Задарма

Метку он ставил в левый угол штабеля, на третий слой снизу – два косых пореза и поперёк третий.

Метку эту знали на всём предприятии. По ней приёмщик находил, чей штабель, и никогда не путал, потому что резать так ровно умели ещё двое, а ставить метку в левый угол – он один.

Он вырезал третий порез, отступил и поглядел вдоль ряда.

Штабеля стояли до самой узкоколейки, ровные, серо-коричневые, и от них шёл сухой тёплый дух, какой бывает только от подсохшего торфа.

Резали в этом году вручную, лопатами-торфорезками, потому что машина стояла на первом участке и на второй её не дали.

Резал он двадцать восьмое лето.

Работа была простая на вид и невозможная для непривычного – снять залежь ровным кирпичом, не рвать, не крошить, вынуть и подать наверх. Кто резал криво, у того сохло криво, а что сохло криво – то ломалось при перевозке, и приёмщик такое считал в половину.

– Даниил Прокопьич! – кричали ему с поля девки-стилальщицы. – Ты нам сегодня ровные давай, а то вчера у тебя один кривобокий попался!

– Один?

– Один!

– Так его Митька резал!

– А чего ж ты за него отвечаешь?

– А я не отвечаю! – кричал он в ответ. – Я объясняю!

Смеялись. С девками с сушильного поля никто спорить не брался: их было двадцать шесть, и голос у них был общий.

– Задарма! – крикнули от карьера. – Зада-арма-а! Иди, тебя бригадир зовёт!

Он не обернулся.

Он воткнул нож в чехол, сунул за пояс мерку и пошёл – не быстро и не медленно, а как ходил всегда, и по спине его было видно всё, что он думает.

Обидное прозвище висело на нём тринадцатый год.

Он его ненавидел.

Он ненавидел его так, как можно ненавидеть только то, от чего некуда деться: оно было на нарядах и в ведомостях; его так звали в лавке, в бане, на собрании, его так звала соседка через стенку в бараке, а один раз – счетовод, глядя прямо в бумагу, где стояло «Даниил Прокопьев».

Смысл у прозвища был понятный всем.

«Задарма» – это про человека, который работает за так. Дурак, которого объехать легко. Попроси – он и сделает, и ещё спасибо не возьмёт.

Он был не такой. Он был резчик, каких на предприятии числилось трое, выгонял норму и полторы, денег своих не отдавал никому, и всякий раз, когда его звали этим словом, у него внутри поднималось и вставало поперёк.

Он пробовал его сбить. В двадцать пятом он подрался за него на танцах, в двадцать восьмом дважды писал в контору просьбу поправить в списке, в тридцатом ходил объясняться к председателю рабочкома, и председатель тогда сказал ему хорошую вещь:

– Даня, прозвище – оно как комар. Ты его гоняешь – он звенит. Ты не гоняй – он и улетит.

Комар звенел тринадцатый год.

Сева пришёл на торф в июне, шестнадцати лет, кончив семь классов.

Его поставили на стилку – самая простая работа: разложить нарезанные кирпичи на поле, чтоб сохли, и потом их же перевернуть. Работа спины и никакого умения.

На третий день отец услышал через поле:

– Задармёнок! Эй, Задармёнок, воду неси!

Он выпрямился.

Сева нёс ведро и ничего – шёл себе и нёс, и даже прибавил шагу, и кто-то у него это ведро принял, и все засмеялись, и Сева засмеялся вместе со всеми.

В тот день он несколько раз оглядывался на поле.

Сева работал ходко и неумно: рвал вперёд, надрывался, к четвёртому часу садился и потом наверстывал бегом. Кирпичи он раскладывал криво, но помногу, и девки его хвалили, а он от похвалы работал ещё хуже.

– Спину держи! – крикнул он через поле.

– Держу!

– Не держишь! Ты не поясницей носи, ты ногами!

– Пап, я сам!

– Сам он…

Вечером, в бараке, он сказал ему:

– Ты чего откликаешься?

– На что?

– На «Задармёнка».

Сева пожал плечами.

– Ну зовут и зовут…

– Тебя Всеволодом зовут.

– Пап, да меня Всеволодом только мамка зовёт… – сказал Сева. – И то когда сердится.

Он сел на нары и стал разуваться, и разувался долго.

Наутро он пошёл к бригадиру.

Гурий сидел на перевёрнутом ящике возле весовой и что-то писал на колене, а увидев его, сразу отложил.

– Ну?

– Гурий Фомич. Скажи людям, чтоб парня моего не звали Задармёнком.

Гурий откинулся.

– Даня.

– Я серьёзно.

– И я серьёзно. – Гурий сложил бумагу. – Ты мне что предлагаешь? Собрать бригаду и объявить: товарищи, с сегодняшнего дня Всеволода Прокопьева звать Всеволодом Прокопьевым? Ты сам-то понял, что сказал?

– Я понял.

– Да они ж на другой день его Прокопьевым и прозовут, только с усмешкой. Хуже будет.

– А если по-хорошему попросить?

– По-хорошему уже просили. Ты в тридцатом просил. – Гурий встал. – Даня, ты пойми: прозвище не приказом снимают. Оно, знаешь, как торф. Пока сырой – мни как хочешь, а высох – ломай не ломай.

Он всё-таки попросил.

Он сделал это на обеде, на поле, когда сели у воды, – встал и сказал, чтоб слышали все:

– Мужики. У меня просьба. Парня моего зовут Всеволод. Не Задармёнок. Я вас прошу.

Стало нехорошо – неловко стало, а не насмешливо.

– Дань, ну ты чего.

– Я прошу.

– Да мы ж не со зла!

– Я знаю, что не со зла. Я прошу.

Кто-то сзади проговорил вполголоса, и в тишине это разошлось далеко:

– Ты б лучше за себя попросил. Тебя ж тоже не Даниилом зовут.

Он повернулся на голос.

– Я и за себя прошу, – сказал он.

И тогда засмеялись. Не зло – весело, всей артелью, и громче всех смеялся молодой парень с дальнего конца, которого он и по имени не знал.

Он сел и стал есть.

После обеда Гурий подошёл к нему на ряду.

– Даня.

– Ну.

– Ты зря это сделал.

– Знаю.

– Знаешь, а сделал. – Гурий постоял. – Слушай. Ты с этим словом всю жизнь бодаешься. А ты хоть раз задумался, чего они от тебя хотят?

– Кто?

– Люди. – Гурий кивнул на поле. – Ты тут двадцать восемь лет. Тебя каждая собака знает. И зовут тебя все – каждый день, по десять раз. Это, вообще-то, называется «свой». Чужого по прозвищу не зовут, чужого зовут «эй, товарищ».

– Утешил.

– Я не утешаю, – сказал Гурий. – Я говорю, как есть.

Дома, в бараке, Маргарита ставила чайник и молчала так, что лучше бы говорила.

– Ну скажи уже.

– А чего говорить? – Она поставила чайник. – Тебе сорок восемь, Даня.

– И что?

– А то, что ты через одно слово тринадцать лет живёшь как на сковородке. Тебя люди зовут – ты не откликаешься. Тебя окликнут – ты идёшь как на казнь. У тебя ж вся спина об этом говорит, все видят, всем и весело!

– Пусть по имени зовут.

– Да они уж и не помнят, что ты Даниил! – Маргарита села. – Даня, ты у меня хороший мужик. Ты работник, ты сына поднял, ты меня за двадцать лет пальцем не тронул. И всё это в тебе есть, а сверху сидит одно слово, и оно тебя ест.

Даниил не ответил.

– А ты хоть знаешь, откуда оно? – спросила Маргарита.

– Знаю… Кто-то сказал, а другие подхватили.

– Кто сказал?

– Да какая разница!

В бараке вечерами было шумно.

За стенкой пели, у входа резались в домино, в углу кто-то сушил портянки, и от этого всю ночь стоял запах, за который каждый вечер собирались бить, да так и не били.

Сева спал уже – с открытым ртом, как спят в шестнадцать после торфа.

Он лежал и слушал.

– Задарма-то опять сегодня выступал! – сказали за стенкой.

– Чего?

– Да просил, чтоб парня не дразнили.

– А чего его дразнить, парень как парень.

– Так и я говорю! Это он сам себя грызёт, а на людей валит.

– Дурак он, что ли?

– Не дурак. Гордый.

Он лежал и не шевелился, и было ему стыдно так, как не было даже на поле.

Разница была.

Он выяснил её через неделю, и не сам – его позвали.

Викентий с сушильного поля, шестидесяти двух лет, работавший теперь на лёгком, при весовой, окликнул его на дороге:

– Данила! Погоди.

Даниил остановился.

– Тебя как звать? – спросил Викентий.

– Ты чего, Викентий, спятил?

– Я не спятил. Ты мне скажи: как тебя звать.

– Даниил.

– Правильно. – Викентий сел на бровку и похлопал рядом. – Садись. Я тебе одну вещь скажу, а то помру – и никто не скажет.

Даниил сел.

– Ты помнишь двадцать первый год?

– Помню…

– А осень помнишь? Как у нас на втором карьере стенку обрушило?

Даниил помолчал.

– Помню.

– Меня тогда завалило по грудь, – сказал Викентий. – Ниже меня был Прошка Селиванов, его насмерть, а меня по грудь. И ты меня один вытаскивал, потому что все побежали за лопатами, а ты руками стал. Помнишь?

– Помню.

– А что было потом – помнишь?

– Нет.

Викентий покивал.

– Ну вот. А я помню, я тогда лежал и всё слышал. – Он сложил руки на коленях. – Меня вытащили, положили, и артельщик наш, Спиридон, покойник, спросил при всех: «Данила, тебе за это чего?» А ты стоял весь в глине, и рубаха на тебе была рваная, и ты сказал: «Задарма».

Даниил сидел.

– Одно слово сказал и пошёл дальше копать. – Викентий поглядел на него. – И оно за тобой пошло. Сперва говорили с уважением: «А, это который задарма». Потом стали просто – «Задарма». А кто новый приходил, тот уже думал, что это про дешёвку. Так лет пять, а потом и старые перезабыли.

Домой он пошёл не сразу.

Он сходил на второй карьер – его давно выработали, там теперь стояла вода и росла осока, – постоял и вернулся.

Дома он сел и сказал:

– Рита. Я узнал, откуда.

Он рассказал.

Маргарита слушала и переставляла на столе одну и ту же тарелку.

– И ты не помнил?

– Не помнил… Я тогда, Рита, ничего не соображал. У меня перед глазами Прошка стоял. – Даниил положил ладони на колени. – Мне это слово вырвалось. Я его и не выбирал.

– А вышло, что выбрал.

– Вышло, что выбрал.

Они посидели.

– Тринадцать лет, – сказал Даниил. – Тринадцать лет я на людей злился. А они меня, выходит, всё это время звали за то самое хорошее, что я в жизни сделал. Только сами уж забыли.

– Ну так скажи им.

– Скажу – решат, что хвастаюсь…

– А ты не рассказывай, – сказала Маргарита. – Ты просто откликайся.

Ночью он не спал.

Он лежал и перебирал тринадцать лет по одному – этот год, этот, этот.

Драка на танцах в двадцать пятом – за слово. Две бумаги в контору – за слово. Хождение к председателю рабочкома – за него же. Пять лет он не ходил в баню в общий день, потому что там его звали громче всего. Он не пошёл в тридцать втором на курсы мастеров, куда его посылал Гурий, – там надо было при всех назваться, а он знал, что кто-нибудь сзади скажет: «Задарма, что ли?»

Он пересчитал и ужаснулся.

Выходило, что за тринадцать лет это слово отняло у него больше, чем любая беда.

А сказал его он сам. Один раз, стоя в глине над засыпанным человеком, и не выбирая слов.

Наутро его окликнули от карьера:

– Задарма! Иди сюда!

Он обернулся.

– Иду, – сказал он.

Сказал он это обыкновенно, и пошёл, и человек у карьера даже не заметил ничего.

И, пока шёл, вдруг понял, что идёт легко.

В обед Сева подсел к нему.

– Пап.

– Ну.

– А чего они тебя сегодня звали, а ты пошёл?

– А чего мне не идти?

– Ну ты ж раньше… – Сева поискал слово. – Ты раньше как каменный делался.

– Делался.

– А теперь?

Даниил дожевал.

– А теперь мне, Сева, шестнадцати нету, – сказал он. – Мне сорок восемь. У меня уж времени нет на каменного.

Сева поковырял ложкой.

– Пап, а тебя правда за что-то так прозвали? Или просто?

– За что-то.

– За что?

– Вырастешь – узнаешь.

– Ну па-ап!

– Ешь давай, – сказал Даниил. – И спину держи, я тебе третий раз говорю.

К августу за ним перестали следить.

Раньше на него смотрели, когда звали, – каждый раз проверяли, дёрнется или нет. Теперь звали и не смотрели: откликается человек, и ладно.

И тогда, странное дело, слово стало сходить.

Сперва Гурий на наряде сказал: «Прокопьев, ты на четвёртый». Потом приёмщик написал в ведомости не по привычке, а как надо. Потом молодой парень с дальнего конца, тот самый, спросил у Севы:

– А батьку твоего вообще-то как звать?

– Даниил Прокопьевич.

– Надо же. А я думал, у него имени нет.

В конце сентября, когда штабеля стояли уже все и оставалось только сдать, Сева пришёл к отцу на ряд.

– Пап. А мне метку можно?

– Какую метку?

– Как у тебя. – Сева показал на левый угол. – Я в этом ряду девять штабелей сам сложил. Гурий Фомич сказал – можно ставить.

Отец вынул нож и подал ему.

– Ставь.

– А какую?

– Свою придумай.

Сева поразмыслил и вырезал: два косых пореза и поперёк не третий, а два – рогулькой.

– Похоже?

– Похоже. И не то же самое.

– Пап. – Сева вернул нож. – А меня теперь как звать будут?

Он поглядел на его метку, потом на свою, тремя штабелями дальше.

– Не знаю… – сказал он. – Как-нибудь да будут. Ты, главное, потом узнай, за что.

Тогда же на предприятие приезжала комиссия – смотреть, как сушат.

Ходили по полю, щупали кирпичи, спорили про влажность. Даниила подозвали к штабелю и спросили, отчего у него сохнет ровнее.

Он объяснил, что резать надо в одну толщину, а стилать не гуще, чем в четыре ряда, и переворачивать не по числу, а по погоде.

Приезжий записал и спросил фамилию.

– Прокопьев.

– А имя-отчество?

– Даниил Прокопьевич.

Гурий, стоявший рядом, потом рассказывал в конторе, что Даниил в эту минуту стал ростом выше – хотя, конечно, врал.

В октябре, когда сдали сезон и стали считать, Даниил впервые за много лет пошёл на общее собрание и сел не сзади, а в третьем ряду.

Гурий читал итоги по бригадам и, дойдя до резчиков, поднял голову:

– Прокопьев Даниил. Норма сто восемнадцать процентов, брака нет.

– Есть немножко, – сказал Даниил с места. – Три штабеля в июле повело.

В зале засмеялись.

– Ты чего сам на себя? – удивился Гурий.

– А чтоб потом не нашли.

– Ох, Даня… – Гурий покачал головой и записал. – Ладно. Сто восемнадцать и три штабеля.

После собрания к нему подошёл тот молодой парень с дальнего конца – оказалось, зовут его Никифором и он с Мшанки.

– Даниил Прокопьич.

– Ну?

– Я тогда на обеде громче всех ржал. Летом.

– Помню.

– Так я не над вами. Я над словом.

– Я знаю, – сказал Даниил. – Слово и правда смешное.

Парень постоял и спросил:

– А можно я к вам на резку попрошусь на будущий год? Я гляжу, у вас ровно идёт.

– Просись.

Зимой, в бараке, Викентий помер во сне, в феврале.

Хоронили всем предприятием. Даниил нёс с той стороны, где сам просил.

На поминках, в бараке, сидели тесно и говорили про Викентия хорошее: что был безотказный, что за сорок лет ни разу не сматерился при женщинах, что в прошлом году отдал свои валенки приезжему пареньку, у которого украли.

– А чего он мне, Даня, за неделю до смерти говорил? – спросил Гурий. – Он всё к тебе ходил.

– Про двадцать первый год, – сказал Даниил.

– А чего про двадцать первый?

Даниил помолчал.

– Да так, – сказал он. – Старое.

Гурий не стал допытываться, и разговор пошёл дальше, и потом пели.

Маргарита в тот вечер сказала ему, уже дома:

– Ты бы людям рассказал.

– Зачем?

– Затем, что хорошее.

– Рита. – Даниил лёг и заложил руки за голову. – Ну расскажу я. И что? Через неделю пойдёт по посёлку: «Задарма-то, оказывается, герой». И станет оно ещё хуже, чем было.

– А как надо?

– А никак не надо, – сказал он. – Пусть зовут. Мне теперь всё равно… – Он полежал молча и поправился: – Нет. Не всё равно. Мне теперь приятно.

А весной, когда сошла вода и начали новый карьер, на наряде Гурий читал по списку, и, дойдя до середины, поднял голову:

– Прокопьев Даниил на резку. Прокопьев Всеволод на стилку.

– Есть, – сказал Даниил.

– Есть! – сказал Сева.

И кто-то сзади, по старой памяти, добавил вполголоса:

– Задарма с Задармёнком, значит.

Даниил обернулся и посмотрел на него без всякой злости.

– Ага, – сказал он. – Мы самые.

И бригада засмеялась, и он засмеялся тоже, и смех этот был совсем не тот, что летом на обеде, – или, может, тот же самый, только слышал он его теперь по-другому.

Викентиеву историю он так никому и не рассказал.

Сева узнал её через много лет и не от отца, а от бригадира Гурия, который к тому времени совсем состарился и рассказывал всё подряд, путая года.

Сева выслушал, посидел и спросил:

– Гурий Фомич, а он сам-то знал?

– Знал. Ему Викентий сказал, в тридцать четвёртом, перед смертью.

– А чего ж он молчал?

Гурий пожевал губами.

– А чего тут говорить, – сказал он. – Ты его метку на штабеле видал? Два пореза и поперёк третий. Вот это он и говорил. Каждый день, тридцать лет подряд.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: