— Кот ваш линяет так, что на моём костюме шерсть остаётся. Я его вынес к бакам. Проблема решена.
Дима сказал это ровным голосом, каким говорят о вынесенном мусоре или о выключенном свете. Он стоял в дверях кухни, держал в одной руке телефон, в другой пустую кружку и смотрел на тёщу чуть сверху вниз. Валентина Петровна только что переступила порог. Сумка с кабачками оттягивала левую руку, в правой звякали банки с огурцами, которые она везла с дачи и берегла на каждой ступеньке электрички. Ключ ещё торчал в замке. Дверь за спиной не закрылась до конца.
— Куда вынесли? — спросила она. Голос вышел тонкий, незнакомый, будто его одолжили ей на минуту.
— Я же сказал, к бакам. Во дворе. Вчера утром, перед работой. — Дима пожал плечами. — Да не переживайте вы так. Кошки живучие, найдёт себе еду. Двор у нас большой.
Валентина Петровна медленно опустила сумку на пол. Банки глухо стукнулись друг о друга. Она хотела что-то сказать, но в горле встал ком, тугой и тёплый, как непроглоченный кусок хлеба. Взгляд сам собой пошёл вниз, туда, где у вешалки всегда стояли две миски, синяя с водой и белая с кормом, на коврике, который она когда-то вырезала из старого половика. Коврика не было. Мисок не было. На их месте стоял новый обувной стеллаж из светлой фанеры, и на нём ровными парами выстроились Димины ботинки, начищенные до блеска.
— Мам, ну ты не смотри так, — сказала Оля. Она вышла из комнаты, кутаясь в шаль, и встала рядом с мужем. — Мы хотели тебе сказать. Но ты была на даче, звонить по пустякам не хотелось. Дима правда устал от этой шерсти. Он же на работе в костюмах, ему к клиентам ехать. Ты представляешь, как это выглядит?
— Как выглядит? — переспросила мать.
— Ну, неряшливо. Он менеджер, мам. Ему нужен вид.
Валентина Петровна посмотрела на дочь. Тридцать четыре года. Те самые серые глаза с тёмным ободком, которые когда-то смотрели на неё из кроватки, когда у девочки было тридцать девять, и она ночами ходила по комнате с ней на руках, пока Николай не засыпал сидя на табуретке. Сейчас эти глаза смотрели мимо, на стеллаж.
— То есть вы вдвоём решили, — сказала она. — Без меня. В моей квартире. С моим котом.
— Мам, он же просто кот, — сказала Оля, и в голосе её прозвучала усталая мягкость, с какой говорят с капризным ребёнком. — Возьмёшь другого. Хочешь, Дима привезёт из приюта, там их полно. Только пусть короткошёрстного.
— Из приюта, — повторила Валентина Петровна.
— А что такого? — вмешался Дима. — Вы взрослая женщина, у вас должен быть здравый подход. Вещи портятся, деньги тратятся. Костюм, между прочим, стоит как ваша месячная пенсия. Я не против животных, но у всего есть приоритеты.
Она слышала каждое слово отдельно, будто их выкладывали перед ней на стол по одному. Руки у неё дрожали, мелко и некрасиво, и она спрятала их в карманы плаща, сжала в кулаки. Ноги стали тяжёлыми, ватными, пол под ними чуть качнулся. Хотелось сесть, но в прихожей не было даже табуретки. Видно, и её убрали ради стеллажа.
Банка с огурцами в сумке тихо треснула. Или ей показалось.
— Потом, — сказала Валентина Петровна. — Потом поговорим.
— Куда вы? — Дима нахмурился. — Там дождь собирается. Вы только с дороги.
Она не ответила. Повернулась и вышла, оставив сумки посреди прихожей и дверь нараспашку.
Лифт был занят кем-то с верхнего этажа, кнопка горела красным, и ждать она не стала. Пять этажей вниз по лестнице, мимо ободранных почтовых ящиков, мимо детского велосипеда, пристёгнутого цепью к батарее, мимо запаха чужого борща. Левая рука держалась за перила, правая прижималась к груди. Колени подгибались на каждом пролёте. На третьем этаже она на секунду остановилась, глотнула воздуха и пошла дальше.
Двор встретил её серым небом и сырым ветром. Мусорные баки стояли там же, где стояли всегда, у торца дома, зелёные, с вмятинами на боках, и от них тянуло прелым и кислым. Валентина Петровна подошла вплотную, заглянула за них, под них, в узкую щель между баками и забором.
— Барсик, — позвала она негромко. И сразу громче. — Барсик! Кс-кс-кс, Барсик, ну иди же!
Женщина с коляской обернулась и посмотрела на неё с тем осторожным любопытством, с каким смотрят на пожилых людей, которые разговаривают с кустами. Валентина Петровна не заметила этого взгляда. Она заглянула под все машины у подъезда, обошла трансформаторную будку, присела на корточки у подвального окошка, и колени отозвались тупой болью. Из окошка пахло сыростью и трубами. Она позвала туда тоже.
Тишина. Только капнуло на плащ, потом ещё раз.
Тогда, семь лет тому, это тоже было здесь. Апрель, грязный снег по обочинам, она шла из магазина с кефиром и хлебом и услышала тонкий писк, такой жалобный, что сначала подумала, это какая-то птица. Под крайним баком сидел комок размером с её ладонь, мокрый, рыжий, с глазами в половину мордочки. Он не бежал, не прятался, а просто смотрел на неё и пищал, будто знал, что она тут единственная, кто услышит.
Она принесла его домой за пазухой. Николай, увидев, сразу замахал руками.
— Валя, ну куда нам? В нашем возрасте. Ни в гости, ни в отпуск, ни в санаторий. Выноси обратно.
— Ни за что, — хотела сказать она, как говорила в молодости, но поправилась. — Он замёрзнет, Коля.
Николай посопел, ушёл на кухню и вернулся с блюдцем тёплого молока. А через неделю уже называл котёнка «наш директор» и разрешал ему спать у себя на груди, потому что там, по его словам, самое тёплое и самое важное место в квартире. Назвали Барсиком, за важный вид. Хотя какой там барс, рыжий хулиган, который рвал занавески и ночами носился по коридору, как конный отряд.
Два года они прожили втроём. А потом Николаю стало совсем плохо, и кот перестал спать где попало. Лёг рядом и больше не отходил, даже когда его звали есть. И когда Николая не стало, именно Барсик первым понял, как долго тянутся вечера в двухкомнатной квартире, где теперь живёт только одна женщина. Он приходил, садился ей на колени, тяжёлый и тёплый, и мурлыкал, пока она не начинала дышать ровнее.
Одинокая женщина и кот. Так про неё могли бы написать в какой-нибудь газете, но Валентина Петровна не считала себя одинокой. У неё был Барсик. И дочь, конечно, была тоже.
— Барсик, ну пожалуйста, — прошептала она, стоя посреди двора с мокрым лицом, и сама не заметила, что дождь тут ни при чём.
— Валя! Ты чего тут, как неприкаянная?
Она обернулась. От соседнего подъезда к ней шла тётя Люба с авоськой, в которой лежали пакет кефира и половина батона. Невысокая, плотная, в вязаной шапке цвета спелой сливы, под которую были аккуратно заправлены такие же сливовые волосы. Ей было шестьдесят восемь, жила она на третьем этаже, держала двух кошек, Маркизу и Тишку, и разговаривала со всем двором так, будто все они были её дальней роднёй.
— Люба, — сказала Валентина Петровна и вдруг поняла, что сказать ей больше нечего.
— Лицо у тебя белое, как простыня. С дачи приехала? Что стряслось?
— Барсика нет. Дима его… к бакам вынес. Вчера.
Тётя Люба поставила авоську прямо на мокрый асфальт, выпрямилась и посмотрела на Валентину Петровну долгим, тяжёлым взглядом. Потом поджала губы и покачала головой.
— Вот ведь, — сказала она. — Я так и знала, что дело нечисто. Не кричи на весь двор, Валечка. У меня твой Барсик.
— Что? — Валентина Петровна схватила её за рукав. — Где?
— У меня, говорю. Вчера вечером вышла мусор выносить, смотрю, под лавкой кто-то сидит. Мокрый, дрожит, шерсть колтунами. Я присела, а он на меня глаза поднял, и я вижу, знакомые. Ну, думаю, не может быть. Не пошёл сначала, пришлось сардельку из кармана доставать. Сейчас под диваном сидит и никого не подпускает. Только моя Маркиза его вылизала, представляешь? Эта мегера, которая у меня даже Тишку лишний раз не пожалеет.
Ноги у Валентины Петровны подкосились. Она села бы прямо на асфальт, но тётя Люба подхватила её под локоть и усадила на мокрую лавку, не обращая внимания ни на сырость, ни на людей.
— Тихо, тихо. Дыши. Живой он, целый. Худой немного и сердитый, а так целый.
— Люба, пойдём, я заберу его сейчас.
— Нет, — сказала тётя Люба.
— Как нет?
— А вот так. Ты слушай меня, Валя. — Она села рядом, взяла её холодные руки в свои, горячие, шершавые. — Ты сейчас его заберёшь, поднимешься, а они увидят, что кот вернулся. И что дальше? Дима твой скажет, что ты назло, что в доме теперь шерсть и вообще. А Оля встанет рядом с ним, как встала. Нет уж. Сначала разберись с домашними. Поговори так, чтобы они поняли. Без кота разговор другой. А Барсик у меня пока отдохнёт, ему тоже в себя прийти надо.
— Они меня не послушают.
— Ты бухгалтер, Валя. Сорок лет цифры считала. Вот и посчитай.
Чай у тёти Любы пили на кухне, где было тесно и тепло, пахло ванилью и кошачьим кормом. Валентина Петровна держала в ладонях гранёный стакан в подстаканнике и никак не могла отпить. Руки всё ещё ходили ходуном, и чай подрагивал, рисуя на поверхности мелкие круги.
— Ешь пирог, — приказала тётя Люба. — С капустой. Сама пекла.
Из-под дивана в комнате выглянули два зелёных глаза. Потом показался нос, потом одно ухо с рваным краем, потом весь Барсик, тощий, с серыми колтунами на боках, и смотрел он на хозяйку так, будто спрашивал, где она была. Он медленно подошёл, обошёл её ногу, ткнулся лбом в колено и вдруг замурлыкал, громко, надрывно, на всю маленькую кухню.
Валентина Петровна опустила стакан на стол. Подхватила кота, прижала к себе, и он не вырвался, а только вцепился когтями в плащ. Она зарылась лицом в его шерсть, которая пахла чужим домом и мокрой улицей, и заплакала по-настоящему, коротко и тихо, как плачут люди, которым долго нельзя было.
— Ну, всё, всё, — бормотала тётя Люба и сама шмыгала носом. — Нашёлся. Никуда он не делся, твой директор.
Когда Валентина Петровна успокоилась, тётя Люба налила ей ещё и вдруг заговорила совсем другим тоном, тихим и твёрдым.
— Скажу тебе то, что давно молчала. Они у тебя уже год. Так?
— Год в ноябре будет.
— Год. Ты им и кормилица, и стирка, и свет, и вода. Я по лестнице слышу, как у вас по утрам кофе мелют, а ты в это время на дачу едешь за картошкой, чтобы им суп варить. Я что, слепая? А в пятницу они кресло по лестнице тащили, здоровенное, кожаное, пыхтели, отдыхали на моей площадке. Я дверь приоткрыла, а Дима мне и говорит: «Не смотрите, тётя Люба, это сюрприз для Валентины Петровны». Сюрприз, ага.
— Кресло? — Валентина Петровна медленно подняла голову. — Какое кресло?
— Откуда мне знать? Коричневое, на колёсиках. И коробку большую с кофейным аппаратом таскали. Шесть этажей… то есть пять, — поправилась тётя Люба. — А ты чего глаза выпучила? Не знала?
Валентина Петровна не знала. Она ехала с дачи, думала о том, как закрыть кабачки в банки и не забыть про ключ от погреба. А они в это время покупали кресло.
— Пойду, — сказала она, поднимаясь. Кот на её руках встрепенулся и тревожно посмотрел вверх. — Барсик, ты оставайся у тёти Любы. Я ненадолго. Я за тобой вернусь, слышишь?
Кот вывернулся, спрыгнул на пол и, не оглядываясь, ушёл под диван. Это было обиднее всего.
Она поднималась на пятый этаж медленно, держась за перила, и считала про себя ступеньки, как делала в юности. Тридцать две до третьего, двадцать девять до пятого. Руки больше не дрожали. Внутри было странно спокойно, как бывает в доме, где только что отключили свет и все ждут, что будет дальше.
В ЖЭКе, когда приходили скандальные жильцы, она всегда говорила одно и то же. Сначала цифры, потом чувства. Девчонки из отдела шутили, что к Валентине Петровне лучше являться с готовым оправданием. А дома, со своей семьёй, она цифры не считала ни разу. Не потому что не умела. Просто считать родных казалось ей почти неприличным, вроде как заглядывать в чужой кошелёк.
Дверь она открыла своим ключом. В прихожей на полу всё так же стояли её сумки. Банка с огурцами в самом деле лопнула, и тёмный рассол расплывался по линолеуму лужицей, тихо добираясь до края стеллажа. Валентина Петровна на это посмотрела и ничего не сказала. Переступила через лужу, как переступают через мелкое обстоятельство, и прошла в комнату.
Кресло стояло у окна. Большое, из тёмной коричневой кожи, с высокой спинкой и широкими подлокотниками, на пяти колёсиках, с рычагом сбоку, чтобы откидываться. На нём ещё висела бирка магазина «Уют-Дом». Рядом был придвинут столик с Диминым ноутбуком. А её собственное, Николаево кресло, с продавленным подлокотником и вытертой обивкой, куда она садилась по вечерам с вязаньем, исчезло. Позже она найдёт его на балконе, под куском плёнки, как лишнюю вещь.
В спальне, которую она уступила молодым, а сама перебралась в маленькую комнату, на комоде теперь стояли Олины флаконы, а Николаевы фотографии оказались сдвинуты в угол, на самый край. Рядом лежала Димина зарядка. Валентина Петровна взяла рамку, где Николай в шляпе щурился на солнце у дачной калитки, вытерла стекло рукавом и поставила на прежнее место, в середину. Потом огляделась. На подоконнике вместо её герани стоял чёрный прибор с мигающим огоньком. В ванной вместо её мыла блестела бутылка с чужой наклейкой. В коридоре на её крючках висели чужие куртки. Целый год она этого не замечала, а может, замечала и не позволяла себе замечать. Это как с давлением, думала она, пока не померишь, будто и нет его.
На кухне громко шипело и гудело. Дима стоял у стола и нажимал кнопки на новой блестящей машине с надписью «Браво». Машина шумела, будто маленький паровоз, и пускала в чашку тонкую коричневую струйку. Оля сидела рядом и листала что-то в телефоне. Они оба подняли головы.
— Нашлась пропажа? — спросил Дима почти весело. — Вы бегали, что ли? Мокрая вся.
— Нашлась, — сказала Валентина Петровна. — Кот нашёлся.
Повисла пауза. Оля отложила телефон.
— Где?
— Это неважно. Он жив. Это важно. Теперь другое. Оленька, принеси мне синюю папку из верхнего ящика. Ту, где квитанции.
— Зачем?
— Принеси.
Оля пожала плечами, но пошла. Принесла папку и положила на стол. Валентина Петровна села, надела очки, которые носила на цепочке, и раскрыла её. Это было движение, знакомое пальцам до самой последней складки, потому что сорок лет она раскрывала такие папки в ЖЭКе, и всякий раз за цифрами пряталась чья-то жизнь.
Папку она всегда вела сама, аккуратно, по месяцам. Но с тех пор как к ней въехали молодые, договорились, что коммуналку они платят пополам, а она получает копию чека. Чеки лежали до июля. Дальше шли только сами квитанции, с красным штампом и строчкой внизу, где значилось «долг по оплате» и сумма с пенями. Август. Сентябрь. Октябрь.
— Оль. Сколько мы с тобой договаривались платить за свет и воду?
— Мам, ну я собиралась…
— Я не про то, что собиралась. Я спрашиваю, сколько.
— Половину, — тихо сказала Оля.
— Половину. А откладывать что договорились?
— На первый взнос. На ипотеку.
— Правильно. Вы в прошлом ноябре пришли ко мне с чемоданами и сказали, что хотите накопить на свою квартиру. Я сказала, живите, ничего не берите с меня и ничего не берите с себя за жильё, только коммуналку делите. Так?
Дима скрестил руки на груди.
— Валентина Петровна, давайте без бухгалтерии. У нас были непредвиденные расходы.
— Какие?
— Разные. Жизнь же дорожает.
— Кресло, — сказала она. — «Уют-Дом», сорок восемь тысяч. Я видела бирку. Машина «Браво», тридцать с лишним. Это только то, что на виду. — Она сняла очки. — Оля, покажи мне листок, который у тебя на холодильнике висел. «Первый взнос». Там цифра росла по месяцам. Ты её каждый раз обводила красной ручкой.
— Мам…
— Сколько на самом деле лежит на этом счёте?
Оля опустила глаза. Дима шумно выдохнул, поставил чашку на стол, и коричневая капля брызнула на скатерть.
— Мы заработали, — сказал он. — Это наши деньги. Мы имеем право покупать себе то, что хотим. Кресло для работы, между прочим. Я дома работаю, мне нужна нормальная спина. Кофемашина это не роскошь, а экономия, мы раньше в кафе тратили вдвое больше.
— Имеете право, — согласилась Валентина Петровна. — Конечно, имеете. Только вы не на свои деньги жили все эти месяцы. Вы жили на мои. На мою картошку, на мои закрутки, на мой свет. Это называется по-другому, Дима. Муж дочери живёт за счёт тёщи. Тихо, вежливо, с кофе. И когда тёща, наконец, приезжает с дачи уставшая, оказывается, что её кот мешает костюму.
— Мам, нельзя так говорить, — Оля побледнела.
— Можно, Оленька. Я за весь год впервые говорю так, как думаю.
Ей вспомнилось, как в прошлом ноябре Оля позвонила с работы и спросила, нельзя ли им пока пожить у неё. «Месяца три, мам, не больше. Хозяйка квартиры подняла цену, а мы хотим копить». Три месяца растянулись на год. Сначала Дима привёз свою колонку, потом ноутбук, потом начал оставлять на её столе бумаги и мокрые чашки. Потом перестал здороваться по утрам, зато всегда спрашивал, где соль и скоро ли обед. Она терпела, потому что так её учили. Мать не должна считать, мать должна кормить. Только вот куда-то подевалось слово «спасибо», которое в доме звучало раньше. Оно ушло тихо, как уходит из комнаты тепло, когда никто не закрывает форточку.
Она слышала по радио передачу, где женщина с мягким голосом рассуждала про потребительское отношение к родителям. Валентина Петровна тогда фыркнула и выключила. Слишком красиво говорили, слишком далеко от её кухни. А теперь это отношение сидело за её столом, пило кофе из новой блестящей машины и смотрело на неё как на старый шкаф, который давно стоит на привычном месте и поэтому не должен жаловаться.
В кухне стало слышно, как гудит холодильник. За окном потемнело, на стекло упали первые тяжёлые капли.
— И что вы хотите? — спросил Дима, и голос у него стал глухой.
Она посмотрела на часы над дверью. Было двадцать минут третьего.
— Я хочу, чтобы к шести вечера вас здесь не было. Вас и ваших вещей. Кресла, машины, чемоданов. Ключи положите на тумбочку.
— Вы шутите.
— Нет.
— Валентина Петровна, это бред какой-то. — Дима засмеялся коротко, неуверенно. — Куда мы пойдём? Оля здесь выросла. Это и её дом тоже.
— Её дом, — кивнула она. — А вы в нём гость. Гость, который выкинул хозяина на улицу.
— Какого хозяина? Кота?
— Члена семьи, как ни назови. Не мне вам объяснять про ответственность за домашних питомцев, вы взрослый человек. Вы его приручили, пускай и не вы, а я. А потом выбросили, потому что неудобно. И сделали это в моё отсутствие, как делают то, что стыдно сказать в глаза.
— Это уже слишком, — сказал Дима и повысил голос. — Я не обязан выслушивать. Хотите разбираться, пожалуйста, будем разбираться по закону. Оля прописана здесь, она имеет право проживать. А я как её муж тоже.
— Прописана, — спокойно подтвердила Валентина Петровна. — А ты нет. И вот, прошу. — Она достала из папки сложенный пополам листок и положила на стол. — В прошлом ноябре, когда вы только въезжали, Оля подписала. Я тогда ещё сказала, для порядка. Что проживает здесь безвозмездно, добровольно и обязуется освободить жильё по первому моему требованию вместе с супругом. С датой. Подпись её.
Дима взял листок, пробежал глазами, и лицо его вытянулось. Он поднял взгляд на жену.
— Оль?
— Я не думала, что она… что это когда-нибудь…
— Ты подписала?
— Подписала, — прошептала Оля. — Мама просила. Я думала, это формальность.
Дима положил бумагу обратно. Он долго смотрел на Валентину Петровну, словно впервые разглядывал её как следует, маленькую женщину в мокром плаще, с очками на цепочке, с седыми прядями, прилипшими к щекам. Она не отводила глаз. Не повышала голоса. Не вздыхала и не суетилась. И вот в этом спокойствии было что-то такое, чего не пробьёшь ни криком, ни слезами.
— Она не шутит, — сказал он наконец, обращаясь уже не к ней, а к Оле. — Собирай вещи.
— Дима…
— Собирай. Позвоню маме.
Следующие три часа в квартире стоял шорох, хлопанье дверок и молчаливое пыхтение. Валентина Петровна сидела на кухне, потому что больше ей сидеть было негде, и пила остывший чай. Из комнаты доносилось, как Оля роняет на пол что-то тяжёлое, как всхлипывает, как Дима вполголоса отвечает кому-то по телефону, раздражённо и торопливо. «Мам, на пару недель, ну потом объясню. Да, с Олей. Да, с вещами».
Оля пришла на кухню около четырёх, с заплаканным лицом и охапкой свитеров, которые не знала, куда деть. Постояла у двери, будто в чужом доме.
— Мам, ну давай хотя бы не сегодня. Дождь. Дима нервничает. Мы завтра уедем, честное слово, с утра.
— К шести, Оля.
— Ты обиделась из-за кота, да? Мы извинимся. Он просто не подумал.
— Нет, дочка. Он подумал. Он всё очень хорошо обдумал и сделал, пока меня нет, чтобы я не успела сказать «нет». Это не про кота. Кот только показал.
— А что показал?
— Что в этом доме моё слово вам больше не нужно. Что у меня тут можно переставить всё, и спрашивать не обязательно. Что мать можно подвинуть, как тумбочку.
— Я так не думала, — сказала Оля и опустилась на край стула.
— Знаю, что не думала. Ты вообще последнее время мало думала, Оленька. Тебе было удобно, и ты решила, что удобно всем.
Оля вытерла нос рукавом, как делала в детстве. Валентина Петровна почувствовала, как под ложечкой что-то дрогнуло, и крепче сжала чашку. Нельзя. Если сейчас обнять, всё начнётся сначала, с ботинок и кофемашины.
— Ты же у меня одна, — сказала Оля.
— Потому и говорю. Была бы не одна, махнула бы рукой. А так мне тебя до слёз жалко, и смотреть не могу, как ты живёшь за чужой счёт и думаешь, что это называется семья.
Оля ничего не ответила. Поднялась, подхватила свои свитера и ушла в комнату, и скоро оттуда снова донеслось шуршание пакетов.
Она встала налить себе кипятка и вдруг поймала себя на том, что стоит в прихожей с чашкой в руках. Куда поставить? Тумбочка была завалена Диминой связкой ключей и перчатками, на столе стояла коробка с ноутбуком. И рука сама потянулась вниз, к стеллажу, туда, где раньше стояла синяя миска. Валентина Петровна замерла. Потом выпрямилась и поставила чашку на подоконник.
К четырём часам дождь превратился в сплошную серую стену. Дима нашёл по телефону грузовое такси, и в половине пятого оно уже стояло у подъезда, с включёнными фарами, как большой равнодушный зверь. Вещи таскали молча. Чемоданы, сумки, коробка с кофемашиной, ящик с книгами Димы, пакет с Олиными зимними сапогами. Затем настала очередь кресла.
Оно в лифт не влезло. Кабина была узкая, на двоих, как телефонная будка. Дима ставил кресло на бок, ставил на ножки, разворачивал спинкой вперёд, лицо его краснело, на лбу выступала испарина. Оля придерживала дверь. Лифт жужжал и ругался, требуя закрыть створки. Валентина Петровна наблюдала из квартиры, стоя на пороге, с руками, сложенными на груди.
— Да что ж это такое! — выкрикнул Дима и ударил ладонью по стене кабины. — Вчера, когда поднимали, тоже не влезало! Теперь снова!
— По лестнице, — сказала Валентина Петровна ровно. — Как поднимали. Так и спускайте.
Он обернулся. Хотел, видимо, сказать что-то резкое, но посмотрел ей в лицо и промолчал. Вдвоём с шофёром они подхватили кресло с двух сторон и понесли вниз. Тяжёлое, неудобное, оно билось колёсиками о перила, цеплялось за стены, скрипело. Лестница гулко отзывалась на каждый шаг. Оля шла следом с коробкой в руках, и на каждом пролёте её слышно было, как она тихонько вздыхает.
Валентина Петровна вышла на лестничную клетку и стала слушать. Вот они на четвёртом. Вот на третьем, и там открылась дверь. Она прислушалась. Тётя Люба что-то спросила негромко, ей ответили коротко, и дверь закрылась. Потом далёкий грохот, ругань Димы, и вдруг звук улицы, ворвавшийся сквозь распахнутую дверь подъезда, шум воды и ветра.
Она подошла к окну на площадке и посмотрела вниз. Дождь хлестал по асфальту. Дима с шофёром несли через двор кресло, накрытое полиэтиленовой плёнкой, которая надувалась парусом и никак не хотела держаться. Кожа промокла, потемнела. Оля шла следом, держа над мужем зонт, хотя тот всё равно был мокрый насквозь. Волосы прилипли ко лбу, брюки до колен в грязи. Кресло за сорок восемь тысяч тащили, как куль с картошкой.
Ей не было смешно. Но и жалости она не чувствовала, такой, чтобы сразу бежать вниз и звать обратно. Было другое. Тяжесть в ногах, тупая и ровная, как после долгой дороги. И внутри, под рёбрами, холодная чистота, будто там, где долго всё лежало вперемешку, кто-то разом смёл пыль.
В половине шестого они вернулись, уже без кресла и без машины. Мокрые, тихие. Дима молча забрал последнюю сумку из прихожей, мимо стеллажа, мимо лужи рассола. У порога остановился.
— Валентина Петровна, — сказал он. — Вы могли бы просто поговорить.
— Я пыталась, Дима. Весь прошлый год. Только я говорила с вами по-хорошему, а вы слушали по-своему.
Он хотел что-то ответить, но не стал. Оля стояла за его плечом, с опухшими глазами, в мокрой куртке.
— Мам, — сказала она. — Ты правда это серьёзно?
— Ключи, Оля.
— Я только хотела…
— Я знаю. Ключи.
Оля достала из сумки связку, посмотрела на неё, словно видела впервые, и положила на тумбочку, поверх Диминых перчаток. Брелок звякнул. Валентина Петровна не пошевелилась.
— Я позвоню, — сказала дочь. — Когда успокоишься.
— Позвони.
Они вышли. Дверь закрылась. И в наступившей тишине на кухне громко зазвучали шесть коротких сигналов радио, которое Валентина Петровна не выключала с утра. Ровно шесть вечера.
Она постояла. Потом поднесла к лицу руки, ожидая, что они дрожат, а они были тёплые и неподвижные. Странно. Она села на пол в прихожей, прямо рядом с лужей, прислонилась затылком к двери и тихо засмеялась. Смех быстро перешёл во что-то другое и оборвался.
В квартире пахло чужим одеколоном и пролитым кофе. Она открыла окна во всех комнатах, впустила сырой холодный воздух, и занавески поднялись, как паруса. Вымыла пол в прихожей. Выкинула лопнувшую банку, остальные расставила на кухне в ряд. На тумбочке остались Димины перчатки, тонкие, кожаные, с мягким ворсом внутри. Она подержала их в руках, не зная, что с ними делать. Потом положила в пакет и повесила пакет на дверную ручку с наружной стороны, чтобы не лежали в доме. Потом достала из ящика телефон и набрала номер, который помнила наизусть.
— Витя? Это Валентина Петровна из девятнадцатого дома. Да, из ЖЭКа, бухгалтер твоя бывшая. Мне замки нужно сменить. Сегодня. Нет, ничего не случилось. То есть случилось, но я справилась. Приходи.
Витя-слесарь пришёл через час, с тяжёлым чемоданчиком и мокрой кепкой в руке. Разглядывая её лицо, он только вздохнул и ничего не стал спрашивать. Работал молча, ловко, и минут через сорок в дверях стояли новые личинки замков, блестящие и холодные.
— Три комплекта, как всегда, — сказал он. — Старые я вам в мешочек положу. Может, на память.
— Выбрось, Витя, — сказала она. И тут же поправилась. — Нет, оставь. Лежат пусть. Мало ли.
Расплатилась. Он отказывался, она настояла. Потом надела сухую кофту, взяла зонт и пошла вниз, на третий этаж. Звонок у тёти Любы чирикал, как птица.
— Ну что, выселила? — спросила соседка с порога, вытирая руки о фартук.
— Выселила.
— Жалеешь?
Валентина Петровна подумала. Подумала честно, как привыкла думать, взвешивая каждую цифру.
— Не знаю, Люба. Не жалею. Но и не радуюсь. Просто тихо.
— Вот и ладно. Не знать тоже можно. Заходи.
Барсик сидел посреди комнаты и ждал. Серый от колтунов, худой, настороженный. Увидев хозяйку, он поднялся, подошёл и без лишних церемоний встал во весь рост, упираясь передними лапами ей в колено. Она наклонилась, подхватила его, и вся тяжесть этих семи лет, с мартовской слякотью, молоком в блюдце, Николаевой грудью и бессонными вечерами, разом села ей на руки.
— Забирай, — сказала тётя Люба. — Корм вот тебе в пакетике, и миску он у меня облизывал, так что не голодный. Маркиза расстроится, конечно. Она привязалась.
— Люба. Я тебя отблагодарю.
— Ещё чего. Ты мне пирог на Рождество испечёшь, и квиты. Иди уже.
Дома она выпустила кота на пол. Он обошёл прихожую по кругу, осторожно, как после долгой разлуки обходят знакомый двор. Обнюхал стеллаж, чихнул. Заглянул на кухню, в комнату, на балкон, где под плёнкой нашёл Николаево кресло, и долго сидел перед ним, не решаясь. Валентина Петровна отдёрнула плёнку, и Барсик, не раздумывая, прыгнул на продавленный подлокотник и лёг, обернув хвост вокруг лап.
— Вот так, — сказала она. — Ну вот так и сиди.
Миски она нашла в кладовке, на нижней полке, в пакете из-под картошки. Видно, Дима всё же не выбросил, а убрал с глаз, как убирают старые вещи, которых жалко, но видеть не хочется. Коврик лежал рядом, свёрнутый трубочкой. Валентина Петровна молча постелила его на прежнее место, у стены, налила воды в синюю миску, насыпала корма в белую. И подвинула стеллаж на полметра в сторону, чтобы всё помещалось.
Ночью она долго не могла уснуть. За окном шумел дождь, в соседней комнате было непривычно пусто, и тишина стояла такая, что слышно было, как тикают в кухне часы. Она лежала и думала об Оле. О том, как та в шесть лет не могла завязать бант, и каждое утро подходила к ней, подставляя косичку. О том, как в одиннадцать упрямо отказывалась ходить в музыкальную школу и скандалила, а Николай, вечный миротворец, говорил: «Пусть, Валя, не заставляй». О том, как на свадьбе Оля в белом платье, нескладная и счастливая, обнимала её за шею и шептала на ухо: «Мамочка, спасибо за всё».
За всё. Вот оно, это слово. А потом оказывается, что «всё» можно измерить кофемашиной.
Неблагодарность детей она раньше представляла иначе. Громкой, с хлопаньем дверей и криками. А она оказалась тихой, домашней, в мягких тапочках, с чашкой кофе в руках. Она входила в дом по капле, по привычке, по маленькому «ну ты же не против», пока однажды в прихожей не остались ботинки, а миски не пропали.
Правильно ли она сделала? Валентина Петровна не знала. Умом понимала, что правильно. А вот где-то под левой лопаткой всё равно шевелилось сомнение, тёплое, тоскливое, мягкое, как котёнок. Выгнать родную дочь под дождь. Оля ведь не одна из них. Оля была просто Олей, с косичками.
Вспомнила и дачу, шесть соток за железной дорогой, куда они с Николаем ездили тридцать лет подряд. Он красил забор и ворчал на колорадских жуков, она закатывала банки и ругала его за то, что опять забыл купить крышки. Теперь она ездила туда одна, на электричке, двадцать минут в дороге, и привозила обратно кабачки, огурцы, яблоки в тяжёлых пакетах. Привозила, чтобы всем хватило. Кто-то же должен. И вдруг ей пришло в голову, что за весь прошлый год ни Оля, ни Дима ни разу не спросили, не тяжела ли ей сумка.
Барсик пришёл среди ночи, запрыгнул на кровать, прошёлся по её ногам, лёг в самую тяжесть, у колен. Она поглаживала его по спине, чувствуя под рукой каждое ребро, и думала, что за одни сутки он стал легче почти на треть. Ничего, откормим. Хотя бы с этим она знала, что делать. Крупа, рыбка, тёплое молоко на блюдце, как в тот первый апрель. Так и заснула, не зная ответа.
Утром в дверь позвонили. Валентина Петровна вздрогнула, потому что звонок давно никого не пугал, но тут же вспомнила, что новые ключи есть только у неё и у слесаря Вити. Это была тётя Люба, с тарелкой, накрытой чистым полотенцем.
— Подумала, ты не завтракала.
— Не успела.
— Ешь, пока горячий. Ну, как спала?
— Плохо. Барсик всю ночь на ногах пролежал, затекли.
— Ноги затекли, значит, кот на месте. А остальное как?
Валентина Петровна села к столу и отломила кусок пирога. Он был с яблоками, тёплый, пахнущий корицей, и от этого запаха вдруг захотелось плакать.
— Люба, а если я ошиблась? Они ведь не дурные люди. Просто привыкли.
— Привыкли, — согласилась тётя Люба. — К тому и привыкли, что ты всё стерпишь. А ты показала, что у дома есть дверь. Обычная такая дверь, и у неё есть хозяйка, которая решает, кого впускать. Это не злость, Валя. Это порядок. Границы в семье нужны не меньше, чем стены в доме.
— Сорок лет мне цифры казались честнее людей, — призналась Валентина Петровна. — А вчера цифры были на моей стороне, и всё равно не полегчало.
— Сразу и не полегчает. Ты главное первой не звони. Пусть сами.
Женская мудрость, подумала Валентина Петровна, не из книжек, а с пирогом. Кот вскочил на стул, понюхал тарелку и укоризненно посмотрел на обеих.
Прошёл месяц.
Осень сменилась ранним снегом. Во дворе темнело к пяти. Валентина Петровна поймала себя на том, что ей нравится эта новая тишина. Она вставала, когда хотела, варила себе кашу на одного, ходила в магазин и не считала в уме, хватит ли на троих. В субботу съездила на дачу, закрыла последние банки, а в воскресенье вечером, когда за окном висела синяя мгла и снег тихо падал в свете фонаря, зазвонил телефон.
— Мам, привет.
— Здравствуй, Оленька.
— Как ты? Как кот?
— Хорошо. Оба хорошо.
Оля помолчала. В трубке слышался какой-то шорох и далёкий звук телевизора. Видно, дочь звонила, прикрывшись в ванной или на кухне, и говорила вполголоса.
— Мам, а у нас тут… в общем, непросто. Светлана Аркадьевна, ну, мать Димы, она, оказывается, очень экономная.
— Да что ты.
— Она вообще всё считает. Представляешь, у неё в холодильнике на каждой полке бумажка с датой. И отдельная тетрадка есть, куда она записывает, кто что съел. Я вчера два яйца взяла, так она при мне в тетрадку занесла. И в конце недели вывешивает на кухне сумму, кто сколько должен. Воду в ванной мы набираем по расписанию. Чай по одному пакетику, представляешь? Один пакетик на двоих, и выдаёт сама.
Валентина Петровна слушала, поглаживая рукой подлокотник кресла, и уголки губ у неё сами собой поползли вверх. Бухгалтерия, значит. Ну что ж, дело нужное. Сорок лет, считай, её собственный хлеб.
— Мам, ты смеёшься?
— Нет, Оленька. Я слушаю.
— Дима злой ходит. Мы вечером как две тени по квартире. Она ему каждый день напоминает, сколько он ей должен за свет. Он говорит, у тебя было лучше. — Оля сглотнула. — Мам, мы много думали. Правда много. Дима тоже понял. Он, конечно, не говорит, но я вижу. Мы ведь не со зла, нам просто в голову не приходило… Мы бы вернулись. Мы будем платить всё как договаривались и откладывать, честное слово.
Где-то в другом конце города, на чужой кухне, сидела её тридцатичетырёхлетняя девочка, прикрыв ладонью трубку, и тихо просила, чтобы её пустили обратно. Валентина Петровна слушала и не перебивала. Ей хотелось сказать «приезжайте», и она знала это желание, как знают старую привычную боль, которая к дождю ноет в одном и том же месте. Сказать легко. Только за этими словами тянулся длинный хвост из чашек, ботинок и тихого «мам, ну ты же не против».
— Оля.
— Да?
Валентина Петровна посмотрела на кота. Барсик сидел на подоконнике, прямой и важный, и смотрел во двор, на тихий снег. Шерсть у него пошла густая, плотная, подшёрсток разросся пушистым воротником, и по всему дому, на диване, на коврике, на её вязаной кофте, лежали рыжие клочки, будто кто-то раскидал мягкие золотые пёрышки.
— Понимаешь, дочка, тут такое дело. У Барсика к зиме полезла густая шерсть. Прямо клоками, весь дом в пуху. А он у нас теперь солидный руководитель, на ответственной должности. Такого удара он не переживёт.
На том конце повисла пауза. Потом Оля коротко, сдавленно хохотнула, и смех её быстро перешёл в шмыганье.
— Мам, я не про кота…
— А я про кота, Оленька. Про него я всегда.
— Я знаю. Знаю. — Оля помолчала, и голос её стал совсем тихим. — Мам, а если я одна приеду? Без Димы. Ты мне откроешь?















