В моём доме невестка велела: Вы не разувайтесь. Сарай снесён, жасмин спилен. — Взяла задаток за участок

Малины не было.

То есть она была, но какая-то отодвинутая, вывернутая — половина ряда просто отсутствовала, как выдранный зуб. На её месте лежали трубы. Серые, пластиковые, толстые, перевязанные оранжевой лентой. Лежали так по-хозяйски, будто всегда тут были, а малина — недоразумение, которое наконец устранили.

Людмила постояла у калитки с сумкой в руке.

Эту малину Коля принёс с работы в девяносто восьмом, три жалких прутика в мокрой газете: «Люсь, соседка отсадила, сорт вроде хороший». Копали под дождём, потому что завтра на смену, и послезавтра на смену, и всю жизнь потом было послезавтра на смену.

Коли не стало шесть лет назад. Малина осталась.

Людмила посмотрела влево.

Сарая не было тоже.

Сарай стоял с восемьдесят девятого. Кривой, чёрный от времени, внутри пахло соляркой и старыми яблоками, и висели Колины удочки — она их не выкидывала не потому, что рыбачила, а потому что они висели.

На месте сарая была куча песка. Жёлтая, свежая, аккуратная. Рядом — синяя пластиковая кабинка. Биотуалет. Городской, наглый, с ручкой-защёлкой.

— Ба! Ба приехала!

Из-за угла дома выскочил Матвей, десять лет, в трусах и резиновых сапогах, весь в песке. За ним не торопясь вышла невестка — Алина, в комбинезоне, волосы забраны в узел.

— Людмила Сергеевна, здравствуйте! Ой, а мы вас в воскресенье ждали.

— Я и в субботу умею.

Сама услышала, как это прозвучало. Ну и пусть.

— Где Дима?

— За цементом уехал, сейчас будет. Вы проходите, я чайник поставлю. У нас тут пыльно, вы не разувайтесь.

Не разувайтесь. В своём доме. Людмила это отдельно запомнила, аккуратно положила куда-то внутрь, к остальному.

— Алина. А сарай где?

— Сарай Дима разобрал. Он же гнилой был, там одна стена на честном слове держалась. Матвей за мячом полез, чуть на него не рухнуло. Я правда поседела.

— Он двадцать лет держался.

— Ну вот двадцать и продержался. — Алина улыбнулась так, как улыбаются в регистратуре, когда талонов нет. — Опасно было, Людмила Сергеевна.

Людмила пошла к дому. Мимо песка, мимо труб.

И только у самого крыльца увидела.

Жасмина не было.

Куст рос у угла, под окном кухни. В июне от него было не продохнуть — сладко, тяжело, до головной боли; окно нельзя открывать на ночь, и всё равно открывала. Коля его не сажал. Он сам вырос, из ниоткуда, и она его тридцать лет не трогала.

Теперь там был пень. Белый на срезе, спиленный вровень с землёй. Рядом — размотанный кабель в чёрной гофре.

Людмила поставила сумку на ступеньку.

— А это кто?

— Что «это»? — Алина подошла. — А, куст. Так он прямо на траншею попадал, там кабель тянуть, никак не обойти, мы правда смотрели…

— Это жасмин.

— Ну… да. Жасмин. — Пауза. — Дим! Дима, мама приехала!

Калитка хлопнула. Сын вошёл во двор — большой, красный от жары, в футболке с пятнами, ключи в руке. Сорок лет ему. Сорок, а лицо то же самое, что в шестом классе, когда разбил соседям стекло и пришёл сдаваться первым, чтоб не так сильно ругали.

— Мам! Ты чего не позвонила, я б тебя от автобуса забрал.

— Дим.

— А?

— Ты жасмин спилил.

Он поставил ключи на перила. Вытер лоб.

— Мам, ну куст.

— Это не куст.

— Мам. — И вздохнул. Этим вздохом её хоронили заживо последние года три. Вздох «ну ма, ты же одна». — Там траншея от столба к дому. Электрику нормальную делаем. Ты сама говорила, что у тебя лампочка моргает и чайник с обогревателем вместе не включить.

— Я говорила, что лампочка моргает. Я не говорила «спили мне жасмин».

— А как я кабель протяну? Через куст?

— Обойти.

— Там канава! С той стороны канава и соседская труба!

Они стояли в двух метрах друг от друга и говорили громко. Людмила боковым зрением видела, как Матвей замер с совком, как Алина берёт его за плечо и уводит за дом и как из-за забора медленно, с достоинством, выплывает Нина Петровна — поливать то, что и так мокрое.

— Дима. — Людмила понизила голос. — Ты меня спросил?

— О чём?

— О сарае. О жасмине. О малине. О вот этом. — Она показала на синюю кабинку. — Что это вообще такое стоит посреди участка?

— Это туалет, мам.

— У меня есть туалет.

— У тебя там доска провалилась. Я туда Матвея не пущу.

— Ты меня спросил или нет?

Он помолчал секунды три.

— Ну… я думал, ты обрадуешься.

Так по-мальчишески это прозвучало, что у неё внутри на секунду дрогнуло — и встало обратно, ещё жёстче.

— Обрадовалась, — сказала Людмила. — Очень.

И пошла в дом.

Там тоже было не так. Стол сдвинут к окну. Её клеёнка в цветочек — ещё при Коле купленная — свёрнута на подоконнике, а на столе новая, серая, под дерево. В углу, где стоял комод, коробки с плиткой. Половик скатан. На гвозде, где висел фартук, чья-то мужская куртка.

Людмила прошла по комнате, потрогала стену. Стена была тёплая. Она даже не поняла сразу, что именно её удивило, и удивление быстро утонуло в остальном.

Села на кровать. Кровать хотя бы стояла на месте. Просидела так минут двадцать, слушая, как за окном Дима что-то говорит Алине, а та отвечает шёпотом, и в шёпоте отчётливо: «Я же тебе говорила».

Значит, обсуждали. Значит, знали, как я отреагирую. И всё равно сделали.

Вечером ужинали на улице, за раскладным столом. Алина нажарила картошки с грибами, Матвей рассказывал про лагерь, младшая, Соня, шесть лет, требовала, чтоб бабушка посмотрела, как она умеет крутиться. Людмила смотрела, как Соня крутится. Хвалила. Ела картошку. Картошка была хорошая, с чесноком.

— Мам, ты на сколько приехала?

— На ночь.

— Чего так? Побудь неделю, у тебя же отпуск.

— Отпуск в мае был.

— Ну хоть до вторника.

— У меня смена в понедельник.

— Мам, ну ты… — Он покрутил вилкой. — Тебе шестьдесят один год. Ты в поликлинике полы моешь. Тебе эти тридцать тысяч жизнь спасают?

Людмила аккуратно положила вилку.

— Тридцать одна. Со стимулирующими. И да, спасают. На них я тебе на день рождения мультиварку подарила.

— Мам, ну зачем ты так.

— А как надо?

Алина встала, начала собирать тарелки — слишком быстро, слишком громко.

— Матвей, Соня, зубы чистить.

— Ну ма-ам…

— Пошли-пошли.

Их увели. Остались вдвоём, под лампочкой на проводе, вокруг которой уже билась мошкара.

— Я не хотел, — сказал Дима тихо. — Просто ты на всё говоришь «не надо». Я тебе в апреле про крышу говорил — «не надо». Про забор — «не надо». Ну я и…

— И решил не спрашивать.

— Я решил сделать.

— На моём участке.

Он поднял голову.

— Мам, а ты сейчас специально?

— Что специально?

— «Мой участок». Ты прям сейчас решила меня носом ткнуть?

— Я говорю, как есть.

— Ага. Хорошо. Говори дальше.

И всё. И разошлись.

Ночью Людмила слушала, как в соседней комнате сопит Соня, как Алина шёпотом что-то выговаривает Диме, как за прудом воет чья-то собака. И думала холодно, будто о чужом деле.

Они меня отсюда выдавят. Не со зла. Просто выдавят. Сначала сарай, потом мой угол, потом мне отведут кровать и тумбочку, и на тумбочке разрешат поставить Колину фотографию. Пока хоть задним числом спрашивают. Через год не будут и задним.

Про Валентину Игоревну ей рассказала Нина Петровна ещё в июле, между делом, когда обсуждали цены на солярку. Женщина из «Зари» ищет здесь участок: дети у неё неподалёку дом строят, хочет рядом, ходит по правлению, спрашивает, кто продаёт.

Людмила тогда сказала: «Дураков нет».

А в следующую субботу стояла у её калитки.

Валентина Игоревна оказалась ровесницей — крепкая, в панаме, с обгоревшим носом. Выслушала. Кивнула.

— Шесть соток, дом брусовой, свет есть, вода по графику, — перечисляла Людмила ровным голосом, будто с бумажки читала. — Дом старый, но крепкий. Печка. Малина, две яблони, слива. Участок в собственности, межевание сделано, я в двадцатом делала, границы с соседями согласованы.

— А чего продаёте-то?

Пауза.

— Не тяну. Возраст.

Валентина Игоревна смотрела внимательно, без жалости, по-деловому.

— Сын есть?

— Есть.

— И что сын?

— А сын взрослый.

Больше не спрашивала. Прошлись по её участку — вылизанный, с плиточкой и туями. Людмиле не понравилось, но она промолчала. Сговорились о цене. Цена была не то чтобы щедрая, но честная.

— Я вам задаток дам, — сказала Валентина Игоревна. — Сто тысяч. Чтоб вы не передумали и другим не продали. Расписку напишете?

— Напишу.

— Сделку когда?

— В сентябре. Мне надо… — Людмила споткнулась. — Вещи вывезти.

Расписку писали на кухне, на клетчатом листке из тетради её внука. Рука не дрожала, и это Людмилу саму удивило.

«Я, Людмила Сергеевна, получила задаток в размере ста тысяч рублей…»

Деньги были в конверте из-под открытки, с золотыми буквами «С юбилеем».

— Вы имейте в виду, — сказала Валентина Игоревна, убирая расписку в буфет. — Мне племянница говорила, она юрист: задаток — вещь серьёзная. Если продавец отказывается, возвращает вдвое.

— Я не передумаю.

Конверт она положила в сумку, в отделение на молнии, и всю дорогу в автобусе держала сумку на коленях, прижав локтем.

Объявить решила двадцатого августа. В субботу. Всю неделю в голове крутилась одна фраза, короткая и ровная, как приказ: «К сентябрю чтобы никого не было». Она её даже репетировала, пока мыла полы в третьем коридоре: скажет с порога, не садясь, не снимая куртки. Иначе не скажет вообще.

В ночь на субботу пошёл дождь — не летний, а уже осенний, косой, с ветром, который качал фонарь у поворота. Людмила вышла из автобуса, раскрыла зонт, зонт тут же вывернуло. Дошла до калитки мокрая по колено.

Во дворе никого. Куча песка расползлась и потемнела. Синяя кабинка блестела. Свет в окнах горел.

Она поднялась на крыльцо, толкнула дверь.

И вошла в тепло.

Не в дачное тепло от печки — от печки пахнет дымом и держится час, а потом уходит в щели. В другое. Ровное. Сухое. Как в квартире.

Людмила остановилась в сенях, и с неё текло на пол.

— О, мам! — Дима выскочил из комнаты. — Ты чего не позвонила? Вымокла вся, давай куртку.

Он стаскивал с неё куртку, как с ребёнка, тянул рукав, а она смотрела в комнату.

На окнах висели шторы. Плотные, тяжёлые, тёмно-зелёные, в пол. Зимние. Не дачные ситцевые тряпочки — настоящие, с подкладкой.

— Проходи, тапки вон. Алин, полотенце дай!

Она прошла. Пол был тёплый. Не горячий — просто не ледяной. Наступила и не поверила, наступила второй раз.

— Это что?

— Это? — Дима присел, хлопнул ладонью по доске. — Утеплили. Снизу подшили, пятнадцать сантиметров минваты, плюс плёнка. И стены изнутри — видишь, обшивка новая? Там тоже утеплитель. И потолок. И конвектор вон в углу, он на термостате, сам включается-выключается.

— Поэтому кабель.

— Ну конечно поэтому кабель! Мам, ты думала, я тут иллюминацию делаю? Старая проводка обогреватель не тянет, там алюминий, у тебя бы всё загорелось. Я новый ввод завёл, автоматы поставил, счётчик поменял. Электрик из Заречья делал, он с допуском, актик мне оставил, всё по-человечески.

Алина вынесла полотенце. Людмила взяла, вытерла лицо — и за полотенцем можно было секунду не иметь никакого выражения.

— А сарай?

— А на месте сарая пристройка. Три на четыре. Фундамент уже залит — вон песок и трубы, это подсыпка и дренаж. Там будет комната и санузел. Септик закопал, не выгребная яма, а с очисткой, ему обслуживание раз в год.

— Зачем?

— Что «зачем»?

— Зачем на даче санузел?

Дима открыл рот. Закрыл. Посмотрел на Алину. Алина смотрела в пол.

— Чтоб зимой не бегать, — сказал он.

— Кому зимой не бегать?

Молчание.

За фанерной перегородкой Соня громко рассказывала, что построила гараж, а Матвей сломал его ногой, и это нечестно. Матвей отвечал лениво, со старшей снисходительностью. А потом сказал — не им, взрослым, а сестре:

— Сонь, ты тут не раскидывай. Тут бабушка зимовать будет.

— А зачем?

— У неё дома холодно и плесень. Папа говорил.

— А мы приедем?

— Ну приедем. На Новый год, наверно.

Людмила стояла с полотенцем в руках.

В сумке, в отделении на молнии, лежал конверт с золотыми буквами, и он стал тяжёлый, как утюг.

— Мам? Мам, ты чего? Я хотел к твоему дню рождения. Пятнадцатого сентября. Чтоб уже с отделкой, чтоб ты приехала — а всё готово.

— Сюрприз, — сказала Алина тихо. — Он полгода откладывал. Машину не стал менять.

— Алин.

— А что Алин? Я тебе сто раз говорила: скажи матери. Она взрослый человек, она сюрпризы не любит. Нет, мы будем радовать.

— Ну извини, что я мать порадовать хотел!

— Не радовать, а спросить!

Они заспорили, как спорят люди, которые спорят об этом не первый месяц. А Людмила стояла посреди тёплой комнаты, и с волос ей капало за воротник.

— А мою квартиру, — сказала она, — вы, значит, обсуждали.

Оба замолчали.

— Мам. Ты у нас в феврале ночевала, помнишь? Я к тебе в марте заходил. У тебя в углу за шкафом чёрное пятно вот такое. — Он показал ладонями. — Ты его обоями заклеила. Ты кашляешь с ноября по апрель.

— Это бронхит.

— Это плесень. Я в управляющую ходил, мне там сказали: шов панели, ремонт фасада по программе в двадцать девятом году. В двадцать девятом, мам!

— Я не просила тебя ходить в управляющую.

— Знаю, что не просила. — Он сел на стул, опёрся локтями на колени. — Ты никогда ничего не просишь. Ты за всю жизнь у меня ни разу ничего не попросила. Ты мне в апреле деньги на бензин совала, помнишь? Я приехал лампочку вкрутить, а ты мне пятьсот рублей в карман. Я, взрослый мужик, у матери-санитарки — на бензин.

Людмила смотрела на зелёные шторы.

Шторы были её длины. Не «на глаз», а точно — до пола, как она любит, чтоб по ногам не дуло. Значит, мерили. Значит, Алина приезжала и мерила окна.

И цвет. Тёмно-зелёный — такие висели у них с Колей в первой квартире, на Тракторной. Она про них рассказывала один раз, года три назад, за столом, между прочим, никому особенно, и Алина тогда сидела рядом и ковыряла салат.

— Кто шторы выбирал?

— Я, — сказала Алина. — Не угадала?

Людмила не ответила. Села на кровать. Кровать стояла на месте. Кровать всегда стояла на месте.

— Мам, ну ты хоть слово скажи.

— Скажу. Только не сейчас.

Ночью она не спала. Лежала в тепле — в первый раз в жизни в этом доме лежала в тепле в конце августа, в дождь, не в трёх кофтах, а в одной ночной рубашке. Смотрела в потолок, подшитый новой вагонкой.

И считала. Сто тысяч. Если Валентина Игоревна упрётся — двести. Двухсот у неё нет. Есть сорок одна тысяча на книжке, отложенная на зубы, и всё.

Если сказать Диме — Дима даст. Даже не спросит зачем. Даст и будет молчать.

Вот этого нельзя было допустить никак. Ни при каких обстоятельствах.

И ещё одно, хуже денег. Полтора месяца она ходила по этому участку и видела захват. Видела, как её выдавливают, как невестка щурится, как сын усмехается. Всё видела ясно, подробно, с интонациями. И ничего этого не было. Ни одной сцены. Она их выдумала целиком, сама, от начала до конца.

А правда была в том, что сын полгода не менял машину.

И в том, что жасмин всё равно спилили. Вот это правда. Его никакой правдой не вернёшь, он рос тридцать лет, и его нет.

И оттого, что спилили для неё же, не легче. Хуже.

Под утро она встала, тихо оделась и вышла на крыльцо. Дождь кончился, пахло мокрой землёй и дымом от чьей-то печки. Пень белел у угла.

Людмила присела, потрогала срез. Мокрый, шершавый.

— Ну вот так, — сказала она.

В десять вышла за калитку.

— Мам, ты куда? — Дима в куртке нараспашку выскочил следом.

— В «Зарю».

— Куда?

— В соседнее товарищество. К знакомой.

— К какой знакомой?

— Дима. Мне шестьдесят один год. У меня могут быть знакомые?

— Ну… могут. Давай отвезу?

— Дойду.

— Там грязь после дождя!

— У меня сапоги.

Он смотрел ей вслед, она знала, спиной чувствовала. Не обернулась.

Шла через поле по тропинке, сапоги вязли, глина налипала комьями. Конверт лежал во внутреннем кармане.

Сорок минут она репетировала.

«Валентина Игоревна, обстоятельства изменились». Глупо.

«Я вынуждена…» Ещё глупее.

«Валя, мне сын дом утеплил, я не знала».

И что та ответит? «А чего ж вы, мать, про собственного сына не знали?»

И правда — чего ж.

Калитка на четырнадцатом участке была открыта. Валентина Игоревна в той же панаме, несмотря на холод, обрезала что-то секатором.

— О! А я вам звонить собиралась. Слушайте, давайте раньше сделку сделаем, чего тянуть. У меня племянница запишет нас в МФЦ…

— Валентина Игоревна.

— Да?

— Я деньги вернуть пришла.

Секатор замер. Она медленно выпрямилась. Сняла перчатки. Одну, вторую.

— Так.

— Вот. Сто тысяч. Всё целое, я не трогала.

— Почему?

— Не продаю.

— Это я поняла. Почему?

Людмила стояла с конвертом в вытянутой руке, и рука начала подрагивать, а опустить её было нельзя, потому что тогда придётся стоять просто так.

— Сын дом утеплил. К зиме. Я не знала.

— Не знали, — повторила Валентина Игоревна.

— Не знала.

— Мать не знала, что сын ей дом утепляет.

— Не знала.

Валентина Игоревна взяла конверт. Заглянула, не считая.

— А вы помните, что я вам про задаток говорила? Двойную сумму.

— Помню. У меня нет двухсот тысяч. У меня сорок одна, на зубы. Я отдам, если скажете. Только в понедельник, мне в банк надо.

Валентина Игоревна хмыкнула. Потом села на скамейку у теплицы — тяжело, и Людмила впервые увидела, что она тоже старая, просто хорошо держится.

— Да сядьте вы. Чего стоите как в кабинете.

Людмила села.

— Племянница мне потом объяснила, — сказала Валентина Игоревна, разглядывая свои руки. — Задаток задатком считается, когда под ним договор лежит, предварительный. А у нас с вами расписка и больше ничего. Такую бумагу в суде обычно авансом признают, а аванс возвращают как есть, сколько дали, столько и взяли. Так что не трясите вы своими зубами.

Она достала из кармана сложенный клетчатый листок, разорвала пополам, потом ещё пополам, и клочки сунула обратно в карман.

Они сидели рядом, две женщины по шестьдесят с чем-то, и смотрели на туи.

— Мой тоже, — сказала вдруг Валентина Игоревна. — Крыльцо мне переделал. Я двадцать лет с того крыльца в огород ходила, каждую доску ногой знала. А он перила приделал. Я об эти перила три раза ударилась.

— И что?

— И привыкла. — Пауза. — Спасибо сказать не смогла. Вот прям не смогла, и всё. Чаем напоила.

Людмила молчала.

— Идите уже. А то ваш там, поди, полицию вызывает.

Обратно шла быстрее. Ветер в спину, глина подсохла. У поворота стояла машина Димы, сам он сидел на капоте.

— Мам!

— Ты чего тут?

— Тебя жду. Полтора часа.

— Я же сказала — к знакомой.

— Ну вот я и жду. — Он слез с капота. — У тебя лицо такое, будто ты с похорон.

— Нормальное лицо.

— Ага. Нормальное.

Постояли.

— Мам, я с Алиной поговорил. Если тебе не нравится — мы всё свернём. Ну, не свернём, утеплитель обратно не выдернешь. Но пристройку достраивать не буду, пусть фундамент стоит. И вообще, хочешь — не будем сюда ездить. Будем на выходные к тёще, у неё тоже участок. Ты скажи, я нормально пойму.

Людмила посмотрела на него. Сорок лет. Щетина уже седая, вот тут, слева. Когда успела.

— Достраивай.

— Что?

— Пристройку достраивай. Раз фундамент залил.

Он заморгал.

— То есть тебе нормально?

— Я не сказала «нормально». Я сказала «достраивай».

Он догнал, пошёл рядом.

— Мам. А ты правда зимовать будешь? Или ты из вежливости?

— Я подумаю.

— Ну хоть до Нового года попробуй. Не понравится — за два часа увезу.

— Я сказала: подумаю.

Из окна на них смотрела Соня, расплющив нос о стекло.

— Дим.

— А?

— Ты жасмин в другом месте посади.

Он остановился.

— Куда?

— С той стороны, где бочка стояла. Там солнце с утра.

— Так это ж не тот будет. Он расти сколько, лет пять?

— Семь, — сказала Людмила. — Нормально цвести — через семь.

— Тебе будет шестьдесят восемь.

— Ну и что.

Спасибо она так и не сказала. Ни в тот день, ни пятнадцатого сентября, когда они приехали с тортом и сверлили карниз в спальне. Ни на Новый год, когда явились вчетвером, с мандаринами и хлопушками, и Соня прожгла бенгальским огнём край новой шторы, и все замерли, а Людмила сказала: «Да ладно, снизу подрежем».

В феврале Дима позвонил и первым делом спросил, кашляет ли она.

— Нет.

— Совсем?

— Совсем. Отстань.

В мае она посадила у бочки тоненький отводок в две ветки — Нина Петровна отдала, с земляным комом, в старом ведре. Каждое утро ходила смотреть.

— Принялся? — спрашивал Дима по телефону.

— Не видно ещё.

Пень она так и не выкорчевала. Стоит у угла, белый уже не белый, серый, и она об него всё время задевает ведром, когда идёт от крана к грядкам.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

В моём доме невестка велела: Вы не разувайтесь. Сарай снесён, жасмин спилен. — Взяла задаток за участок
Родная мать