Дверь в её комнату висела на одной петле. Не сломанная — просто перекошенная, потому что однажды Родион пнул её ногой, когда искал деньги. Мать тогда сказала: «Ну что ты, Юлечка, дверь-то целая, только петлю поправить». Петлю никто не поправил. А через полгода мать сняла дверь совсем и повесила вместо неё занавеску — старую, с выцветшими маками. «Так проветривается лучше», — сказала она и отвела глаза.
С тех пор Юля спала под занавеской. Восемнадцать ей уже исполнилось, а спала — как в проходной комнате. Ночью слышала, как брат ходит по квартире, открывает холодильник, что-то роняет. Иногда останавливался у её занавески. Тогда она переставала дышать и лежала, натянув одеяло до подбородка, до глаз, до самой макушки.
— Юль, а Юль. Дай пятихатку.
— Родь, у меня нету.
— Врёшь.
— Правда нету.
Занавеска отдёргивалась. Он стоял в проёме — худой, глаза мутные, майка растянутая. Смотрел долго. Потом уходил на кухню, гремел ложкой в кружке, матерился вполголоса. Юля лежала и считала до ста. До двухсот. Иногда до тысячи, пока не начинало сереть за окном.
Утром мать наливала Родиону чай, подкладывала бутерброд с колбасой — самой дорогой, «Докторской», по акции взятой. Юле — с плавленым сырком.
— Мам, — сказала однажды Юля. — Он у меня из тумбочки серьги взял. Бабушкины.
— Ну и что теперь? — мать не подняла глаз. — Он же брат тебе. Родная кровь. Отдаст.
— Мам, он их продал.
— Юль, не начинай. У человека беда, а ты про серьги. Стыдно должно быть.
Вот эта фраза — «стыдно должно быть» — она у матери была на всё. На разбитую чашку, на пропавшие деньги из кошелька, на соседку, которая пришла и сказала, что Родион у неё в подъезде спал прямо на площадке. На всё — «стыдно должно быть». Только не Родиону. Ему — никогда.
Отец умер, когда Юле было двенадцать. Родиону — семнадцать. С тех пор мать говорила про сына: «Он у меня единственный мужчина в доме». И смотрела на него, как на икону. А Родион эту икону быстро перевернул лицом к стене и начал жить по-своему — сначала пиво, потом что-то ещё, потом уже и не разобрать, что. Юля не разбиралась. Она просто видела, как из квартиры пропадают вещи. Микроволновка — «сломалась, выкинули». Золотая цепочка матери — «в ломбард, временно». Отцовские часы — «Родик взял поносить». Поносил. Не вернул.
— Юлюшка, ты бы с Родиком-то помягче, — говорила мать, когда они оставались вдвоём на кухне. — Он же переживает. Ему тяжело. Работы нет, невеста ушла…
— Мам, какая невеста. Он её с балкона столкнул.
— Не выдумывай. Она сама оступилась. Скользко было.
— На третьем этаже скользко было?
— Юля. Не позорь семью.
Вот и второе заклинание. «Не позорь семью». Юля уже знала: как только это произнесено — разговор окончен. Всё. Занавес. Точнее, занавеска. С маками.
Юля училась на третьем курсе колледжа — на бухгалтера. Училась хорошо, потому что больше делать было нечего: домой не хотелось, гулять не с кем, денег на кафе нет. Стипендию мать забирала сразу, как приносила: «Юль, за коммуналку заплачу, за интернет, а то отключат». Юля отдавала. Оставляла себе триста рублей на проездной. Иногда прятала пятьсот — в учебник по налоговому учёту, там страница с примерами по НДС, туда точно никто не полезет. Родион полез. Нашёл. Взял. Сказал матери: «Юлька заначку прячет, а ты мне на сигареты не даёшь». Мать посмотрела на Юлю с таким лицом, будто это Юля тут всех обворовывает.
— От родной матери прячешь?
— Мам, это мои деньги. Я подрабатывала. Мыла подъезды.
— Значит, есть на что подрабатывать? Значит, не голодаешь? Значит, могла бы и матери отдать, а не в книжки закладывать.
Юля молчала. Что тут скажешь. В этой квартире её деньги были не её, её комната была не её, её жизнь была не её. Всё принадлежало вот этой странной сцепке — матери и брату, которые срослись в один организм и питались Юлей понемножку.
«Потерплю, — говорила себе Юля вечером, глядя в потолок. — Год до диплома. Потом устроюсь на работу. Потом сниму комнату. Год всего. Триста шестьдесят пять ночей. Ну, триста шестьдесят четыре — сегодняшнюю уже почти пережила».
Она не знала тогда, что до точки невозврата — не год. А полтора месяца.
Случилось это в марте. Юля пришла из колледжа раньше обычного — пара отменилась, преподавательница заболела. Открыла дверь своим ключом, разулась в прихожей и услышала на кухне голос матери. И ещё один — не сразу разобрала чей.
— …а ты уверена, Тонь, что подпишет? — Это был голос тёти Гали, маминой сестры.
— Да куда она денется, — ответила мать спокойно, будто про погоду говорила. — Она у меня девочка послушная. Скажу — надо для семьи, подпишет. Не в первый раз.
— А как в банке-то оформлять будете? Ей же восемнадцать только-только.
— Так и хорошо, что восемнадцать. Кредитная история чистая. На Родика уже не дадут, ты же знаешь, он в чёрных списках весь. А на Юльку — как миленькие оформят. Двести тысяч, на ремонт якобы. Ремонт мы, конечно, не сделаем, — мать усмехнулась. — Родику отдадим, пусть долги закроет, а то опять эти его дружки приходили, тарабанили в дверь.
— Тонь, ну а платить-то Юлька как будет?
— А что ей — работать пойдёт. Молодая, здоровая. Не барыня. Мать вон всю жизнь вкалывала, и ничего.
Юля стояла в прихожей, в куртке, с одной ногой в носке, другой — в кроссовке. И слушала. И понимала, что слышит не то, что можно услышать один раз и забыть. Такое услышал — и всё, ты уже другой человек. Обратно не переклеишь.
Она тихо надела кроссовок, тихо открыла дверь, тихо вышла на площадку. Спустилась на два этажа и села на подоконник у мусоропровода. Посидела минут двадцать. Потом поднялась обратно, громко хлопнула дверью, крикнула:
— Ма, я дома!
Мать вышла в коридор — уже спокойная, уже с приветливой улыбкой.
— Юлюшка, кушать будешь? Я борщ сварила.
— Буду, мам.
За столом сидела тётя Галя, смотрела на Юлю ласково.
— Юлек, ты как, учишься хорошо? Мама тобой не нахвалится.
— Хорошо, теть Галь.
— Умница какая. Матери надо помогать, она у тебя одна такая.
— Обязательно, — сказала Юля и опустила ложку в борщ. Борщ был вкусный. Мать умела варить борщ. Это, пожалуй, было единственное, что мать умела делать хорошо, — варить борщ и защищать Родиона.
Ночью Юля лежала под своей занавеской и думала. Не плакала. Плакать перестала лет в четырнадцать — поняла, что бесполезно, ещё и глаза утром опухшие, все спрашивают. Просто лежала и думала.
Двести тысяч. На её имя. Она уже год как совершеннолетняя, паспорт у матери в комоде, в верхнем ящике под скатертью — Юля знала. Мать сама её как-то попросила: «Юль, ну куда тебе паспорт, потеряешь. У меня целее будет». Юля тогда пожала плечами и отдала. Что там паспорт. Она уже давно ничего своего в этом доме не считала своим.
А теперь — двести тысяч. Долг, который повесят на неё, а деньги отдадут Родиону. Родион их за неделю спустит, ещё и должен останется. А платить будет она — по три-четыре тысячи в месяц, лет пять или семь. И это только если один кредит. А если потом ещё один? А потом ещё?
«Беги», — сказал внутри Юли какой-то очень тихий, очень спокойный голос. Не крик, не паника. Просто — «беги». Как будто это было самое обычное дело в мире, как «купи хлеба».
Утром она пошла в колледж как обычно. После пар зашла в отделение банка — не в тот, где мать собиралась брать кредит, а в другой, через две остановки. Спросила у девушки в окошке:
— А если у меня паспорт украли, что делать?
— Заявление в полицию, потом в МФЦ на восстановление.
— А если я подозреваю, что на моё имя хотят кредит взять?
Девушка посмотрела внимательно.
— Тогда через Госуслуги оформите самозапрет на кредиты. Быстро, бесплатно. Никто ничего на вас не оформит.
— Спасибо, — сказала Юля.
Она села на лавочку у банка, достала телефон, зашла в Госуслуги. Пароль от Госуслуг был её — мать не додумалась забрать, потому что не знала, что это такое. Оформила самозапрет. Пришло уведомление: «Заявление принято».
Юля посидела ещё немножко. На душе было странно — не радостно, не страшно. Пусто и звонко, как в квартире, из которой вывезли всю мебель.
Потом она пошла домой, вытащила паспорт из комода (мать была в магазине, Родион спал), положила в рюкзак. Собрала свои документы — свидетельство о рождении, аттестат, СНИЛС. Учебники не брала. Одежды взяла две смены — в спортивную сумку. Всё, что скопила — восемь тысяч триста, зашитые в подкладку старой куртки (там мать точно не искала, куртка была «стыдная», Юля её не носила уже год) — переложила в карман джинсов.
Куда идти, Юля не знала. У неё была одна тётя — та самая Галя, которая на кухне обсуждала кредит. Мимо. Была бабушка по отцу, но с ней мать давно поссорилась, и Юля её лет семь не видела, даже адрес не помнила. Была подруга Ленка из группы — но у Ленки мать такая, что Юлю выгонит через сутки.
Юля сидела в «Пятёрочке» у батареи, грела руки о стакан с горячим чаем и понимала, что бежать ей, в общем-то, некуда.
— Девушка, вам плохо?
Юля подняла глаза. Перед ней стояла кассирша — немолодая, в форменной жилетке, с бейджиком «Марина Петровна». Юля её знала — Юля сюда ходила года три, всегда в эту «Пятёрочку», и Марина Петровна её тоже, видимо, запомнила.
— Нет, я так. Отдыхаю.
— С сумкой отдыхаешь. С такой сумкой в магазине не отдыхают. С такой сумкой из дома уходят.
Юля посмотрела на неё и вдруг — вот это было неожиданно, вот это она не планировала — начала плакать. Не рыдать, а просто так, тихо, слёзы сами потекли, а она их даже не вытирала, потому что руки были заняты стаканом.
Марина Петровна села рядом. От неё пахло мандаринами и стиральным порошком.
— Мать? Отчим? Парень?
— Брат. И мать.
— Понятно. — Марина Петровна помолчала. — Есть куда идти?
— Нет.
— Восемнадцать есть?
— Есть.
— Работать можешь?
— Могу.
— Пошли.
— Куда?
— Ко мне пока. У меня двушка, одна живу, дочка в Питере. На кухне раскладушку поставлю. Только предупреждаю сразу: у меня кот, если аллергия — не подойдёт.
— Нет аллергии.
— Ну пошли тогда. Смена у меня до девяти, ты посиди ещё часа три вон там, в кафешке, я тебе пирожок вынесу. А потом вместе поедем.
Юля посмотрела на неё и не смогла ничего сказать. Просто кивнула. Марина Петровна встала, отряхнула жилетку и пошла к кассе. Через минуту вернулась, положила на стол шоколадку.
— Это тебе. От меня. Не по чеку.
Марина Петровна жила на окраине, в панельной девятиэтажке, на седьмом этаже. Квартира была маленькая, но чистая. Пахло борщом, но не таким, как у матери, — другим, с чесноком и укропом. Кот был рыжий, звали Тимофей, посмотрел на Юлю с большим недоверием и ушёл под кровать.
— Раздевайся, мойся, ешь, — скомандовала Марина Петровна. — Разговоры потом.
Юля разделась, помылась, поела. Марина Петровна расстелила ей на полу в комнате — раскладушка оказалась сломана, но она принесла матрас, постелила простыню, дала подушку и одеяло.
— Спи. Утром разберёмся.
Юля легла. Под матрасом был линолеум, жёсткий. Одеяло чужое, пахло чем-то незнакомым — то ли лавандой, то ли просто другим порошком. Тимофей вылез из-под кровати, обошёл матрас по кругу, обнюхал Юлины волосы и лёг рядом. Тёплый. Мурчал.
Юля лежала и думала: вот так, значит, это бывает. Не в родном доме, где занавеска вместо двери. А на полу у чужой женщины, с чужим котом, — и впервые за много лет спокойно. Ни одна занавеска не дрогнет. Никто не спросит «дай пятихатку». Никто не скажет «не позорь семью».
Мать звонила ночью восемь раз. Потом ещё утром — четыре. Юля не брала. Написала одно сообщение: «Мама, я жива. Не ищи меня. Кредит на моё имя не оформишь, я самозапрет поставила». И заблокировала номер. И Родиона заблокировала. И тётю Галю.
Через час пришло сообщение с незнакомого номера: «Юлька, ты офигела? Мать в слезах. Родион на стену лезет. Немедленно домой». Юля прочитала и заблокировала и этот номер. Потом сидела на кухне у Марины Петровны, пила чай с бутербродом и думала: а сколько ещё номеров у них есть?
Оказалось — много. Юля меняла симку два раза за месяц.
Дальше — как в тумане, как на перемотке. Марина Петровна помогла устроиться в магазин — не в «Пятёрочку», в другой, чтобы мать случайно не нашла. Юля работала кассиршей, доучивалась заочно, снимала уже комнату сама через полгода. Потом однушку с подругой пополам. Потом устроилась помощником бухгалтера в маленькую фирму, там платили нормально. Потом познакомилась с Пашей — тихий, инженер, старше на четыре года, из Костромы. Поженились без свадьбы, расписались во вторник, вечером пошли в кафе с Мариной Петровной и Пашиной мамой (та специально приехала). Родила дочку Соню. Взяли с Пашей ипотеку — маленькую двушку на окраине, но свою. Занавесок вместо дверей там не было. И не будет.
О матери и брате Юля не знала ничего десять лет.
Узнала случайно, через одноклассницу — та нашла её в соцсетях, написала: «Юлька, ты? Я тебя обыскалась». Слово за слово, и одноклассница ляпнула:
— А Родион твой в каком состоянии — жуть. Я его на прошлой неделе у нашей поликлиники видела. Не узнала сначала. Думала — дед какой-то. А это он. В сорок лет — как старик. Кожа серая, зубов половины нет. Мать твоя с ним, тащит его под локоть, а он еле идёт.
Юля выслушала. Не сказала ничего.
— Ты бы позвонила ей, а? — не унималась одноклассница. — Мать всё-таки. Она ж не молодеет.
— Не позвоню, — ответила Юля.
— Ну как же так, Юль. Мать же.
— Не позвоню.
Одноклассница обиделась, написала гадость и пропала. Юля почитала её сообщение, пожала плечами, удалила переписку.
А через два года мать нашла её сама. Как — Юля не поняла. Может, через ту же одноклассницу. Может, через паспортный стол. Мать теперь была старая, в куртке не по размеру, с сумкой на колёсиках. Стояла у Юлиного подъезда — Юля увидела её из окна и сначала не узнала. Потом узнала — по тому, как мать держала голову набок. Она всегда так держала, когда хотела разжалобить.
Юля спустилась. Не потому что хотела, а потому что знала: не спустится — мать будет стоять у подъезда весь день. И соседи начнут спрашивать.
— Юлюшка, — сказала мать и заплакала. — Доченька.
— Здравствуй, мама.
— Юль, помоги. Родик умирает. Печень отказывает. Нужна операция, у меня денег нету. Только на тебя надежда.
Юля стояла и смотрела на мать. У той на щеке была родинка, из которой рос волос — Юля этот волос помнила с детства, мать всё собиралась его выщипнуть и не выщипывала. И вот сейчас, спустя двенадцать лет, волос был на месте. Мать не изменилась. Ни в чём.
— Мама, — сказала Юля. — Я тебе денег не дам.
— Юлюшка, это же брат твой. Родная кровь.
— Не дам.
— Как ты можешь. Мы же семья.
— Мам, — сказала Юля тихо. — Ты помнишь, ты в марте хотела на меня кредит оформить? Двести тысяч. Чтоб Родиону отдать.
Мать растерялась. Заморгала.
— Юль, ну чего ты вспоминаешь. Столько лет прошло. Я и не помню уже.
— А я помню.
— Так не оформила же!
— Да. Не оформила. Потому что я ушла.
Мать помолчала. Подумала. Потом сделала лицо ещё жалобнее и сказала:
— Юлюшка. Ну прости меня. Мать я плохая была, признаю. Но сейчас-то что делать. Он же умрёт.
— Мам, — сказала Юля. — Ты знаешь, что самое странное? Я тебя даже не ненавижу. Я про тебя просто не думаю. Двенадцать лет не думаю. И не собираюсь начинать.
Она развернулась и пошла к подъезду. Мать что-то крикнула вслед — Юля не разобрала слов и не оглянулась. Набрала код, зашла, поднялась на пятый этаж пешком, чтобы отдышаться. Дома Паша варил Соне макароны с сосисками. Соня раскладывала на полу пазл — карта России, большая, с картинками.
— Мам, а Кострома где? — спросила Соня.
— Вот тут, — показала Юля. — Смотри, у Волги.
— А мы туда поедем?
— Летом поедем. К бабе Люде.
— А у меня ещё бабушка есть?
Юля посмотрела на дочку. На её тёмную макушку, на два хвостика, на серьёзное лицо.
— Нет, Сонь. Больше нет.
Соня подумала, кивнула и вернулась к пазлу. Ей было пять лет — возраст, в котором такие ответы принимаются без лишних вопросов. Через год, через два, через десять она спросит подробнее. Юля к этому времени придумает, что ответить. Или не придумает. Скажет как есть.
Паша поставил перед Юлей тарелку с макаронами. Молча — он вообще был молчаливый, за это Юля его и выбрала. Сел напротив. Подвинул хлебницу.
За окном темнело. В подъезде хлопнула дверь — кто-то из соседей вернулся с работы. На кухне тихо гудел холодильник. Тимофей — старый уже, седой на морде, — пришёл из комнаты, потёрся о Юлину ногу и лёг на тапок.
Мать больше не звонила. Ни в тот вечер, ни на следующий день, ни через неделю.















