Мать умерла в мае. Тихо. Во сне. Даже не вздохнула напоследок. Просто уснула — и не проснулась.
Хоронили скромно. Соседи помогли. Гроб сколотили из старых досок, что лежали в сарае. Священника не звали — мать была неверующая. Так, бабки попели молитвы у края могилы. Всё.
А через три дня после похорон началось.
Брат и сестра сидели за столом в родительском доме. Иван — старший. Пятьдесят два года. Крепкий. Молчаливый. Проработал всю жизнь на пилораме. Жена умерла давно. Детей не нажил. Жил один.
Мария — младшая. Сорок семь. Тоже одна. Муж был — сбежал. Дети выросли — уехали в город. Возвращалась в родительский дом три года назад, когда поняла, что в городе никому не нужна.
Дом был большой. Пятистенок. Отец строил — на совесть, на века. Брёвна — в обхват. Печь — на две комнаты. Крыша — на два ската. Когда-то здесь гудело: семеро детей, родители, дед с бабкой. Теперь — тишина. И двое. Последние.
— Делить будем, — сказал Иван. Глухо. В стол.
— Делить, — согласилась Мария. И голос у неё был — как у брата. Такой же глухой. Такой же упрямый.
Слово за слово. Сначала — тихо. Потом — громче. Потом — крик.
— Ты за матерью три года ухаживала, я знаю! Но дом отец мне оставлял! Он говорил — старшему сыну!
— Говорил — когда ты ещё человеком был! А потом ты к матери десять лет не ездил! Кто её кормил? Кто горшки выносил? Кто дрова колол? Я! Я, а не ты!
— Я работал! Я деньги присылал!
— Какие деньги? Триста рублей в месяц? Это деньги? Ты на эти деньги себя прокормить не мог, не то что мать!
Кричали долго. До хрипоты. До красных глаз. Соседи слушали. Вздыхали. Крутили головами.
А наутро Иван привёз доски. И начал ставить стену.
Да. Стену. Прямо посреди дома.
Разгородил пятистенок пополам. Забил дверь между половинами. Заделал наглухо. Чтобы ни хода. Ни взгляда. Ни слова.
Мария смотрела. Молча. Стиснув зубы.
— Ты что делаешь, Ваня?
— Делю. Ты хотела делить? Вот — делю. Тебе — левая половина. Мне — правая. Печь общая, но топить будем по очереди. Двор — пополам. Огород — пополам. Сарай — пополам. Всё — пополам. Чтобы ни у кого обиды.
— Ты с ума сошёл.
— Нет. Ты сама сказала — делить. Вот я и делю.
Мария плюнула. Ушла на свою половину. Хлопнула дверью. И с того дня они стали жить — как чужие. Хуже чужих. Чужие хотя бы здороваются. Эти — нет.
Тридцать лет.
Тридцать лет они прожили через стенку. Слышали, как сосед за стеной кашляет. Как ходит. Как двигает стулья. Как заслонку в печи открывает. Как дрова колет во дворе. Слышали — но не разговаривали. Ни разу. Ни слова.
Сначала — тяжело. По привычке Мария чуть не открывала рот, чтобы крикнуть: «Вань, ты дров принёс?» — и тут же замолкала. Вспоминала. Стену. Обиду. Раздел. И молчала.
Потом — привыкли. Привыкли жить как звери в одной норе. У каждого — свой вход. Своя калитка. Свой огород. Свои дрова. Своя жизнь.
Деревня судачила:
— Вы гляньте на них! Родные брат с сестрой! Через стенку живут — и не разговаривают!
— Дом-то пополам разгородили. Как коровник.
— Отец бы их за такое… из гроба встал бы и выпорол обоих.
Но им было всё равно. Каждый считал себя правым. Каждый помнил обиду. Каждый ждал — когда другой придёт первым. Извинится. Поклонится. Попросит прощения.
Никто не пришёл.
Годы шли. Они старели. Оба.
У Ивана начало болеть сердце. Он лежал по ночам и слушал, как скрипит кровать за стеной. Как сестра ворочается. Ей тоже не спалось.
Иногда он думал: «Встать бы сейчас. Постучать в стену. Сказать: Мань, ты как? Жива? Может, чаю попьём?»
И тут же — обрывал себя: «Зачем? Она первая должна. Она меня обвинила. Что я денег мало присылал. Что я мать бросил. Пусть она и извиняется».
И Мария думала то же самое. Лежала в темноте. Слушала, как брат встаёт по нужде. Как гремит ведром. Как пьёт воду. И думала: «Подойти бы. Постучать. Спросить: Вань, ты как? Давай забудем. Давай стену сломаем». И тут же — стыла: «Нет. Он первый начал. Он стену поставил. Он меня выгнал с половины. Я перед ним не унижусь».
Так и жили. Упрямые. Гордые. Одинокие.
Однажды ночью, в январе, Иван проснулся от запаха дыма.
Сначала подумал — печка дымит. Встал. Проверил заслонку. Нет. Тяга хорошая. Дым шёл не от печки. Дым шёл из-под крыши.
Он выбежал во двор. И обмер.
Горела крыша. Его половина — занялась вся. Сухое дерево, старое, просушенное тридцать лет, — горело как порох. Огонь лизал стропила. Искры летели в ночное небо. Пламя гудело.
Иван бросился обратно в дом. За документами? За деньгами? Нет. Он бросился к стене. К той самой стене, которую сам поставил тридцать лет назад. И начал бить по ней топором.
— Маня! Манька! Вставай! Горим!
Доски трещали. Стена не поддавалась. Он бил и бил. Топор выскальзывал из рук. Дым застилал глаза. Он задыхался. Но бил.
Наконец — доски поддались. Он пробил дыру. Протиснулся. На половине сестры уже было полно дыма. Она лежала на кровати. Без сознания. Надышалась.
Он схватил её. Взвалил на плечо. И потащил.
Через пролом в стене. Через свою половину. Через огонь. Горящие балки падали сверху. Что-то рухнуло за спиной. Он не оборачивался. Шёл. Тащил. Хрипел. И вытащил.
У крыльца — уронил сестру на снег. Рухнул рядом. Весь в копоти. В прожжённой одежде. В ожогах.
Мария открыла глаза. Увидела брата. Увидела горящий дом. И закричала.
— Ваня! Ваня, ты чего?! Ты зачем?!
А он уже вставал. И поворачивался обратно. К дому.
— Ты куда?! — закричала она. — Ваня!
— Я сейчас. Я сейчас, Мань. Там документы. И кошка. Где кошка?
И ушёл. В дым. В пламя. В чёрный провал двери.
Больше он не вышел.
Крыша рухнула через минуту. Сложилась внутрь. Как карточный домик. Искры взметнулись к небу. Пламя взревело громче. И всё — конец.
Мария стояла на коленях в снегу. В одной ночной рубахе. Босиком. Седая. Страшная. И кричала. Выла. Как волчица.
— Ваня! Ванюшка! Братик! Да зачем же ты! Зачем! Я же тебя тридцать лет… Тридцать лет! Из-за дома! Из-за стенки этой проклятой! Ваня! Прости меня! Прости!
Соседи сбежались. Кто-то вызвал пожарных из района. Но было поздно. Дом горел. Ярко. Жарко. Так, что подойти нельзя. Так, что снег таял за десять метров.
Марию отвели. Закутали в одеяло. Она не плакала. Просто сидела и смотрела на огонь. И что-то шептала. Беззвучно. Одними губами.
К утру дом догорел. Остались только печь. Да остов. Да угли.
Ивана нашли пожарные. Он лежал на пороге своей половины. Лицом вниз. Руки — вытянуты вперёд. Как будто он до последнего пытался ползти. Как будто даже мёртвый хотел выбраться.
Рядом с ним лежала кошка. Мёртвая. Он её тоже пытался спасти. Или она сама за ним побежала. Кто теперь разберёт.
Мария стояла над телом брата. Смотрела. Молчала. И вдруг — заговорила. Громко. Внятно. Как будто он мог её слышать.
— Ты прости меня, Ваня. Слышишь? Прости. Это я виновата. Я — больше. Я должна была первая подойти. Первая постучать. Первая сказать: давай забудем. А я гордая была. Упрямая. Как и ты. Вся в тебя. И ты — в меня. Мы с тобой — одной крови. Одной породы. Только поняли это поздно. Слишком поздно. Ты там… Ты там меня дождись. Ладно? Дождись. Я скоро. Я недолго.
И перекрестила его. Впервые за много лет. Вспомнила, как мать учила. Справа налево.
Хоронили Ивана на том же кладбище, где лежали мать и отец. Рядом. Теперь — все вместе.
Мария стояла у могилы. Прямая. Сухая. С чёрным лицом. И молчала. Ни слезинки. Ни слова.
А когда все разошлись — она опустилась на колени в снег. Прямо на могилу. И долго сидела так. И что-то говорила. Тихо-тихо. Как в детстве. Когда они с братом секретничали на печке, накрывшись одеялом с головой.
Потом, через месяц, она пришла на пепелище. Одна. Села на остатки крыльца. И долго сидела. Смотрела на остов печи. На обгорелые брёвна. На стену, которую огонь тоже сожрал.
И вдруг — засмеялась. Тихо. Горько.
— Тридцать лет, — сказала она вслух. — Мы тридцать лет эту стену берегли. А она сгорела за час. И ты сгорел. И дом сгорел. И ничего не осталось. Ни стен. Ни обид. Ничего.
И заплакала. Впервые за месяц. Громко. Навзрыд. По-бабьи.
А над пепелищем поднимался пар. Солнце грело мокрые головешки. И где-то в глубине двора, на старой яблоне, начинали набухать почки.
Весна.















