилось. У них мать всё заперла, мне сестра говорила.

– А-а… Ну и иди тогда вон туда, к малявкам. За третью парту.

И они пошли в школу, и Вовка постоял и пошёл сзади, шагах в пяти, и узелок у него болтался.

Борька стоял, пока за ними не хлопнула дверь. Потом повернулся и пошёл в степь, и всю дорогу у него в голове ворочалось одно и не сходилось никак.

Он всё лето считал Вовку сластёной.

А Вовка платил.

***

Мокеич сидел на телеге и подшивал мешок.

– Мокеич. А подбор ещё можно?

– Можно. Пока не заморозило – ходи.

– А там осталось чего?

– Мелочи-то? Мелочи хватает. Крупного не жди, крупное всё сняли ещё до Успения. Пойдёт мелкий да поздний завяз, который не вызрел. – Мокеич откусил нитку. – Тебе на что?

– Мёду сварить.

– Из позднего мёду мало выйдет, Борис. Сахару в нём нету, вода одна. Наваришь на палец, да и то…

– Я знаю.

– Знаешь – ходи. Мешки вон возьми, два, только верни. И гляди, плети не топчи.

Вечером Борька поймал брата в сенях.

– Собирайся. Пойдёшь со мной.

– Куда?

– Туда, за копань.

– Не пойду.

– Пойдёшь. Мешок понесёшь, мне двух не унести.

Шли долго. Младший тащил пустой мешок волоком по стерне и не спрашивал, зачем идут.

Бахча после съёма лежала пустая и рыжая, плети засохли и скрутились, и по ним, если приподнять, находились арбузы – с кулак, с два кулака, а которые и с голову, да только зелёные внутри и никакие на вкус, годные разве скоту. Борька шёл и брал всё подряд.

– Кидай.

– Он же не сладкий совсем!

– Он никакой. Их надо много. Кидай, кидай.

Вовка поднял один, покрутил и щёлкнул по нему, как щёлкал брат на съёме. Арбуз не отозвался никак.

– Пустой.

– Все они тут пустые. Кидай.

Набрали два мешка. На обратном пути сели у копани передохнуть, и Вовка сказал в землю:

– Я не для себя брал.

– Знаю.

– Откуда?

– Видел.

Вовка долго не отвечал.

– Я не умею ничего, – сказал он. – Бегаю плохо. Драться не умею. Отца у меня нету, и рассказать нечего. А сладкого ни у кого нет. Ни у Лапина, ни у кого во всей улице.

– И что?

– И они меня брали. С мёдом брали. Я приходил, и они говорили: садись.

– А без мёду?

– А без мёду… – Вовка ответил не сразу. – Один раз пришёл. Постоял и домой пошёл.

Борька поднял камешек и бросил в копань.

– Дурак ты, Вовка.

– Знаю.

– Дурак. Их за это покупать не надо. – Он бросил второй. – Меня тоже не брали. Я в семь лет один за телятником сидел, каждый день, покуда все на улице. Я тебе не рассказывал.

– Нет.

– А чего рассказывать. Отца схоронили, мать в поле от темна до темна, а я при тебе. Я и выходил-то с тобой. Куда я, туда и ты. Кто ж с таким в лапту зовёт.

– Со мной?

– С тобой. Ты орал, а я тебя качал у забора, покуда они там играли.

Вовка обернулся к нему первый раз за две недели.

– А потом?

– А потом ты подрос, а меня на бахчу взяли. И вышло, что не они мне нужны, а я им.

– А если б не взяли?

– Ну и сидел бы я сейчас за телятником. – Борька поднялся и подтянул мешок. – Вставай, засветло не дойдём.

***

Варили в субботу, вдвоём.

Мать глядела со двора и не подходила. Борька колол арбузы о пень, а младший выбирал мякоть деревянной ложкой – медленно, неумело, оставляя у корки половину, и Борька его не подгонял. К полуночи Вовка приноровился, и корки у него пошли чище, почти начисто, одна к одной. Цедили через бязь дважды, как положено. Носили воду. Подкладывали в очаг ровно.

Кипело до ночи и всю ночь.

– Борь. А сколько выйдет?

– Не знаю.

– Ты ж всегда знаешь!

– Из хорошего – по ведру с десяти. А из этого… – Борька помешал в котле. – А из этого как выйдет, так и выйдет. Я такое первый раз варю.

– А ты посчитай!

– Я больше не считаю.

Сока из двух мешков вышло всего ничего. К утру на дне котла осталось чуть больше половины ведра.

– Мало, – сказал Вовка.

– Мало, – согласился Борька. – Зато твоё.

Он перелил остаток в маленькую корчагу и поставил её на стол.

– Твоя. Хоть всю сразу ешь, хоть кому неси. Хоть Лапину. Мне дела нет.

Вовка стоял и не трогал.

– Я не понесу.

– Ну и не носи.

– А если попросят?

– А если попросят, – сказал Борька, – ты сперва спроси, чего они тебе-то дадут. Задарма оно не варится. Мы над ним ночь простояли, у меня вон рубаха хоть выжимай.

– Я лучше сюда позову. Пускай сами придут и сами поварят.

– Вот, – сказал Борька. – Вот это по-человечески.

***

Мать вышла на крыльцо, когда уже развиднелось.

– Спать идите.

– Идём.

Она постояла, потом села на ступеньку и повернулась к Борьке.

– Ты с меня не сходишь. Про то, что я с него не спрашиваю.

– Я не говорю.

– Ты не говоришь. Ты глядишь. Мне и того хватает.

В степи уже светлело, и от котла ещё тянуло сладким.

– Отца не стало в сорок девятом, – сказала мать. – Тебе было семь, а ему год. Ты отца помнишь, а он – нет. И я, дура, с того года всё думала: чего ж я с него спрошу, если у него и спросить некому.

– Мам…

– Двадцать восемь мне тогда было. – Она усмехнулась. – Думала, я его этим сберегу. А сберечь – это не пожалеть. Это выучить.

Борька молчал.

– Ты его сегодня выучил, – сказала она. – Не я.

Она встала и пошла в избу, а на пороге обернулась.

– И вот ещё. Большую до тепла не трожьте, слышишь? А щепку эту выкинь.

– Какую щепку?

– Какую. Которой ты меряешь. Я её с самой варки вижу.

***

Щепку Борька выкинул в тот же день, в очаг, вместе с сухими плетьми.

До тепла им всё равно не хватило – кончился он в феврале, и мать вымыла обе корчаги и убрала пустыми на полку. И ничего страшного не сделалось: пили чай так, вприкуску с сушёной грушей, и дожили.

А в мае будут сеять снова девятого, и Борька опять пойдёт по борозде, и Мокеич опять будет кричать ему в спину, что мелко суёт. И Вовка увяжется следом – ему уже восемь, его пустят на прополку, – и будет заступать за борозду, и путаться, и Борька будет его гонять и всё оглядываться, идёт ли.

А в августе на бахчу придут четверо. Шурка Лапин впереди, за ним те двое и тот, что постарше. Придут проситься на съём, на трудодни, а у Вовки старший брат тут четвёртое лето и слово его чего-то стоит.

И Вовка выйдет им навстречу с пустым мешком через плечо и скажет то, что скажет.

– Мокеича спросить надо, – скажет он. – У нас задарма не берут.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: