Чужая

– Верни, что взяла. По-хорошему прошу.

Оля стояла посреди кухни с мокрой тряпкой в руке и не сразу поняла, что это ей.

– Иван Матвеевич?

– Мне комедию не ломай. Верни жестянку.

Часы в комнате пробили восемь. Часов у Ивана Матвеевича Гущина было пять штук, и все они шли секунда в секунду, потому что тридцать два года он просидел в будке у рынка, склонившись над чужими механизмами, и в доме своём порядка требовал такого же.

Тряпка шлёпнулась в раковину.

– Какую жестянку?

– Не знаешь, – кивнул он. И это был не вопрос.

Оля вытерла руки о полотенце. Медленно, потому что руки вдруг стали чужие.

– Я не брала.

– А кто? Я, что ли? Или Дениска мой?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю, – Иван Матвеевич опустился на своё место у окна и положил на клеёнку тяжёлые кулаки. – Только в доме, кроме нас троих, никого не бывает.

Жили они втроём в двухкомнатной, доставшейся Гущиным ещё от фабрики. Комната побольше – Денису с Олей, поменьше – отцу. Кухня общая, ванная общая, и терпение, как выяснилось, тоже одно на всех, а его на троих не хватает.

Оля вошла в этот дом три года назад, в марте, с чемоданом и коробкой книг.

– Ты не думай, он хороший, – уговаривал её тогда Денис на лестнице. – Просто он с людьми разучился.

– А с кем научился?

– С часами.

Хороший он был или нет, Оля так до конца и не разобралась. Иван Матвеевич не кричал, не пил, не лез с советами. Он просто жил рядом, как живёт мебель, которую нельзя двигать. У него было своё место за столом, своя кружка, свой стул в прихожей и свой порядок, нарушать который не полагалось никому.

Полотенца висели строго на своих крючках. Хлеб резался поперёк. Свет в коридоре выключался, когда из него выходили, а не через минуту.

Оля привыкла. Она вообще была из тех, кто привыкает.

С работы она возвращалась в семь. Приёмщица в химчистке – должность нехитрая, а поговори-ка целый день с людьми, у которых на пальто пятно, а на душе кошки. Оля выслушивала всех. Потом шла домой, готовила на троих и мыла посуду за троих, потому что мужчины в этом доме считали, что кухня – не мужское дело.

Тоню, свекровь, она не застала. Антонина Гущина умерла за год до свадьбы сына, тихо, во сне, и в квартире после неё осталось много всего.

Например, герань на подоконнике, которую поливали строго по её расписанию.

И жестянка.

Жестянка стояла в серванте, за стеклом, на видном месте. Обыкновенная банка из-под индийского чая, с облезлым слоном на боку, крышка тугая, поддевается ножом. В ней лежали обручальное кольцо Тони, серёжки с голубыми камушками, которые Иван Матвеевич привёз ей с юга в первый и единственный их отпуск на море, и маленькая фотография, где Тоня стоит у автобуса и смеётся, придерживая рукой косынку.

Золота там было – всего ничего. Смотреть на эту жестянку Иван Матвеевич мог часами.

– Не трогай, – остановил он однажды Олю, когда та вытирала в серванте пыль. – Я сам.

– Я аккуратно.

– Я сам, – повторил он.

С той поры она сервант не трогала. Ни изнутри, ни снаружи.

А в октябре по подъезду пошли газовщики.

Точнее, ходили какие-то двое с папками и в жилетах, стучали в двери, требовали пустить проверить оборудование, а на четвёртом этаже у одинокой женщины после их визита пропала пенсия, отложенная на зиму. Двор гудел неделю. Участковый обошёл квартиры, велел никому не открывать и записать телефон.

Иван Матвеевич никого не пускал. Он вообще редко открывал дверь.

Но, видимо, тогда испугался.

Про пальто разговор случился в ту же неделю, за день до газовщиков.

Пальто было старое, драповое, серое, с потёртым воротником, и Иван Матвеевич носил его лет двадцать, наотрез отказываясь покупать новое. Оля обнаружила дыру, когда вешала одежду в шкаф: правый карман прохудился по шву, и рука проваливалась в подкладку.

– Иван Матвеевич, давайте зашью. У меня минута дела.

– Не надо.

– Так у вас всё туда провалится.

– Сам зашью, – буркнул он, забрал пальто и унёс в свою комнату.

Не зашил, конечно.

Жестянка пропала в ноябре.

Иван Матвеевич обнаружил это в четверг вечером, когда, по обыкновению, сел напротив серванта. Пустое место за стеклом бросилось ему в глаза раньше, чем он успел подумать.

Он обыскал сервант. Потом шкаф, потом всю квартиру, включая балкон и стиральную машину. А после спросил невестку прямо и, ничего не добившись, сел на пол посреди своей комнаты.

– Пап, ты чего на полу?

– Обокрали нас, Дениска.

Дальше был вечер, который Оля будет помнить дословно и через год, и через десять.

Денис метался между отцом и женой, как между двух огней, и от каждого его слова становилось только хуже.

– Пап, ну ты, может, переложил куда?

– Я тридцать лет с механизмами. Я ничего не перекладываю.

– Оль, ну ты скажи ему.

– А что толку? – Оля стояла в дверях, скрестив руки. – Я уже сказала: не брала.

– Ну скажи ещё раз!

– Зачем?

Иван Матвеевич поднял голову.

– А затем, что чужой человек в доме, – выговорил он раздельно. – Три года как чужой человек живёт, и ничего не пропадало. А теперь пропало.

– Пап!

– Что «пап»? Я разве неправду говорю? Она нам кто? Ни ребёнка, ни угла своего.

Вот это и было самое страшное. Не обвинение даже, а вот это спокойное «она нам кто».

Оля почувствовала, как внутри у неё что-то встало на место и щёлкнуло, будто замок.

– Денис, – позвала она ровно. – Скажи ему, что я не воровка.

Денис открыл рот.

И закрыл.

Пять секунд, ну, может, семь. Он потом сто раз оправдывался, что просто не знал, с чего начать, что отец в горе, что надо было переждать. Всё это, наверное, было правдой.

Только Оле хватило этих пяти секунд.

Она собралась за сорок минут. Аккуратно, без хлопанья дверьми, потому что истерику в этом доме сочли бы признанием.

Денис ходил следом.

– Оль. Оля, ну куда ты на ночь глядя? Оль, ну не дури.

– Я не дурю. Я ухожу.

– Я же не сказал, что ты взяла!

– Ты вообще рта не раскрыл.

Она застегнула чемодан, положила на тумбочку ключи и повернулась к свёкру, который стоял в коридоре и смотрел на неё сверху вниз.

– Иван Матвеевич. Я доказывать не буду. Ни вам, ни в полиции, если вы туда пойдёте. Я не вещь, чтобы меня проверяли.

– Была бы честная, не побежала бы.

– А была бы я нечестная, – Оля взяла чемодан, – я бы чужие сумки в химчистке на пять тысяч обчистила давно.

Дверь она закрыла тихо. И тихого этого звука Денис потом боялся год.

Комнату Оля сняла у знакомой женщины на другом конце города. Комната была маленькая, с окном во двор и с диваном, который скрипел, но первую ночь она проспала на нём как убитая, а под утро проснулась и заплакала.

А потом стало легче. Не сразу, конечно.

Тридцать первого декабря Денис приехал с сеткой мандаринов и бутылкой шампанского, и Оля не пустила его дальше порога.

– Оль, ну хоть куранты вместе.

– Не надо, Денис.

– Я же не с пустыми руками.

– Вот именно, – она забрала мандарины и отдала обратно шампанское. – Ты приезжаешь с мандаринами. А надо было приехать со словами.

Он постоял, потоптался и всё-таки спросил то, что мучило его два месяца.

– Ты меня разлюбила, да?

– Нет, – ответила Оля честно. – Я тебе перестала верить. Это хуже.

Новый год она встретила с хозяйкой квартиры, женщиной весёлой и разведённой дважды, и та под бой курантов посоветовала ей плюнуть на всех мужиков разом, а после третьей рюмки заплакала о своём.

Мандарины Оля съела за неделю. Все до одного.

На работе её пожалели, но недолго, потому что в химчистке жалеть некогда. Оля брала смены подряд, научилась выводить пятна, которые не выводятся, и через полгода её поставили старшей на приёмке.

Денис приезжал. Стоял у крыльца, караулил, звонил.

– Оль, поехали домой.

– В какой дом, Денис?

– Ну ко мне.

– К вам, – поправила она. – Ты сначала разберись, чей это дом.

– Да старый он! Не понимает, что говорит!

– Всё он понимает. – Оля застёгивала куртку и смотрела мимо. – Я, Денис, не на него обиделась. Я на тебя.

Он только хлопал глазами.

– Я тебя не бросала, – она застегнула сумку. – Я ушла оттуда, где меня назвали воровкой при муже. И ждала ровно пять секунд.

А Иван Матвеевич тем временем жил дальше и был убеждён, что поступил правильно.

Он стал ещё суше. Про невестку он соседям обмолвился раз, а двор и без него всё придумал: жестянку помянули, золото раздули до килограмма, а на лавочке уже к весне точно знали, что молодая обобрала свёкра и укатила к другому.

Только жизнь его при этом как-то незаметно поехала под откос.

Готовить Иван Матвеевич не умел никогда. Тоня готовила, потом невестка, а теперь на плите стоял чайник, и всё. Он ел хлеб с колбасой, пил чай и заедал печеньем, а по субботам варил себе пельмени, которые почему-то всегда слипались в один большой пельмень.

Герань на подоконнике засохла к февралю. Он заметил это, когда обламывать было уже нечего.

Денис приходил домой поздно и на кухне не садился. Они разговаривали в коридоре, стоя, минут по пять, как в поликлинике с очередью.

– Ну, как ты?

– Нормально.

– Ешь-то хоть?

– Ем.

И всё. И дверь.

А в марте у Ивана Матвеевича встали часы. Не одни – все пять сразу, потому что он забыл их завести, а раньше такого с ним не случалось ни разу за тридцать два года.

Он завёл их обратно и полдня просидел в тишине, слушая, как они снова тикают вразнобой.

Ночами Иван Матвеевич спал плохо.

Ему снилась Тоня. Не мёртвая, а живая, молодая, в косынке, и во сне она отчего-то была на него сердита, а за что – он не понимал.

И вот тогда, во сне и в бессоннице, к нему стало возвращаться то, о чём он не вспоминал лет сорок.

Женился Иван на Тоне, когда ему было двадцать пять. Привёл в дом, где хозяйничала мать, Клавдия Ивановна, женщина крупная, справедливая и на язык острая, как её же ножницы.

Тоня была из деревни, тихая, работящая, приданого – два платья и швейная машинка.

Прожили они под одной крышей ровно семь месяцев.

А на восьмом у Клавдии Ивановны пропала брошка. Ерунда, если разобраться: медная, с красным стёклышком, подарок покойного мужа с первой получки. Но искали её всей квартирой, а потом мать встала посреди комнаты, уперла руки в бока и объявила при всех:

– Ясно, кто взял. У кого ничего своего нет, тот на чужое и зарится.

Тоня сидела на краешке стула и смотрела в пол. Она вообще была не из тех, кто спорит.

– Мам, ты думай, что говоришь, – попросил тогда Иван.

– А я и думаю. Я, сынок, тридцать лет думаю, а ты и года не женат.

– Она моя жена.

– Она мне никто, – отрезала Клавдия Ивановна. – Вот родит – будет мать моих внуков. А пока никто.

Иван тогда собрал жену и вещи за один вечер. И, уходя, сказал матери фразу, которую та ему до самой смерти вспоминала:

– Не она чужая, мам. Это ты нам чужая стала.

Комнату они снимали шесть лет. Брошка, между прочим, нашлась через год – провалилась за подкладку материного пиджака, и Клавдия Ивановна об этом сообщила буднично, между делом, за столом.

Извиняться не стала. Не приучена была.

Всё это Иван Матвеевич вспомнил той весной, ночью, лёжа на своей узкой кровати. Вспомнил – и обмер.

А потом подумал, что нет, тут другое. Тут у него Тонины серёжки. Тут не брошка.

И заснул.

Тётя Зина мыла лестницы в двух домах и знала подъезд лучше, чем свою квартиру.

Пальто ей досталось в мае, когда Иван Матвеевич выставил на площадку два мешка со старьём и велел забирать, кому надо. В мешках были пальто, три рубашки и валенки.

– Ты уверен, Матвеич? Пальто-то доброе.

– Забирай. Мне без надобности.

Тогда он и правда так думал. Тонины вещи он раздал ещё раньше, а тут заодно выгреб и своё, потому что после ноября ему стало всё равно, в чём ходить.

Зина отдала пальто мужу, и тот таскал его на рыбалку до самой осени, и было ему в нём хорошо и просторно.

А в октябре, когда снова похолодало, тётя Зина решила, что перед сезоном одёжку надо бы отдать в чистку, потому что пахло от неё уже не столько мужем, сколько лодкой и червями.

И, как учили, прощупала карманы.

В правом кармане и кармана-то не было – одна дыра. Зато внизу, у самого подола, в подкладке, обнаружилось что-то твёрдое, тяжёлое и прямоугольное.

Зина повертела пальто, потрясла, потом плюнула и распорола шов маникюрными ножницами.

На стол выпала жестяная коробка с облезлым слоном.

– Батюшки, – сказала тётя Зина, потому что случай был как раз тот, когда без этого слова никак.

Крышку она поддела ножом. Внутри звякнуло кольцо, блеснули голубые камушки, и сверху лежала маленькая фотография, где молодая женщина смеётся у автобуса, придерживая косынку.

Женщину эту тётя Зина узнала сразу. Она с Тоней Гущиной двадцать лет здоровалась.

Иван Матвеевич открыл на четвёртый звонок.

– Твоё? – спросила уборщица с порога и протянула жестянку на раскрытой ладони, как горячее.

Он взял. Повертел. Поддел крышку, хотя мог бы и не поддевать.

– Где?

– В пальтишке твоём, в подоле. Через карман провалилась, а в драпе разве почуешь. Я его нынче в чистку собралась сдавать.

– Зин. А пальто верни.

– Дак тебе ж без надобности было!

– Теперь с надобностью, – ответил он. – Ты не думай, я не жадный. Мне его носить надо.

Иван Матвеевич стоял в дверях и не двигался.

Он вспомнил всё сразу и целиком. Октябрь. Двое в жилетах ходят по этажам. Он снимает жестянку с полки, оглядывает комнату – и суёт в карман пальто, висящего в прихожей, потому что кто же в пальто полезет.

А потом двое ушли, а он ещё помнил, куда её сунул. Потом неделя, другая, потом холода, потом всё.

– Матвеич, ты чего белый такой? Сердце?

– Уйди, Зин. Христом-богом прошу. Уйди.

Она ушла.

А он сел на стул в прихожей – на свой, законный, – и просидел на нём до темноты, держа на коленях жестянку, в которой лежала вся его жизнь и весь его позор.

Денису он позвонил в девять вечера и выдавил четыре слова:

– Нашлась. Я виноват. Приезжай.

Денис приехал через сорок минут, взбежал по лестнице и застал отца всё на том же стуле в прихожей.

– Где была?

– В кармане моём. В пальто.

Сын взял жестянку, повертел, поставил на тумбочку и вдруг ударил кулаком в стену так, что посыпалась побелка.

– Год, пап! Год!

– Знаю.

– Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Я её каждый день у работы караулю, как дурак! Она мне не верит! Она мне, пап, теперь не верит – а виноват кто?!

– Я, – ответил Иван Матвеевич.

Денис задохнулся, потому что заготовил ещё десять фраз и все они разом стали не нужны.

– Я виноват, – повторил он. – И ты виноват, Дениска. Ты тогда рот открыл и закрыл. Я это, знаешь, тоже год вспоминаю.

Сын опустился на корточки у стены и закрыл лицо руками.

Так они и сидели – один на стуле, другой на полу, два взрослых мужика в тёмной прихожей, и часы в комнате отбивали десять.

Наутро Иван Матвеевич сделал то, чего от него не ждал никто, включая его самого.

Он вышел во двор в девять утра, когда на лавочке уже сидели три соседки, и остановился прямо перед ними.

– Женщины. Слушайте сюда.

– Ой, Матвеич! Случилось чего?

– Случилось. Жестянка моя нашлась. Я её сам от жуликов схоронил в карман и забыл, старый дурак. А на невестку сказал.

Лавочка замерла.

– Так она ж… – начала было та, что помоложе.

– Она ничего, – отрезал Иван Матвеевич. – Она чистая. А я на весь дом языком трепал. Вот теперь тем же языком и обратно.

Он повернулся и пошёл к подъезду, а за спиной у него было такое молчание, какого этот двор не помнил, пожалуй, с самого своего основания.

– Ну надо же, – выдохнула тётя Зина. – Дожили. Мужик повинился.

Химчистка на улице Победы работала до восьми.

Иван Матвеевич пришёл в половине восьмого, в том самом драповом пальто – другого у него и не было. Постоял у стеклянной двери, посмотрел, как невестка принимает у женщины куртку и что-то пишет в квитанции.

Потом вошёл.

Оля подняла глаза и даже бровью не повела. Только карандаш положила.

– Здравствуйте.

– Здравствуй.

За его спиной образовалась очередь из двух человек, и обоим было очень интересно.

– Вы сдавать?

– Я, Оля, повиниться.

Он стянул шапку и тут же надел обратно, не зная, куда деть руки.

На прилавок легла жестянка. Слон на боку смотрел мимо всех.

– Нашлась. В моём же кармане и нашлась. Я её от жуликов прятал, а сам и забыл. Ты не брала. Я знал, что не брала, а сказал.

Женщина в очереди ахнула и толкнула соседку локтем.

– Я тебя ославил на весь дом, – продолжал Иван Матвеевич ровно, а руки на прилавке ходили ходуном. – И сына без жены оставил. И себе жизнь укоротил, потому как год этот я не жил, а трясся.

Оля не двигалась.

– Меня мать моя учила, – выговорил он вдруг, – что у кого ничего своего нет, тот на чужое и зарится. И я эту дурь всю жизнь в себе носил, а думал, что вымел. Тоня бы меня со свету сжила за такое.

– Сжила бы, – согласилась Оля.

– Простишь?

Думала она долго. Женщина в очереди перестала дышать.

– Прощу, – ответила наконец Оля. – Но обратно не приду.

– Я не зову. Я права не имею.

– Я не про вас, – Оля наконец улыбнулась, и улыбка вышла усталая. – Я про квартиру. Мы с Денисом, если сойдёмся, будем жить отдельно. Хоть в комнате, хоть где. Я больше в одном доме со свекровью или свёкром жить не стану.

– Правильно, – кивнул он. – Умно.

Он потоптался, поправил шапку и добавил уже от порога:

– Ты жестянку-то забери. Серёжки Тонины тебе.

– Иван Матвеевич!

– Забери, – он не обернулся. – А то опять потеряю.

Денис ждал её вечером у крыльца, замёрзший и хмурый, и Оля посмотрела на него внимательно – первый раз с той ноябрьской ночи.

Он похудел. Постарел даже как-то.

– Оль. Я тогда должен был сказать.

– Должен.

– Я не сказал.

– Не сказал.

– И теперь всю жизнь буду это помнить.

– Вот и хорошо, – кивнула она. – Помни.

Они пошли к остановке. Рядом, не касаясь друг друга, а на середине двора Денис вдруг взял у неё из рук пакет – просто потому, что тяжёлый, – и Оля позволила.

Сойдутся они к весне.

Снимут однушку в новом районе, где из окна видно стройку и кусок неба, и Оля будет вешать занавески, стоя на табуретке, а Денис – держать её за ноги и уверять, что так надёжнее.

По воскресеньям они будут ездить к отцу. Иван Матвеевич к их приезду научится делать три вещи: жарить картошку, заваривать чай в заварнике, а не в кружке, и молчать, когда хочется что-нибудь посоветовать. Последнее дастся ему тяжелее всего.

В августе Оля скажет мужу, что в феврале их будет трое, и первым, кому позвонит Денис, будет отец.

Иван Матвеевич положит трубку и полчаса просидит у серванта, где за стеклом теперь стоит фотография Тони. Жестянку Оля забрала, а карточку вернула, и он не спорил.

– Ну вот, Тонь, – выдохнет Иван Матвеевич. – Вроде выкарабкались.

А в феврале, на третий день после выписки, он явится к ним сам – с коляской, купленной на все свои сбережения, и в том самом драповом пальто, потому что новое покупать так и не станет.

Оля откроет дверь, посмотрит на него и рассмеётся.

– Иван Матвеевич. Ну снимайте уже.

– Зачем?

– Карман зашью. Бесплатно.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: