Петли Николай ставил с четырнадцати лет. Отец показал – на зайца, на лису, на соболя. Проволоку крутил особым образом, в полтора витка, чтоб не перехлестывало, а зверь не ушел с обрывком.
Мать ругалась, что мальчишке на промысел рано, но отец только отмахивался. Мол, он сам в десять первую белку добыл, а Колька уже и покрупнее зверя берет.
К шестидесяти годам промысел стал другим, не хуже, но тяжелее. Колени поскрипывали на спусках, спину тянуло к вечеру, и Николай Степанович ложился на нары лицом вниз, лежал, пока не отпустит.
Лыжня, которую раньше пробивал за три часа, теперь отнимала пять. Но зимовье стояло крепко. Рубленая избушка на притоке Унжи, дед поставил, отец подновлял, теперь Николай Степанович латал где подгнило, перекладывал печку и каждую осень конопатил углы свежим мхом.
До поселка сорок километров: до Кривого ручья на буране по зимнику, дальше на лыжах, еще полтора часа по тайге до самой избушки.
Путик – маршрут, по которому расставлены ловушки – тянулся кольцом на двадцать с лишним километров. Через сухую ель на развилке, мимо бобровой запруды, через старую вырубку, которая за полвека заросла молодым ельником, и обратно. Николай Степанович проходил его раз в три-четыре дня, снимал добычу, поправлял петли, подсыпал приваду.
Тайга зимой тихая. Если долго идти, начинаешь разговаривать вслух, сам того не замечая. Николай Степанович бормотал под нос то ли себе, то ли лесу:
– Ну, сорока, чего раскричалась? Кого несет, а?
Или:
– Давай, Колька, давай, тут недалеко уже.
Жена Яна, когда он возвращался с промысла, первые два дня вздрагивала, заслышав его голос из сеней, отвыкала за три недели и пугалась, словно чужой зашел.
В ту зиму ничего особенного он не ждал. Начало декабря, снег лег рано, путик накатан. На третий день обхода у дальнего края маршрута, где петли стояли на волка, Николай Степанович увидел на снегу бурое пятно и клок серой шерсти.
Волчица была в петле. Молодая, некрупная, года три-четыре, не больше. Проволока перехватила переднюю лапу выше запястья, и шерсть вокруг была содрана до розового, мокрого мяса. Волчица билась, наверное, всю ночь, снег вокруг перепахан, а сил уже не осталось.
Лежала на боку, тяжело дышала и смотрела на Николая Степановича желтыми, мутными от усталости глазами.
Он подошел на три шага и остановился. Широкоплечий, в ватнике, он стоял над ней как над чем-то привычным, зверь в петле, бывает. Стянул рукавицу и потер подбородок, заросший седой щетиной. Шкура хорошая, зимняя, густая: тысячи полторы можно взять, если аккуратно снять.
Николай Степанович присел на корточки и только тогда разглядел: брюхо у волчицы было тяжелое, соски набухшие сквозь подшерсток. Щенная.
Он потер подбородок еще раз и выдохнул. Щенную не трогают. Это не жалость и не сантименты, это закон. Отец говорил просто:
– Щенную возьмешь – зверь переведется. Сегодня шкуру снимешь, а через три года и петли ставить не на кого будет.
Деды так делали, отец так делал. Николай Степанович достал из-за пояса кусачки, подошел вплотную, стараясь не смотреть волчице в глаза, и перекусил проволоку.
Волчица не шевельнулась. Лежала, как лежала, только дышала чаще. Николай Степанович отступил на десять шагов, присел на поваленную березу и стал ждать. Минут через пять волчица поднялась, сначала на задние лапы, потом подобрала раненую переднюю, постояла и ушла.
Не побежала, не оглянулась, просто пошла в ельник, хромая и оставляя за собой неровную строчку следов: три лапы и борозда от четвертой.
Николай Степанович посидел еще минуту, поднял обрывок проволоки, смотал и сунул в карман. Зачем – сам не знал. Потом встал и пошел дальше по путику, будто ничего не случилось.
След появился через три дня. Николай Степанович вышел утром за дровами, хрустнуло крыльцо, морозный воздух ожег ноздри, и он увидел на свежем снегу четкую цепочку. Волчий след, крупный, ровный, по кругу обошел зимовье метрах в двадцати и ушел в сторону бобровой запруды. Один. Без пары.
Он присел, разглядывая отпечаток. Лапа широкая, пальцы раздвинуты, матерый зверь. Но передняя правая чуть мельче, и когти на ней оставили неглубокий след, словно зверь берег лапу.
Николай Степанович оглянулся на тайгу, на стену ельника за поляной. Потом сплюнул, подобрал дрова и ушел в избушку.
На следующее утро след был снова. И через день. И через неделю. Каждую ночь волчица приходила, обходила зимовье по одному и тому же кругу, метрах в двадцати от стены, и уходила.
Первую неделю Николай Степанович хмурился, челюсти сами сжимались, когда он утром видел свежий отпечаток. Зверь рядом, это зверь рядом, неважно кто и зачем. Проверял, закрыт ли сарай, где висели шкурки. Ружье держал у нар. Просыпался ночью от скрипа, лежал, не дыша, слушал. Но за стеной было тихо, только потрескивали от мороза бревна.
К третьей неделе привык. Утром выходил, смотрел на след и кивал, как будто здоровался. Глупость, конечно. Промысловик, а здоровается с волчьим следом. Но так оно было.
Как-то Николай Степанович впервые оставил кусок мяса у порога. Остаток зайца, задняя часть, подмороженная. Положил на чурбак и ушел на путик. Вернулся к вечеру, мясо исчезло.
След вокруг чурбака был глубже обычного, зверь стоял и, наверное, долго принюхивался, прежде чем взять.
Яне он ничего не рассказывал. Вернулся после того сезона, скинул рюкзак в сенях, Яна загремела чайником, и он сел за стол, как и всегда.
– Как промысел?
– Нормально. Соболь хороший, три лисы.
– А волки?
– Тихо.
Яна внимательно посмотрела на него, не то чтобы не поверила, а просто отложила на потом.
На вторую зиму волчица пришла в первую же ночь. Николай Степанович еще только растопил печь, разложил снаряжение, повесил лыжи на гвозди под навесом, а утром след уже был на месте. Тот же круг, те же двадцать метров. Передняя правая лапа больше не хромала, но отпечаток чуть отличался от остальных, кривоватый, словно кость срослась не совсем ровно.
Он стал оставлять мясо через день. Немного, обрезки, требуху, то, что иначе выбросил бы. Клал на чурбак у порога и не караулил. Утром чурбак был пустой, а след рядом, глубокий, спокойный.
На третью зиму Николай Степанович начал ждать. Приезжал на зимовье, растапливал печь, пока изба прогревалась, выходил на крыльцо и смотрел на снег. Следа еще не было, волчица приходила ночью. Ложился спать и думал:
– Придет или нет? Может, капкан чужой, может, машина на дороге, может, просто старость, волки живут лет десять-двенадцать, и все.
Утром выходил, а след был.
На пятую зиму, в конце ноября, было пять цепочек следов. Одна знакомая, и четыре поменьше, щенячьих, косолапых, с широко расставленными пальцами. Волчица привела выводок.
Николай Степанович стоял на крыльце в одних валенках и старом шерстяном свитере, дышал паром и смотрел на пять цепочек, которые пересекались, расходились и снова сходились вокруг его зимовья. Постоял минуты три, потом вернулся в избу, отрезал от лосиной ноги хороший кусок и вынес на чурбак.
Яна узнала случайно. Приехала к нему, утром вышла на крыльцо и обмерла.
– Коль! Тут следы. Волчьи.
Николай Степанович стоял у печки с кружкой в руке и смотрел на жену исподлобья.
– Знаю, – буркнул он.
– Как это – знаешь?
– Давно ходит.
Яна поправила платок, посмотрела на мужа, потом на след за окном, потом снова на мужа.
– Давно – это сколько?
– Лет шесть.
Яна молчала секунд десять, что для нее было рекордом.
– Ты с ума сошел, – проговорила она наконец. – Волк. У зимовья. Шесть лет. И ты молчишь.
– А что говорить? Она не лезет. Ходит и ходит.
– Она?
– Волчица. Я ее из петли вынул. Давно.
Яна опустилась на лавку. Платок сбился набок, она его не поправила.
– Из петли вынул, – повторила она. – Волчицу. И она, значит, с тех пор ходит.
– Выходит, что так.
Яна посмотрела в окно на тающий в утреннем свете лес, потом обратно на мужа. Потерла колено, прихрамывающую ногу ломило на холоде.
– Ну ты даешь, Колька. – Яна покачала головой. – Ну ты даешь.
В середине января началась метель.
Николай Степанович в тот день ушел на дальний конец путика, там стояли капканы на соболя, и нужно было проверить, пока не замело. До обеда погода держалась: мороз, безветрие, солнце сквозь тонкий слой облаков. А после обеда небо опустилось, ветер ударил с севера, и за двадцать минут видимость упала до нуля.
Николай Степанович натянул капюшон, прижался к стволу ели и переждал первый порыв. Еще не страшно. Он знал эту тайгу, каждый поворот, каждую ложбину. Развернулся и пошел обратно по своей же лыжне.
Через полчаса лыжню замело. Снег летел горизонтально, облеплял лицо, забивался в щели между шарфом и капюшоном. Николай Степанович шел по памяти, на юго-запад, к зимовью. Ориентиров не было: ни сухой ели, ни запруды, ни вырубки. Белое, все белое, и ветер.
Через час он понял, что идет не туда.
Спуск был там, где должен быть подъем. Он стоял в ложбине, которую не узнавал, снег бил в лицо слева, хотя должен был бить справа. Развернулся, прошел метров двести, уперся в бурелом, которого здесь не должно было быть. Развернулся снова.
Во рту пересохло. Потом заныло в груди, тупо и глухо. Ноги держали, но коленям он уже не верил, они могли подломиться в любой момент, он это знал.
Николай Степанович остановился. Воткнул палки в снег, оперся на них и стоял, дышал тяжело, часто. Попробовал сориентироваться, бесполезно. Компас остался в зимовье, на полке, рядом с котелком и жестянкой с солью.
Он и не брал его обычно: зачем, когда каждое дерево знакомо? А теперь деревьев не было, только белая мгла.
Надо было идти. Стоять нельзя, замерзнешь. Но куда? Он потер глаза рукавицей, стряхнул снег с бровей и пошел вперед. Шел и считал шаги: сто, двести, триста. На четырехсотом споткнулся, упал на колено, встал. На шестисотом остановился опять. Ноги гудели.
Он подумал, отчетливо и спокойно: «Если через полчаса не выйду – лягу. Лягу и усну. И все».
Это было не отчаяние, скорее арифметика. Сил хватит на час, может, на полтора. Температура падает. Ветер не стихает. Если не найдет ориентир, не дойдет. Все просто.
Он сделал еще двадцать шагов и ногой почувствовал борозду.
Глубокую, с ровными краями, припорошенную сверху, но плотную под свежим снегом. Звериную тропу. Николай Степанович присел, стянул рукавицу и сунул пальцы в след. Широкий, с четким отпечатком подушечек. Волчий. И передняя правая чуть кривая, будто кость срослась не ровно.
Он стоял над этим следом, ветер бил его в спину, а снег засыпал борозду на глазах. Но тропа была набита глубоко, волчица ходила здесь не раз и не два, а всю зиму, каждую ночь. Ее лапы утоптали снег до плотного наста, который метель не могла засыпать до конца.
Николай Степанович выпрямился, воткнул палки и пошел по следу.
Он не думал, куда ведет тропа. Знал. Волчица каждую ночь обходила зимовье от леса к избушке и обратно. Ее маршрут. Ее тропа. И эта тропа вела к его дому.
Шел двадцать минут. Может, тридцать. Борозда под ногами то проступала ясно, то пряталась под свежим снегом, и тогда Николай Степанович щупал ногой, как слепой щупает тростью, пока не находил снова плотный, утоптанный наст. Ветер выл, деревья трещали где-то наверху, а он шел, глядя под ноги, по чужому следу к своему дому.
Зимовье он не увидел, почувствовал. Запах дыма из трубы, которая не успела остыть. Потом темное пятно стены. Потом крыльцо.
Николай Степанович поднялся на ступеньку, толкнул дверь и вошел. Ноги стали ватными, колени подогнулись, и он сел прямо на порог, не сняв лыж. Сидел, привалившись к косяку, дышал остывшим воздухом избы и слушал, как за стеной воет метель.
Потом встал, снял лыжи, затопил печь. Руки тряслись, спичка зажглась только с четвертого раза. Когда огонь загудел в трубе и по избе поползло тепло, Николай Степанович сел на нары, стянул шапку и долго сидел, глядя на огонь в приоткрытой дверце.
Яне он рассказал через месяц, дома, за ужином. Не собирался, само вышло. Яна подвинула ему тарелку с картошкой, и Николай Степанович вдруг проговорил:
– Я в январе заплутал. В метель.
– Как – заплутал?
– Так. Замело, лыжню не видно. Часа полтора шел неизвестно куда.
– И?
– Вышел.
– Как вышел?
Николай Степанович помолчал. Поковырял картошку, отложил вилку.
– По волчьему следу вышел. Она тропу набила к зимовью. Каждую ночь ходила, снег утоптала. Я по этой тропе и дошел.
Яна не шевельнулась. Опустила вилку, положила руки на колени.
– Ты, значит, заплутал, – повторила она медленно. – В метель. А домой тебя вывела волчица.
– Не вывела, – поправил Николай Степанович. – Ее там не было. Тропа была. Она просто ходила. Как всегда.
– Просто ходила, – эхом повторила Яна.
Они сидели друг напротив друга в маленькой кухне бревенчатого дома на краю Мантурова. За окном стемнело, в стекле отражались лампа и два лица – его, темное и неподвижное, и ее, белое и застывшее.
Яна больше не говорила про волчицу. Ни в тот вечер, ни после. Только с тех пор стала собирать ему на зимовье больше еды и каждый раз, провожая, стояла на крыльце до тех пор, пока его буран не скрывался за поворотом дороги.
В ту весну Николай Степанович снял петли в урочище. Не все, на зайца оставил. Но волчьи петли из толстой проволоки, которые отец учил крутить в полтора витка, смотал и убрал на полку в сенях зимовья.
Он и сам себе не мог бы объяснить зачем. Но петли на волка ставить перестал, и все тут. Если кто спрашивал, отвечал коротко:
– Волка нынче мало. Нет смысла.
Волчица приходила еще три зимы. След был все тот же, кривоватая правая передняя лапа, глубокий, ровный круг в двадцати метрах от стены. Потом, на одиннадцатую зиму, след не появился. Николай Степанович ждал три дня, пять, неделю.
Выходил утром, смотрел на чистый снег и возвращался в избу.
Он все понял. Десять-двенадцать лет, волчий век. Может, капкан на чужом путике. Может, просто время ее вышло.
Весной, когда снег осел и потемнел, Николай Степанович вышел на крыльцо и увидел последний след. Старый, размытый, оплывший, ноябрьский, наверное, или декабрьский, сохранившийся под настом всю зиму.
Кривая правая передняя, знакомая до последней черточки. Тающий след, уходящий в лес.
Николай Степанович постоял, посмотрел. Потом вернулся в сени, взял с полки бухту «волчьей» проволоки, повертел в руках…
И выбросил.















