Такое короткое счастье

Говорят, что время лечит. Может кому-то и помогает время забыться, но Тае до сих пор грустно и одиноко. Иногда даже не хочется идти домой.

— Нет никакого смысла в моей жизни, живу только ради детей, Мишки и Лидочки. Наверное дети и есть смысл моей жизни, но мне так не хватает моего мужа Степана. Ведь я с ним была так счастлива, жила как за каменной стеной. Был бы сейчас жив Степан. Я с годами все больше скучаю по нему. Мишка с Лидочкой только и дают силы жить.

Тая вышла из дома, завтра у Степана день рождения, она всегда собирает родных, чтобы отметить. Уже пригласила близких, и поехала в город, купить кое-что на стол. Тая остановилась у витрины магазина, но смотрела сквозь неё. В отражении стекла она видела себя сегодняшнюю, уставшую, в той самой шубе, которую Степан привез из города за месяц до гибели.

Он тогда зашел в дом с хитрым прищуром, спрятав огромную коробку за спину. Мишка с Лидочкой повисли на нём, как репейники, а он хохотал и кричал:

— Мать, принимай гостинцы!

Шуба оказалась по размеру, а она целовала его в колючую щеку и смеялась:

— Я в ней буду как в домике.

Тая вздохнула и зашла в магазин. Набрала колбасы, сыр, бутылку хорошего коньяка, Степан любил коньяк, мясо дома есть, сама замаринует, как он любил, с луком и барбарисом.

Она села в рейсовый автобус и смотрела в окно на поля, думала.

— Говорят время лечит. Глупости всё это. Время — это как река: она течёт, а ты стоишь на берегу и смотришь на ту сторону, где осталось всё. С годами вода не уносит боль, она просто затапливает её глубже. И кажется, что привыкла.

Но вечером, когда затихает дом, она слышит скрип половицы в прихожей и почему-то всегда думает: может вернулся, хотя знает — не вернётся.

…Сенокос для Степана был не работой. Это было священнодействие, его личная встреча с летом, когда можно было надышаться вольным воздухом и почувствовать себя хозяином земли. Он начинал готовиться за неделю: точил литовки до звона, смазывал телегу, проверял, не рассыпалось ли колесо. А сам весь светился изнутри, как мальчишка перед первым купанием в реке.

— Косить хочется, аж руки зудят, говорил он улыбаясь жене, — какой запах от скошенной травы. Трава медом пахнет, сухая будет, отменная. Коровы зимой спасибо скажут.

Тая только качала головой. Знала: мужа в эти дни не остановить. Детей Мишку и маленькую Лидочку накануне отвозили к свекрови, в соседнюю деревню. Бабушка уже стояла на пороге с пирожками и строгим наказом:

— Вы там не надрывайтесь, Степан, смотри, Таю не загоняй до потери пульса, — и они, легкие и свободные, как птицы, уезжали в поля.

Покос их был в самом красивом месте. Огромная поляна, которую с трех сторон обнимал темный сосновый лес, а с четвертой спускалась к речке. Место называлось «Елань», и трава там стояла по пояс. Влажная, густая, с вкраплениями клевера и мышиного горошка. Степан каждый год приезжал туда и говорил одно и то же:

— Гляди, Тая, ну разве это не рай? Вот где Господь отдыхал.

Они начинали с восходом. Степан шел первым, как заводила, широко расставив ноги, в старой выцветшей рубашке, подпоясанной веревкой. Коса в его руках ходила плавно и ритмично, ни одного запинающегося движения. Трава ложилась ровными рядками, будто сама знала свое место. Тая шла следом, чуть поодаль, чтобы не мешать. У нее было другое, более женское движение, мягче, осторожнее. Она не столько косила, сколько помогала мужу, брала на себя края, где трава была пореже, чтобы Степан проходил по самому буйному разнотравью.

Солнце поднималось выше, воздух начинал дрожать от зноя. Но какой это был зной! Он был наполнен тысячами запахов, смешанных в один головокружительный коктейль. Свежескошенная трава пахла так, что кружилась голова — это был запах самого лета, запах свободы, детства и бесконечности. Примешивалась горчинка полыни, сладкая нота клевера, какая-то дикая пряность от цветущей душицы на опушке. Иногда ветер с речки приносил влажную свежесть воды и запах тины.

— Эх, мать, — говорил Степан, останавливаясь и вытирая мокрый лоб, — я бы тут просто жил. Дом бы себе тут поставил, без крыши, чтобы звезды видеть, и век бы вековал.

— Без крыши комары и мошки тебя заедят, — хохотала Тая, тоже останавливаясь. — Иди давай, работник. Меньше говори, больше накосишь.

Он делал вид, что обижается, а в глазах у него плясали озорные чертики. Он снова взмахивал косой, и по рядам летели мелкие капельки сока, оседали на рубашке, на лице. К полудню, когда солнце стояло в зените и даже лесная тень не спасала, Степан бросал литовку и шел к старым березам, где уже ждал костер.

Тая была мастерицей на такие дела. Пока Степан проходил последний ряд, она уже собирала сушняк, выкладывала костерок на небольшом пригорке, чтобы дым не стлался по траве. Ведром, прихваченным из дома, набирала воду из речки, та была ледяной, даже в такую жару.

Особый ритуал был с чаем. Тая уходила на край поляны, туда, где начинался лес, и собирала травы. Душицу она находила сразу, её было много, лиловые шапки цветов так и манили.

Добавляла несколько листочков смородины, щепотку зверобоя, а иногда и мяту, если находила у ручья. Все это она бросала в небольшой котелок, который кипятился прямо на углях.

Степан садился на траву, вытянув уставшие ноги, и смотрел на дым, поднимающийся над поляной. Он молчал, но Тая знала, что он счастлив. Иногда он протягивал руку и срывал травинку, жевал её и снова закрывал глаза.

— Слышишь, как стрекочат? — спросил он, кивая на кузнечиков.

— Слышу, — ответила Тая, помешивая чай. — Они поют, что скоро дождь будет.

— Не-е, — протянул Степан, — они поют, что сейчас только наша и ничья больше земля. Слышишь, какая тишина? Только мы с тобой, трава, да небо.

Он был прав. Звон кузнечиков, далёкое жужжание шмеля, застрявшего в колокольчике, шелест ветра — это был особый, летний гул. Он обволакивал, успокаивал, рождал внутри ощущение вечности.

Костер прогорал до углей. Тая заваривала травы кипятком, накрывала котелок рушником и ждала ровно пять минут, чтобы дух вышел. Чай получался темным, пахучим, с терпкой ноткой дикой мяты. Они пили его из жестяных кружек. Степан макал хлеб в чай и говорил:

— Боже, какое же блаженство. В этой жизни больше ничего не надо.

Иногда, когда усталость брала свое, они ложились прямо на скошенную, еще влажную траву и смотрели в небо. Облака плыли медленно, меняя формы. Степан показывал пальцем вверх:

— Гляди, Таюшка, вон то облако похоже на нашу корову Зорьку. А вон то… как наш Мишка раньше на горшке сидел, помнишь?

Тая хохотала до слез, хлопала его по плечу:

— Ой, Степа, шутник ты, Господи!

И тут же замолкала, чувствуя, как его рука накрывает её ладонь, тяжелая, мозолистая, пахнущая травой и потом. Время тогда останавливалось для них. Было только солнце, жар, бесконечная поляна и два человека, которым больше никто не был нужен. Они не говорили о завтрашнем дне, о ценах на мясо или планах на зиму. Все важные разговоры откладывались. Сейчас было только «здесь» и «сейчас».

После обеда, когда чай был допит, а котелок вымыт, Степан вставал с кряхтеньем, потягивался так, что хрустели кости, и снова брался за косу.

— Ну что, хозяйка, давай додавим? А то к ночи надо сено в копны собрать, пока роса не выпала.

— Давай, — отвечала Тая, поднимаясь и отряхивая юбку.

Они снова расходились по своим рядам. Трава на солнце уже подвяла, стала более мягкой, и косить было легче. Запахи становились гуще, слаще, в них появлялась нота сухого сена, предвкушение зимы, когда коровы будут жевать эту ароматную массу и давать жирное молоко.

и так молча, слаженно, как два колеса
К вечеру, когда солнце садилось за сосны и поляна погружалась в длинные лиловые тени, они собирали сено в копны. Степан ворочал вилами большие охапки, Тая подхватывала, раскладывала, чтобы сено не запрело. И так, молча и слаженно, как два колеса одной телеги.

Последняя копна упиралась в самую опушку. Степан ставил её особенно тщательно. Потом выпрямлялся, оглядывал дело рук своих и говорил:

— Ну вот, Таюшка. Всё. Теперь до следующего года.

А на обратной дороге, в телеге, наполненной душистым сеном, они лежали на спине, глядя на первые звёзды.

— Спасибо тебе, — говорил он тихо. — Что ты у меня есть. Что это всё у нас есть.

Она молчала. Ей не нужно было отвечать. Она просто знала, что эти дни самые драгоценные в её памяти. И когда годы спустя она будет смотреть на сухие веточки душицы, которые всё еще хранятся в старом кувшине, она снова почувствует тот жар, тот ветер и ту бесконечную любовь, что была на их поляне «Елань». Время не лечит. Но оно хранит. И в её памяти тот сенокос будет длиться вечно.

Осень в тот год пришла рано. Злая, холодная, с пронизывающим ветром, который срывал листву с яблонь во дворе и швырял её в окна, будто хотел предупредить о беде. Степан вернулся с работы чуть раньше обычного, жаловался, что в груди колет, но отмахивался:

— Пустое, отлежусь.

Тая поила его теплым молоком с медом, укутывала пледом, но он всё бледнел, и в глазах появилась тяжелая усталость, которой раньше никогда не было. А потом случился день, который она вычеркнула бы из жизни, если б могла. Степан встал утром, хотел пойти накормить скотину, и вдруг схватился за грудь. Лицо его стало серым, на лбу выступила испарина, и он молча, без единого звука, осел на пол.

— Степа, Степушка! — закричала Тая.

Она трясла его, целовала холодные руки, пыталась поднять. Но он не открывал глаз, только хрипел, будто воздух больше не помещался в его могучие легкие. Она не помнит, как набирала номер скорой. Руки тряслись, пальцы не попадали по кнопкам старого телефона. Она орала в трубку что-то нечленораздельное, плакала, просила, чтобы приехали скорее. Медики примчались из района через полчаса, для села это было быстро. Степан приоткрыл глаза на мгновение, посмотрел на Таю и прошептал одними губами:

— Не бойся.

Это было последнее, что он сказал. Его увезли в районную больницу на скорой. Тая сидела с ним всю дорогу, держала его руку, гладила его спутанные седые волосы, шептала:

— Ты только держись, слышишь? Мы с тобой в Елань через год поедем. Ты обещал. Ты же всегда слово держишь.

Но Степан уже не слышал. Он погрузился в беспамятство, и даже врачи только разводили руками: инфаркт обширный, сердце изношено, слишком большая нагрузка всю жизнь, слишком много работы.

Через два дня, в промозглое утро, когда за окном больницы барабанил ледяной дождь, сердце Степана остановилось. Тае позвонили из больницы. Она стояла в коридоре своего пустого дома, прижимая трубку к уху, и вдруг мир перестал существовать. Звуки исчезли. Свет погас. Только тьма, только это ледяное: «Ваш муж умер» и гудки в трубке.

Она не помнит, как добралась до больницы. Не помнит, как увидела его бледного, спокойного, чужого, накрытого белой простыней. Не помнит, как целовала его холодный лоб и шептала:

— Ты же обещал. Ты не имел права.

Похороны были серыми и мутными, как тот ноябрьский день. Все село пришло провожать Степана. Люди плакали и старые, и малые. Его уважали за честность, за руки золотые, за то, что никому никогда не отказывал в помощи. Соседка тётя Нюра держала Таю под локоть и приговаривала:

— Держись, доченька, держись. Он был хороший человек, Господь его к себе забрал. А ты живи ради детей.

Детей тогда обнимали всем миром. Мишке было одиннадцать, он стоял прямой, как струна, с каменным лицом, но в углу, когда никто не видел, рыдал в подушку, сжимая отцовскую кепку. Младшая Лидочка, которой только-только исполнилось девять, не понимала до конца, что такое смерть.

Первые месяцы Тая жила как во сне. Она вставала, ходила, кормила скотину, готовила еду, но внутри неё была пустота. Дом, который Степан строил с такой любовью, стал чужим и холодным. Каждая вещь напоминала о нём: его старый тулуп на вешалке, его кружка с отбитым краешком, его инструменты в сарае, пахнущие машинным маслом. По ночам она лежала на их кровати, прижимая к груди его рубашку, и вдыхала запах, который постепенно уходил, растворялся в воздухе, оставляя только память.

Горе не проходило. Оно застыло в груди тяжёлым камнем. Но Тая знала: есть дети. Мишка и Лидочка, две маленькие ниточки, что связывают её с миром. Ради них она должна жить. Ради них она каждое утро вставала, месила тесто, топила печь, ходила на ферму. Она стала строже, молчаливее, внутри неё поселилась та самая глухая, тихая печаль, которую никто не мог развеять.

Шли годы. Мишка рос, становился всё больше похожим на отца, такой же широкоплечий, хозяйственный, с упрямым подбородком. Он рано начал работать, помогал матери по дому, чинил крышу, рубил дрова. Женился на хорошей девушке из соседнего села, поселился рядом, часто навещал мать. У них родился сын, Егорка, вот кто был настоящей радостью для Таи. Мальчуган с большими голубыми глазами и вечно взлохмаченными волосами бегал по дому, кричал «бабушка» и повисал на её шее. И в эти моменты Тая чувствовала, что живет не зря.

на последнем курсе дочь встретила надежного парня
Лидочка же была отдельной историей. Когда девочка выросла, Тая поняла, что Бог послал ей утешение. Дочка стала копией отца, статная, высокая, темноволосая, с густой косой до пояса. А ямочки на щеках, когда она улыбалась, и этот озорной, чуть лукавый взгляд, они были Степановы, до последней искры. Тая могла смотреть на Лидочку часами и каждый раз видеть в ней мужа. Дочка смеётся и Тая помнит улыбку Степана. Дочка спорит о чём-то, хмурит брови, и Тая видит его упрямство. Это было и больно, и сладко одновременно.

Лидочка уехала в областной мединститут.

— Буду лечить людей, как папа хотел. Он же всегда говорил, что врач — святое дело, — сказала она тогда.

И Тая знала, что Степан там, на небе, гордится дочерью. На последнем курсе Лидочка встретила парня, Андрея из области, тихого и надёжного. Он работал инженером, был немногословным, но очень добрым. Тая сразу приняла его, потому что в глазах зятя видела ту же любовь к дочери, что и у Степана. Свадьбу сыграли скромно, в сельском клубе, но весело.

Теперь Лидочка с мужем жили в области, работали. Звонили каждый вечер. Тая прижимала трубку к уху и слушала голос дочери, который так напоминал Степана.

— Мама, как ты? Не скучаешь? Мы приедем на выходные. И Тая отвечала:

— Скучаю, доченька, скучаю, я жду вас.

Но особенно она ждала новостей от Лидочки о том, что та станет мамой.

— Я так хочу ещё внука. Или внучку. Лидочка, ты же у меня молодая, не тяни, — дочка смеялась в ответ:

— Мама, всему своё время.

Жила Тая одна. Дом был большим, но пустым. По вечерам она садилась к окну, пила чай с душицей и смотрела на закат. За окном гулял ветер, скрипела калитка, которую Степан так и не успел починить. Она гладила старую фотографию на столе, где они были молодыми, счастливыми и живыми. И говорила:

— Ну вот, Степа. Я одна. Дети выросли, разлетелись. Егорка у меня есть — радость. А ты смотришь на нас оттуда, да? Ты ведь видишь, что я держусь. Что я живу. Но ты знаешь… без тебя всё не так. Дом — не дом, утро — не утро

Она часто ходила на кладбище. На могилу Степана, на пригорок, откуда видна была их поляна. Садилась на скамейку, которую сама же и поставила, и сидела долго в тишине. Иногда приносила веточку душицы и клала на могилу.

Прошло уже много лет. Тая состарилась, волосы её побелели, руки стали жилистыми и морщинистыми от работы. Но глаза всё ещё светились, когда она говорила о детях, о внуках. Она не жаловалась. Она просто жила.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Такое короткое счастье
Разорвать круг