Кабы не я

Арсений выворотил гнилой столб из лунки и отбросил комель к плетню. Столб шёл тяжело, с чавканьем, и в яме сразу натекло рыжей воды. Тот, что ставили тут в пятьдесят четвёртом, простоял пять лет и снизу сошёл на нет.

– Не туда роешь, – сказал с крыльца Зиновий Денисович. – Правее бери, там глина, а тут песок один.

Он стоял в дверях и придерживал створку, чтоб не хлопала. Июльское утро было светлое, с реки тянуло, и от вчерашнего дождя земля ещё не отошла.

– Правее нельзя. Правее у тебя погреб.

– Я тут сорок лет живу. Я знаю, где у меня что!

– Потому и рою левее.

Арсений обколол края лопатой и стал вычерпывать воду ковшом. Валерка сидел на корточках у нового столба и обстругивал ножом смолистую щепу, чтоб потом заклинить.

– Валерка, поди сюда! – позвал хозяин. – Ну, поди. Ты чей?

Мальчишка поднял голову.

– Свой собственный.

– А отец твой чей? То-то… Кабы не я, ты бы и на свете не жил.

Соседка через двор остановилась с вёдрами послушать. Она всегда останавливалась.

– Слыхали уж, Зиновий Денисович.

– А ты постой, постой! – Он сошёл с крыльца и стал на нижнюю ступеньку, чтоб видно было через плетень. – Я его в ту пору ночью вёз, а дорога – одна каша. Мерин по брюхо. Я его, значит, к себе за пазуху…

– Зиновий Денисович, столб-то ставить? – спросил он, не разгибаясь.

– Валяй. Кто тебе не даёт.

Одиннадцать лет назад, в октябре, в сорок восьмом, Валерка захворал в ночь на четверг.

Днём он бегал, ел, тянул кота за хвост. К вечеру осип. Тася сунула ему морковку, он погрыз и бросил и заснул рано, а в первом часу закашлял. Арсений сел на кровати, ещё не проснувшись.

Кашель был не детский. Лающий, сухой, будто в избе не мальчишка трёх лет, а собака за стеной. Тася вынесла его к лампе. Мальчишка тянул воздух со свистом, и было слышно, как воздух не идёт.

– Слышишь?

– Вижу.

Он натянул сапоги на босу ногу. Фельдшер жила через шесть дворов; её подняли, она пришла, послушала и сказала то, чего они и сами уже боялись.

– В район надо. Сейчас, не утром!

– Восемнадцать километров.

– Знаю. Запрягай что найдёшь.

Дороги в тот год не было вовсе. Неделю лил дождь, потом отпустило, потом опять зарядило, и колея стояла полная, как канава. Машина в колхозе была одна, полуторка, и она сидела у моста с позавчерашнего дня.

Арсений вышел на улицу. Было темно, только вода журчала в кювете. Он пошёл к конюшне, а на полдороге свернул: конюх с утра уехал с председателем в район и ключей никому не оставил.

Он постучал в четыре окна.

В первом сказали: утром, куда ты в такую грязь. Во втором сказали то же и добавили, что до утра всякое проходит. В третьем не открыли вовсе, хотя свет мелькнул. В четвёртом вышли на крыльцо, поглядели на небо и честно ответили, что до утра никуда не поедут.

Тогда он побежал на другой конец улицы.

Зиновию Денисовичу тогда шло под шестьдесят. За ним был закреплён колхозный мерин, и он берёг его пуще глаза и в грязь не выводил никогда. Он вышел на крыльцо в исподнем, послушал и сказал:

– Заводи в оглобли. Я оденусь.

Ехали полночи. Мерина он не гнал: он его вёл, и половину дороги шёл рядом, по колено в жиже, держа под уздцы, чтобы мерин не стал. Тася сидела в задке с мальчишкой на руках. Мальчишка уже не кричал. Он только тянул и тянул воздух, и этот звук Арсений будет слышать потом всю жизнь.

На середине пути возчик остановился, снял с себя полушубок и, не оборачиваясь, кинул назад.

– Заверни его! Пусть теплом дышит, не сыростью.

Овчина была тяжёлая, старая, пахла лошадью. Тася завернула сына с головой, оставив щёлку, и под овчиной он вроде притих.

В районной больнице их встретили в четвёртом часу. Дежурный врач, молодой, в накинутом халате, глянул на мальчишку и понёс его сам, а Тасю не пустил. Арсений остался стоять в коридоре под лампой. Возчик сел на лавку, поставил локти на колени и просидел так до света, ни разу не спросив, чем кончится.

Кончилось хорошо. Валерку отдали перед Покровом, и он был лёгкий, как птица, и всю обратную дорогу глядел из-под той же овчины и всем кланялся: и встречной женщине, и корове, и столбу.

Полушубок Тася отстирала, залатала под мышкой и понесла назад. Хозяин не взял.

– Пусть у вас повисит! У меня новый есть.

Нового у него не было. Но он так сказал, и овчина повисла в сенях на втором гвозде, и с тех пор каждую весну её выбивали палкой и вешали обратно.

Первый год Арсений ходил к нему сам и радовался, что есть чем.

Наколол дров на всю зиму. Перекрыл сарай. Выкопал картошку, сложил в погреб, перебрал, весной посадил. Хозяин сидел на чурбаке, курил и показывал, как надо.

На второй год Тася сказала:

– Ты бы у нас-то крышу поглядел. Над лежанкой каплет.

– Сделаю.

Он сделал на пятый год.

Село привыкло быстро. Если у него падал плетень, никто не шёл: знали, что придёт Арсений и поправит. Если он заболевал, за фельдшером бегал Валерка. На Троицу хозяин садился у своего крыльца, мимо шли, и он говорил всем одно и то же, и его не обрывали. В той истории всё было правдой, до последнего слова.

Таисия перестала спорить на седьмой год. Она приучилась уходить из избы, когда он приходил.

А приходил он часто. Сперва по делу, потом просто так, потом стал приходить обедать. Садился на своё место, ел, хвалил, а после обеда рассказывал Валерке про ту ночь. Мальчишка знал её наизусть. Он знал, где мерин оступился, и что сказал доктор, и как гость кричал на санитарку.

– Ты чего не ешь? – спрашивала мать.

– Да ем я, ем…

– Ешь, ешь, – говорил Зиновий Денисович. – Тебе расти. Я тебя не для того из-под смерти волок, чтоб ты худой ходил!

Она уходила в сени и стояла там, пока не отпустит.

Один раз, году на девятом, она сосчитала. Сосчитала по-бабьи, вслух, сама себе, стоя над корытом: восемь зим дров – это, считай, месяц чистой работы; крыша – четыре дня; погреб – три; картошка каждую весну и каждую осень; плетень трижды. Обедов она уже и не считала: обеды не в счёт, обеды всякому дай бог.

И всё равно выходило: та ночь тяжелее.

В пятьдесят девятом, в июле, в правлении давали аванс.

Аванс теперь платили каждый месяц, деньгами, и к этому за три года так привыкли, что уже не удивлялись; а окончательный расчёт по трудодням шёл, как всегда, по осени, после хлеба. Мужики стояли у крыльца, курили, ждали, когда счетовод вынесет ведомость. Женщины стояли отдельно, ближе к перилам.

– Слышь, ты Валерку в район повезёшь? – спросил бригадир.

– Это куда?

– Ну, в восьмой. Теперь же до восьмого положено. У нас-то семилетка, а он только в районе.

– Повезу, куда денусь.

– На квартиру ставить будешь? Дорого!

– Найдём.

Они с Тасей всё уже сосчитали. Две зимы; одна женщина на Заречной улице берёт квартирантов; денег хватало впритык, если в этот год ничего не покупать.

Тот стоял тут же, у столба, и слушал.

– Никуда он не поедет.

Мужики обернулись.

– Это как? – сказал бригадир.

– А так. Мне под старость руки нужны. Пусть при мне поживёт, я его к делу приставлю. Мне восемьдесят лет не прожить, а мальчонка при мне не пропадёт!

– Так ему учиться надо!

– Я его отца учил, как жить. – Он поднял палец и обвёл им крыльцо. – И этого выучу. Он мой.

Никто не отозвался. Кто-то засмеялся и осёкся.

– Он не твой, Зиновий Денисович.

– Я за него в грязи по пояс ходил! Ты ходил? Ты сзади сидел.

Счетовод вынес ведомость, все двинулись к крыльцу, и разговор рассыпался. Арсений расписался, взял деньги, пересчитал и сунул в карман, не глядя.

Дома Валерка ждал его у ворот.

– Пап…

– Ну?

– А мы ему навсегда должны?

Арсений остановился.

– Кто тебе сказал?

– Никто. Я сам. – Мальчишка глядел мимо, на дорогу. – Он мне нынче велел: собирайся, мол, к зиме ко мне. А я ему: у меня отец есть! А он: отец твой мне по гроб жизни обязан. Значит, и ты…

Тася вышла на крыльцо с ведром и стала на верхней ступеньке.

– Иди в избу, – сказал ей муж.

– Не пойду.

– Слышь…

– Не пойду, я сказала!

Она поставила ведро и села на ступеньку.

– Одиннадцать лет. Одиннадцать! Я тебе хоть слово поперёк сказала?

– Ни разу.

– А нынче скажу. – Она сказала это громко, на всю улицу, и сама услышала, как громко. – Я его на руках держала, я! Я ничего не забыла, я каждую весну его овчину выбиваю, чтоб моль не съела. Только сына моего он не получит. Хоть трижды он его вёз!

Валерка стоял у ворот и слушал, как взрослые при нём говорят то, чего при нём не говорят.

Ночью он не спал. Считал и пересчитывал, и выходило по-Тасиному: одиннадцать зим дров, две крыши, погреб, три плетня, картошка каждую весну и каждую осень, полторы сотни обедов, если по-честному, – и одна лошадь в одну ночь. Как ни клади, лошадь перевешивала.

А мальчишка тут был вовсе ни при чём. Мальчишка родился уже должником и до сих пор об этом не знал. Теперь узнал.

Утром Арсений взял топор и пошёл.

Он сидел на крыльце и чинил бредень. Пальцы у него слушались плохо, и узел не шёл.

– Пришёл? Вон, погляди, верхнюю доску у ворот сорвало.

– Сядь на минуту.

Арсений положил топор на ступеньку и сел рядом, ниже.

– Валерка поедет в район. В восьмой.

Хозяин перестал возиться с бреднем.

– Не поедет.

– Я его уже записал.

– Ты подумай головой-то! – Он повернулся всем телом, и бредень свалился с колен. – Он там кем станет? Он там от рук отобьётся, а у меня при деле был бы. Я его выведу в люди.

– Ты его при себе держать будешь.

– А хоть и так! Хоть бы и так! Я у тебя чего попросил – корову? избу? Мальчонку одного, на две зимы. Я ему жизнь дал!

– Родила его жена моя.

– А я сохранил!

Он встал, держась за перила, и рука его пошла по перилам туда-сюда, будто он их обтирал.

– Забыл ты, – сказал он уже без крика. – Вот они все забыли, и ты забыл. Я один помню.

– Что ж я, беспамятный?

– Кабы так – не сидел бы тут, не спорил бы со мной!

Арсений поднял топор и пошёл к воротам. Верхнюю доску правда сорвало.

Обедать он к ним больше не пришёл.

Три дня Тася грела щи и снимала с плиты, а на четвёртый перестала греть. Зато по селу пошёл разговор.

Первой сказала доярка, с которой Тася вместе доила:

– Тась, а правда, что вы деда своего от дома отвадили?

– Это кого же?

– Ну… деда вашего.

– Он нам не дед!

– Так и я говорю! – обрадовалась доярка. – А люди говорят: одиннадцать лет он их поил-кормил, а как мальчонка вырос, так и не нужен стал.

– Мало ли что.

– Ты на меня не кричи. Я не от себя, я передаю.

Вечером Тася пересказала это мужу, стоя к нему спиной, у печи.

– И бригадир сегодня спросил, – добавила она. – Мягко так. Мол, не круто ли взял. А он же попрекает добром! Одиннадцать лет попрекает, а мы молчим.

– А ты что?

– Сказала: зайдите да поглядите, кто у нас тут крут! – Она обернулась. – Они же его жалеют. И правильно делают, он один. А выходит, что мы…

Она не договорила.

Арсений сидел у стола и крошил хлеб на клеёнку. Село его сейчас не занимало. Занимало другое: в ту избу одиннадцать лет не заходил никто, кроме них, а теперь и они не зайдут; жалеть будут все, а ходить не станет никто.

– Слышь.

– Ну?

– Он ведь правду говорит.

– Какую ещё?!

– Ту самую. Он его вёз, а я сзади сидел.

Тася сунула ухват в угол. Ухват поехал по стене и упал.

– Значит, собирай мальчишке узел. Раз он прав.

– Валерка поедет в район.

– Так и молчи тогда! Не мучайся. Одиннадцать лет прожили – и ещё одиннадцать проживём.

– Уже не выходит.

Он сказал это спокойно. Тася постояла, подняла ухват и поставила его на место.

Двадцать восьмого августа опять давали аванс.

Народу набралось много. Стояли, как всегда: мужики у крыльца, женщины у перил, ребятишки на брёвнах. День был серый, тёплый, с юга шло, и все говорили, что к ночи будет дождь.

Арсений пришёл не один. Он пришёл с Тасей и с Валеркой и нёс на руке полушубок.

Полушубок был починен. Тася подшила подол, сменила крючки и вымыла овчину дочиста. На руке она лежала тяжёлая и белая.

– Зиновий Денисович!

Тот стоял у своего столба.

– Ну.

– Я при людях сказать хочу. Можно?

Мужики притихли. Счетовод высунулся в дверь с ведомостью и остался стоять.

– Ну говори, коли не стыдно!

Арсений повернулся к крыльцу, к людям.

– Одиннадцать лет назад, в октябре, у меня сын задыхался. – Он говорил негромко, но в тишине было слышно до плетня. – Ночь, дороги нет, машина у моста стоит, конюшня заперта. Я обежал четыре двора. Мне в четырёх дворах сказали: утром, мол, утром, куда ты в такую грязь. И правда: тогда никто в такую грязь не ездил.

Кто-то за спиной кашлянул.

– А Зиновий Денисович вышел в исподнем и сказал: заводи в оглобли. И вывел ночью колхозного мерина, никого не спросясь, и повёл восемнадцать километров, из них половину рядом, по колено. И полушубок с себя скинул и нам назад бросил, а сам всю дорогу в одной рубахе. Я это видел. Я сзади сидел и видел.

Он помолчал.

– Спасибо тебе. Не за столбы. Не за обеды. За ту ночь. Сын мой жив, и внуки у меня будут – все от той ночи. Спасибо тебе за них наперёд.

Тот стоял очень прямо и не отвечал.

– Ты чего это, – сказал он наконец. – Ты чего вздумал.

– А теперь второе. – Арсений шагнул к нему. – Долга больше нет.

– Как это – нет?

– А так. Я его одиннадцать лет отдавал и не отдал. Такое не отдают, это не деньги. И сын мой не отдаст, и внук. Значит, и брать с нас нечего. – Он развернул полушубок, накинул ему на плечи и застегнул верхний крючок. – Носи. Твоё!

– Мне не надо…

– Зима придёт.

Он стоял в своём полушубке посреди двора правления, и полушубок был ему велик.

– Значит, ходить перестанешь, – сказал он.

– Отчего же.

– Долгу нет – чего тебе ходить.

– Приду. Только теперь не в уплату. – Арсений взял его под локоть и повёл к перилам, где было где сесть. – Сядь. Тебе стоять тяжело.

Тот сел. Он сидел, глядя в землю, и вдруг сказал в землю, ни на кого не глядя:

– Я, может, для того и говорил. Одиннадцать лет.

– Догадываюсь.

– Ничего ты не знаешь. – Он замолчал и стал разглядывать свои руки. – У меня никого нет. Ни жены, ни детей. Зимой перепись была, ходили по дворам с бумагами, спрашивают: сколько душ? Я говорю: одна. Одна душа. Записали и пошли, а я сел и сижу.

Женщины у перил стали смотреть в сторону.

– Вот я и говорил всем. Мне сказать больше нечего. Одно у меня и есть – та ночь.

Тася подошла и стала рядом.

– Зиновий Денисович, в воскресенье приходите. Пироги буду ставить.

– Не приду.

– Тесто с вечера завожу. На вас тоже.

– Сказал же!

– Слышала. – Она наклонилась и подобрала с земли его палку. – Полушубок застегните донизу, дует.

Он застегнул второй крючок сам.

В воскресенье он пришёл.

Пришёл рано, часов в десять, в полушубке, хотя было тепло, и принёс кулёк подушечек из сельпо. Валерке он сунул кулёк в руки, не глядя, и сказал сурово:

– На! Зубы только не сломай.

Обедали долго. Говорили про хлеб; про то, что тракторы теперь свои, станции той нет второй год, а трактористы всё ещё говорят «наши» и «ваши»; про то, что молоко со двора государству больше не сдают, а Тася по привычке считает, сколько бы сдала. Про ту ночь не сказали ни разу.

Уже под вечер, у ворот, гость придержал Арсения за рукав.

– Ты вот что. Ты его к чужой женщине на квартиру не ставь. – Он сказал это быстро, будто боялся, что перебьют. – У меня в районе сестра двоюродная, на Полевой. Я к ней напишу. Она возьмёт и кормить будет по-людски.

– А сколько ей платить?

– С тебя-то? – Он поглядел исподлобья и вдруг усмехнулся, коротко и молодо. – С тебя она вообще не возьмёт. Я ей напишу, кто ты есть.

– Это как понимать?

– А сам не знаешь.

Он пошёл по улице, и полушубок сидел на нём мешком, и он всю дорогу его одёргивал.

Валерка уехал тридцать первого. Отвёз его отец на колхозной телеге, вернулся к ночи один, и в избе было тихо и пусто, как не бывало все одиннадцать лет.

Первое письмо пришло через две недели. Сестра двоюродная и правда кормила по-людски, а денег не взяла – взяла картошкой, и то не сразу, к ноябрю, и всё говорила, что это не в счёт.

Зиновий Денисович дожил до весны, до шестьдесят первого. В апреле его хватились на второй день: над крышей не было дыма. Хоронило его полсела. На поминках вспоминали, кому он когда помог, и выходило – доброй половине улицы: кому подводу, кому денег до расчёта, кому руки на два дня. А рассказывал он всю жизнь про одно.

Полушубок остался у сына. Он носил его в райцентре две зимы, потом в городе, в общежитии, и над ним смеялись, что деревенский, а он его не снимал.

А когда у Валерки родился первый и в декабре его привезли показать деду с бабушкой, Тася развернула на столе одеяльце. Арсений постоял, поглядел – и пошёл в сени.

И снял с гвоздя то, что там висело.

– Не застудишь? – спросит его Тася в спину.

– В нём не студят, – скажет он. – В нём везут.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: