Электричка опоздала на двенадцать минут. Ольга тёрла замёрзшие пальцы, выглядывала маму в каждой выходящей фигуре — и не узнавала.
А мама оказалась совсем маленькой.
Мама сошла последней, как будто боялась перепутать ступеньку. В бежевой куртке с облезлым искусственным мехом на воротнике, с переноской в левой руке и двумя пакетами «Пятёрочки» в правой. Кот в переноске сидел спокойно, словно всё понял и смирился. За маминой спиной проводница выгружала на платформу огромную клетчатую сумку.
— Мам!
Ольга побежала, каблук поехал по мокрой плитке, она выровнялась, добежала.
— Доча, — сказала мама и поставила пакеты прямо в снежную кашу. — Дочечка моя.
Ольга обняла её и сразу заплакала — по-дурацки, громко, в мамин воротник, который пах нафталином и мамиными каплями для сердца, она всегда капала их на сахар. От мамы пахло домом, которого у Ольги уже десять лет не было. Дом этот остался в Твери, в двухэтажке на Спортивной, а здесь, в Мытищах, была квартира, ипотека, Серёжа, Варя, работа — жизнь. А дом был там, и мама была там, и вот теперь мама стояла тут, на мокром перроне, и гладила Ольгу по спине:
— Ну что ты, что ты. Замёрзнешь. Пойдём уже.
— Мам, я машину подогнала, там, недалеко.
— А Барсика куда? Он же боится машин.
— В переноске поедет. Ничего с ним не будет.
Мама посмотрела на кота так, как смотрят на третьего ребёнка.
— Ты не переживай, Барсинька. Мы теперь у Оленьки поживём, до весны.
Ольга подхватила клетчатую сумку и чуть не ахнула — там будто кирпичи. Потом пакеты «Пятёрочки». В одном звякнули банки.
— Мам, ты что, варенье везла?
— А как же. Малиновое везла, и вишнёвое твоё любимое. И грибы солёные три банки. Ну что я приеду с пустыми руками.
— Мам, у нас магазины.
— У вас магазины, а у меня грибы.
Мама говорила это спокойно, без обиды, как будто объясняла очевидное.
В машине кот заорал. Мама сидела сзади, прижимая переноску к груди, и шептала коту про «потерпи, кисунька, мы скоро». Ольга смотрела на маму в зеркало заднего вида и думала: «Господи, как же я соскучилась».
Два года мама жила одна. После того как отца не стало, Ольга звала — мама не ехала. «У меня тут огород, у меня тут соседка Зинаида, у меня тут папкина могила. Что мне у вас делать, на чужих стенах смотреть?» А в ноябре позвонила сама.
— Дочь, — голос у мамы был ровный. — У меня тут котёл прохудился. Газовый. Мастер приходил, сказал — менять. Восемьдесят тысяч, минимум. Своих у меня таких нет.
Ольга тогда молчала, пытаясь сообразить.
— Я, Оль, наверное, к вам приеду. До весны. А весной что-нибудь решим. Я обузой не буду, я с пенсии на еду свою буду давать.
— Мам, ты что. Конечно приезжай. Какая обуза.
Она положила трубку и заплакала от счастья.
Первая неделя прошла как в детстве, только Ольге было не десять, а сорок два.
Мама вставала в шесть. Щи у неё были готовы к обеду, хотя никто не просил. Варя шла в школу с заплетённой косой — мама умела плести в три пряди, ровно, туго, как Ольгу в детстве плела. Варя сначала отдёргивалась — у неё была своя манера, хвост на резинку, — но потом привыкла и даже вроде бы стала дольше крутиться у зеркала.
Серёжа приходил с работы и первым делом говорил:
— Валентина Петровна, чем пахнет-то.
— Котлетками, Серёженька. Садись.
Серёжа садился. Ел. Хвалил. Потом уходил в комнату, ложился на диван и утыкался в телефон. Ольга помогала маме мыть посуду, и мама тихо, по-домашнему, рассказывала про Зинаиду, про то, как в Твери уже второй месяц роют теплотрассу, про то, что папкину могилу она попросила соседа подметать, пока её не будет.
Барсик освоился на подоконнике в кухне. Спал, подложив лапу под морду.
Ольга шла на работу пешком до автобуса — одну остановку, чтобы подышать, — и думала: «Как же я без неё десять лет прожила».
На девятый день Ольга пришла домой раньше обычного. Разделась в коридоре и услышала из кухни мамин голос.
— Варюша, ты бы почерк подправила. У тебя как курица лапой.
Ольга зашла. Варя сидела за кухонным столом, между кружкой маминого чая и тарелкой с половиной пирога. Перед ней была тетрадь по русскому. Варя не подняла головы.
— Бабуль, я спешу.
— Я же не ругаю. Я говорю — подправь. Мама у тебя в твоём возрасте вот так писала, погляди.
Мама достала из кармана халата старую открытку, мамиными буквами, круглыми, аккуратными, и положила поверх Вариной тетради.
— Видишь?
— Вижу.
— Ну и старайся.
Варя кивнула, не глядя. Собрала тетради, встала, ушла в свою комнату.
Только своя комната у Вари теперь была не совсем своя.
Стол стоял у окна, а рядом со столом — раскладушка, на которой спала мама. Мама спала тихо, вставала первой, раскладушку убирала к обеду, но Варя всё равно приходила вечером и садилась за уроки уже на кухне. Потому что в её комнате на раскладушке отдыхала бабушка, а Варе было неловко там шуметь.
Ольга вышла за Варей в коридор.
— Варь.
— Мам, я устала. Дай я уроки сделаю.
— На кухне?
— А где.
Варя ушла обратно на кухню, села, открыла тетрадь. Мама налила ей ещё чаю. Варя сказала спасибо.
Вечером, когда Ольга чистила зубы в ванной, она услышала из-за стены странный звук. Тихий, булькающий. Варя плакала в подушку — думала, наверное, что ночью никто не услышит, но ночь ещё не наступила, и стены в их квартире были тонкие.
Ольга постояла под дверью Вариной комнаты. Не зашла. Не придумала, что сказать.
В конце второй недели Серёжа дождался, когда мама уснёт, и позвал Ольгу на кухню. Выключил свет. Включил лампочку над плитой. Сел.
— Оль. Я хочу спросить. Не со зла.
— Спрашивай.
— До весны — это до какого, конкретно, марта?
Ольга открыла холодильник. Закрыла. Не потому что ей нужно было что-то оттуда, просто чтобы не сразу отвечать.
— До марта, Серёж. Наверное.
— Почему наверное.
— Потому что котёл. Ты же знаешь. Пока не купим и не поставим, ей обратно нельзя. Замёрзнет.
Серёжа кивнул. Потёр лицо руками.
— Оль. У нас на котёл денег нет.
— Я знаю.
— Ты знаешь? Ты правда знаешь? Восемьдесят — это минимум. Я звонил в Тверь, знакомый ставит, он сказал — с работой выйдет под сто. Плюс доставка. Плюс ремонт труб, там стояк подгнил, мама сама говорила.
— Я всё знаю, Серёж.
— И что ты знаешь?
Ольга молчала. На плите в кастрюльке томился мамин борщ, булькал тихо, по-домашнему. Мама всегда варила борщ так, чтобы стоял сутки — говорила, к вечеру только настоящий. В квартире пахло тёплой свёклой и чесноком.
— У нас ипотека, — сказал Серёжа негромко. — У Варьки на весну лагерь английский обещали. Тридцать пять тысяч стоит. Мы год копили. Ты что, предлагаешь это всё забыть?
— Я ничего не предлагаю.
— Тогда что.
— Я не знаю.
Серёжа встал. Подошёл к плите. Поднял крышку, понюхал.
— Вкусный. — Он положил крышку обратно. — Оль, ты не думай, что я зверь какой-то. Я маму твою люблю. Но у нас не общежитие.
— Серёж. Ну а что ты мне предлагаешь.
— Я ничего не предлагаю, я спрашиваю.
Они постояли. Борщ булькал.
— Ты знаешь, что Варька вчера со мной не здоровалась? — сказал Серёжа. — Пришла из школы, я «привет», она в комнату. Она вообще перестала с нами разговаривать. Ты замечаешь?
Ольга замечала.
Вчера она шла из магазина, и на лестнице её догнала соседка Татьяна с пятого. Татьяна тащила пакет с кошачьим наполнителем, остановилась.
— Оль, — сказала Татьяна. — Я тебя не учу жить, но ты бы к дочке присмотрелась. Она у меня вчера в подъезде час сидела. На подоконнике. Одна.
— В смысле час.
— В прямом. Я лоток выносила, потом за почтой ходила, потом мусор — она всё сидит. Я говорю: «Варь, ты чего?» Она говорит: «Я просто побыть одной хочу». В тринадцать лет, Оль. Ты ей условия создай, чтобы она дома побыть одна хотела, а не в подъезде.
Ольга тогда сказала «спасибо, Тань». Поднялась домой. Ничего Варе не сказала. Ничего Серёже не сказала. Сама с собой не стала разбираться.
А теперь Серёжа стоял у плиты и смотрел на неё.
— Серёж, — сказала Ольга. — Я с ней поговорю. С мамой. Я что-нибудь придумаю.
— Что ты придумаешь.
— Не знаю. Я маме два года не могла уговорить приехать. А теперь она приехала. Ты понимаешь, что это такое?
— Я понимаю. Я всё понимаю, Оль. Просто скажи, до какого марта.
Он ушёл в комнату. Ольга осталась стоять.
На холодильнике висел Варин рисунок, ещё из пятого класса — три фигурки, подписанные «мама, папа, я». Теперь их было четверо, но никто не дорисовал.
На восемнадцатый день мама позвонила Зинаиде. Ольга как раз вернулась с работы, тихо, в тапках, прошла мимо кухни — и услышала.
— Зинуль, а что котёл? Холодно у меня там?.. А ты в дом-то заходила? В сенях как?.. А Мишка не заходил?.. Ну пусть заходит, пусть кран откроет, воду спустит, трубы ж лопнут. Зинуль, слушай, а можешь… нет, ничего, я сама потом позвоню. Ты Мишке скажи — пусть воду спустит. Я прошу.
Мама положила трубку. Ольга стояла в коридоре в куртке и не шла дальше. Мама сидела на табуретке спиной к двери и вдруг сказала в пустоту:
— Оль, я слышу, что ты пришла.
Ольга зашла.
— Мам, я переодеться.
— Да переодевайся.
Мама не обернулась. Смотрела на свои руки.
— Мам. Ты расстроена?
— Я не расстроена. Я думаю.
— О чём.
— О том, что я дура старая. Котёл, зима, куда я поеду. Надо было в октябре думать. А я тяну.
— Мам.
— Оля, ты мне скажи только правду. Я же вижу — Варя на кухне ночами сидит. Серёжа молчит. Ты тоже молчишь. Я всё вижу, Оль. Я старая, но не глухая.
Ольга села на вторую табуретку.
— Мам. Ты никому не мешаешь.
— Мешаю.
— Мам, ну перестань.
— Оль, я ж не обижаюсь. Я не свекровь тебе какая-нибудь, чтоб сидеть и обиду копить. Я мать. Я понимаю — у вас жизнь, у вас девочка, у вас квадратов мало. Я ж помню, как мы с папкой твоим в однушке жили и бабушка моя приехала на зиму. Я тогда тоже ходила и думала — да когда же. А сейчас сама приехала. Господи.
Мама засмеялась негромко, с выдохом.
— Мам.
— Ты мне скажи — я поеду.
— Куда ты поедешь, мам. У тебя дом без котла.
— Я к Зинуле попрошусь. Она одна, у неё дом большой. Я ей буду помогать, огород весной, уборка. Она возьмёт.
— Мам, ты с ума сошла. К Зинаиде.
— А что Зинаида. Зинаида мне как сестра.
— Мам, ты мне мать. Ты ко мне приехала.
— Я к тебе приехала, а оказалось, что у тебя места нет.
Ольга не знала, что сказать. Она поняла вдруг, очень ясно: всё, что она сейчас скажет, будет либо правдой, от которой маме плохо, либо ложью, от которой плохо Варе. Третьего нет. Ну то есть где-то оно есть, но она, Ольга, его не видит.
Она встала:
— Мам. Не уезжай пока никуда. Я с Серёжей поговорю. Мы что-нибудь решим.
Мама кивнула, не поднимая головы.
В ту ночь Ольга не спала. Серёжа дышал рядом ровно, отвернувшись к стенке. Она лежала и считала в голове. Ипотека — двадцать восемь тысяч в месяц. Коммуналка — девять. Варин лагерь — тридцать пять, копят с лета. Её зарплата — семьдесят пять. Серёжина — сто десять. Вроде бы не бедствуют. А как начнёшь считать, куда деть восемьдесят за раз — и оказывается, что никак.
Можно кредит. Можно рассрочку на котёл. Можно Варин лагерь отменить.
Можно маму отправить к Зинаиде.
Последний вариант она прогнала от себя трижды, но он возвращался.
Она заснула в пятом часу. Короткий, гадкий сон, из которого её выдернул собственный телефон на будильнике. Шесть. Она встала, пошла на кухню сварить кофе.
Свет на кухне не горел.
Ольга думала, ей показалось, и включила выключатель. Лампочка моргнула, зажглась. Мама сидела на табуретке у плиты, в халате, простоволосая, и держала на коленях большую эмалированную кастрюлю. Пустую. Смотрела в кастрюлю.
— Мам.
Мама не обернулась.
— Доча, — сказала мама, — я же всё понимаю. Я уеду. Я вам мешаю.
Ольга стояла у выключателя и не шла.
— Мам.
— Я вчера пирог хотела испечь. Твой любимый, с капустой. Полезла за кастрюлей — а она под раковиной, я забыла. Нагнулась — спина. Села вот. И сижу.
— Мам, сколько ты сидишь?
— Не знаю. Час, может. Я встала в пятом, не сплю.
Ольга подошла и отставила кастрюлю. Села на вторую табуретку. Ноги у мамы в тапках были босыми.
— Мам, ты замёрзла.
— Я не замёрзла.
— Замёрзла. У тебя ноги голые.
Мама посмотрела на свои ноги, как будто впервые увидела.
— Ой. Забыла.
Она засмеялась и заплакала одновременно, тихо, почти без звука, просто сжимала губы и шевелила плечами.
— Доча. Я в своём доме тридцать семь лет прожила. Я на этой плите Серёже твоему борщ варю, а сама ночью думаю — а в сенях у меня в Твери ведро с картошкой осталось не прикрыто, промёрзнет. А я тут. А там ведро. И я не могу уснуть, Оль, ты понимаешь, не могу. Я лежу и думаю — я ж там не живу теперь. Но и тут я не живу. Я между.
— Мам.
— Я поеду к Зинуле, Оль. Ты не спорь со мной. Она возьмёт. А вы с Серёжей и Варюшей живите. Я не хотела, чтобы вот так. Я ж думала — зима, я тихонько, никого не объем. А оказалось, мать в доме — это не «тихонько».
Ольга слушала и не перебивала. Мама говорила не для того, чтобы её перебивали.
— И коту моему плохо. Он ж домашний, он к подоконнику в Твери привык, там воробьи. А тут он день сидит и на стенку смотрит. Я смотрю на него и понимаю — я же сама как он.
Мама вытерла лицо рукавом халата.
— Оль, не реви. Ты чего.
— Я не реву.
Мама протянула руку и провела Ольге по щеке.
— Ревёшь.
Ольга встала. Включила чайник.
Достала из шкафа две кружки. Маминой не было в шкафу — мама привезла свою, белую, с логотипом «Нескафе», года две тысячи десятого, с отколотой ручкой. Эту кружку мама держала у себя, на подоконнике возле раскладушки. Ольга пошла и принесла.
Свою взяла с трещиной — большую, удобную, Серёжа ей на день рождения дарил, и она тогда в тот же вечер уронила, трещина пошла, но кружка не развалилась, и с тех пор Ольга из неё пила.
Насыпала в обе по ложке чая. Залила. Поставила перед мамой её кружку.
Мама подняла глаза.
— Мам, — сказала Ольга. — Ты никуда не уедешь.
— Оль…
— Ты меня послушай. Мы с Серёжей найдём восемьдесят на котёл. Возьмём рассрочку, есть у нас такая возможность, я знаю, я в банке утром спрошу. Весной поедем в Тверь все вчетвером. Посмотрим на твой дом — может, лето там проведём, а может, думать будем, что дальше. Я не знаю, мам. Но ты никуда не уедешь зимой одна.
Мама смотрела на свою кружку.
— А Варюша, — сказала мама.
— Я с Варей разберусь. Это не твоё.
— Я у неё стол занимаю.
— Мы переставим. Я стол в гостиную выкачу, Варя там уроки будет делать. Я давно об этом думала, просто ленилась.
— Оль, вы ж из-за меня.
— Мам. Мы не из-за тебя. Мы просто как были, так и есть. Ты мне мать. Ну что ты.
Мама кивнула. Ничего не сказала. Просто кивнула и взяла кружку обеими руками, прижала к груди, как будто грелась. Барсик мявкнул откуда-то из коридора, сонно.
Серёжа встал в половине седьмого. Зашёл на кухню в футболке и трениках, потёр глаза, увидел их.
— Ранние пташки, — сказал он.
Ольга посмотрела на него через стол. Серёжа увидел её лицо, увидел мамину кружку, увидел маму, не причёсанную, в халате. Он ничего не сказал. Подошёл, налил себе кофе из турки, которая стояла с вечера. Выпил полкружки стоя.
— Валентина Петровна, — сказал он. — Вы чего не спите?
— Спина, Серёж.
— Мазь я вам вчера купил, на тумбочке лежит. «Финалгон», врач посоветовал. Вы мажете?
— Мажу.
— Мажьте. Он тепло даёт.
Серёжа поставил кружку в раковину. Повернулся к Ольге.
— Оль. Я в обед позвоню в банк. По рассрочке. У них же программа есть на бытовую технику, я гляну, может, котёл подойдёт.
Ольга кивнула. Не в силах говорить. Серёжа ушёл в ванную.
Мама сидела и смотрела в свою кружку. Потом подняла глаза.
— Хороший у тебя мужик, Оль.
— Хороший.
— Только усталый.
— Мам, ну.
— Я молчу.
Мама поднесла кружку к губам, глотнула. Поставила.
— Оль. А Варьке я сегодня косу не буду плести. Ты ей скажи — пусть сама, как привыкла. А то я её мучаю.
— Хорошо.
— И стол не двигай пока. Я её комнату освобожу днём, на диван в гостиной перееду. Там мне нормально, я ж не бревно, чтоб раскладушку.
— Мам, там Серёжа телевизор смотрит.
— Вот мы с ним вместе и посмотрим. Я «Поле чудес» люблю.
Она улыбнулась первый раз за утро. Криво, не до конца.
В коридоре скрипнул паркет. Варя в пижаме прошлёпала в туалет, не заглянув на кухню. Потом вышла обратно, остановилась в двери, щурясь от света.
— Ба, ты чего.
— Да ничего, Варюшенька. Спину потянула, сижу грею.
— Тебе мазь дать?
— Дай, солнышко.
Варя ушла. Вернулась с «Финалгоном». Положила на стол перед бабушкой. Постояла секунду. Потом наклонилась и поцеловала бабушку в макушку. Быстро, как будто украдкой. И ушла обратно в свою комнату.
Ольга сидела и смотрела на две кружки.
Мамина была уже наполовину пустая. Ольга налила маме ещё. Мама сказала спасибо. Потом отодвинула свою кружку на сантиметр.
— Доча, — сказала она. — Ты мне на котёл не сразу всё отдавай, ладно? Я половину с пенсии за зиму накоплю. Ты слышишь меня? Половину.
— Мам, ну сколько ты с пенсии накопишь.
— Сорок. Я посчитала. По десять в месяц отложу, и к марту сорок будет. Я привыкла считать, Оль. Я ж всю жизнь.
— Мам, сорок тебе самой надо.
— Самой не надо. Самой мне надо зять, который в банк позвонит. И дочь, которая ко мне утром на табуретку сядет. Это у меня есть. Остальное я сама.
Ольга встала, прошла к раковине, сполоснула свою кружку с трещиной. Поставила сушиться. Вернулась, забрала мамину пустую.
За окном было серо, ещё не рассвело толком, только край над соседней девятиэтажкой чуть побелел. Где-то за стеной у Татьяны сверху спустили воду.
Ольга вытерла мамину кружку полотенцем и поставила её обратно на стол, перед мамой — мама сказала «налей ещё».
Ольга налила третью.















