Нас у матери было две девочки, а она рожала третью. Я до сих пор помню этот день с пугающей, звенящей ясностью: как кричала мама в соседней комнате, как набились в избу соседки, как они плакали в голос, и как медленно, неестественно смолк мамин крик.
Почему никто не побежал за помощью? Почему не вызвали фельдшера, почему не запрягли лошадь и не повезли маму в районную больницу? До сих пор я не могу этого понять. Может, дорогу замело так, что не пройти? Или далеко было до поселка? Была же какая-то причина, но я ее никогда не узнаю. Мама умерла там, на нашей кровати, оставив нас двоих со старшей сестрой и крошечную новорожденную Оленьку в люльке.
Отец после похорон сломался. Мы жили на Дальнем Востоке, кругом тайга. Родни никакой рядом нет, все остались где-то на Западе, помочь мужику справиться с тремя девчонками — некому. Соседки, жалеючи, быстро присоветовали ему жениться. Не прошло и недели после поминок, а отец уже — вот он, жених.
Люди надоумили свататься к учительнице из местной школы. Говорили, баба одинокая, бездетная, характером мягкая, добрая. Отец собрался и пошел. Посватался, и та неожиданно согласилась. Видно, приглянулся ей батька. Он молодой тогда был, кровь с молоком: высокий, плечи широкие, волосы темные, а глаза такие черные-черные, цыганские, глубокие. Засмотреться можно, сгинуть. Как бы то ни было, прикатил отец под вечер на санях не один.
А я вам мамку новую привез! — бодро крикнул он с порога, стряхивая снег с воротника.
Меня от этих слов взяла такая черная досада, такая взрослая горечь подступила к горлу, что дышать стало трудно. Я еще умом не понимала, нутром, детским сердцем чуяла — это страшное предательство. В избе еще витал запах мамы: ее сухих трав, которые она развешивала по углам, ее хлеба. Мы еще носили платьица, которые она нам сама шила на старой машинке и стирала своими руками, а он уже привел замену.
Сейчас, прожив жизнь, я его поняла: мужик боялся остаться один с грудничком и двумя сиротами на руках, цеплялся за любую соломинку. Но тогда я его просто возненавидела. И эту женщину заодно. Что уж она себе про нас напридумывала по дороге, не знаю, только зашли они оба в дом обнявшись, веселые. Учительница оглядела наши голые стены, хмыкнула и говорит громко, чтобы мы слышали:
Будете меня мамой звать — останусь. Нет — так я пошла обратно.
Я посмотрела на нее, потом на отца, который прятал глаза, и шагнула вперед, заслоняя собой младших. Младшая сестра испуганно прижалась ко мне.
Она нам не мама, — сказала я тихо, но твердо. — Наша мама умерла.
Сестренка заревела в голос, испугавшись моего тона, а я выступила дальше, чувствуя себя маленькой, ощетинившейся волчицей.
Нет, не будем тебя мамой звать! Ты нам чужая. Уходи!
Смотрите-ка, какая разговорчивая нашлась! — недобро прищурилась учительница, разом теряя всю свою показную доброту. — Ну, раз так, тогда я с вами точно не останусь.
Она дернула отца за рукав, разворачивая к выходу. Учительница-то за дверь, а отец хотел было за ней кинуться, шагнул уже на крыльцо, и вдруг как вкопанный замер. Не пошел. Постоял так с минуту, опустив голову в шапке, словно придавило его чем-то тяжелым к земле. Потом медленно повернулся, подошел к нам — ко мне да к средней сестре — сгреб нас обеих в охапку своими ручищами, уронил лицо в наши макушки и заплакал. Заревел в голос, по-бабьи, взахлеб. И мы тоже давай реветь вместе с ним, не сдерживаясь. Даже маленькая Оленька в своей кроватке захныкала, испугавшись нашего плача.
Мы маму нашу оплакивали, родную кровиночку, которую навсегда зарыли в мерзлую землю, а он — жену любимую, но почему-то казалось, что в наших детских слезах горя больше, чем в отцовских. Сиротские слезы — они ведь на всем белом свете одинаковые, соленые до горечи, и тоска по родимой матери на всех языках одна. Я тогда первый и последний раз в жизни видела, как плачет наш батька. Больше никогда.
… Отец с нами еще недели две пробыл. Он в Леспромхозе работал, мужик рукастый был, их бригада через несколько дней должна была в тайгу уходить на делянки надолго. Как быть? Работы другой в нашем глухом селе отродясь не водилось, помирать с голоду или милостыню просить? Договорился отец с соседкой теткой Нюрой: денег ей оставил и самую маленькую, Оленьку, отнес к ней.
Вот мы и остались одни. Соседка придет раз в день, чугунок со вчерашними щами разогреет, печь истопит березовыми поленьями, чтобы мы ночью не замерзли, и пошла восвояси. Своих дел полно было, своих ртов хватало. А мы целыми днями сами по себе сидим: и холодно нам в выстывшем доме, и голодно, когда припасы кончились, и страшно до одури от каждой тени в углу.
Деревня стала промеж себя совет держать, как сирот спасать. Нужна была женщина в дом. Да не какая-нибудь вертихвостка, а особенная. Способная чужих детей сердцем принять, не обидеть, мачехой лютой не стать. А где ж такую найдешь? В нашей глуши невест свободных нет.
В разговорах случайно узнали, что в дальней родне у нашей односельчанки Марфы есть молодая родственница. Муж ее бросил, ушел к другой, потому что она оказалась бездетной. То ли Бог вообще детей не дал, то ли был ребеночек, да умер во младенчестве — толком никто не знал, дело темное. Все-таки выведали адрес, написали письмо всей деревней. Через ту самую тетку Марфу и вызвали нам Зину. Отец все еще был на лесозаготовках, когда Зина рано утром пришла к нам. Солнце только встало, мороз узорами стекла расписал.
Зашла она в дом так тихо, что мы даже не слышали. Проснулась я просто так, от тишины непривычной. Слышу — в избе шаги. Ходит кто-то, совсем как мама ходила — мягко, половицы не скрипят. Посудой тихонько гремит на кухне, воду льет. А по дому запах плывет такой родной, теплый! Блины пекутся!
Мы с сестрой тихонечко, босиком по ледяному полу, подобрались к двери, приоткрыли щелочку и стали подсматривать. Зина хозяйничала ловко, бесшумно: мыла грязную посуду, скребла ножом стол, тряпкой отмывала затоптанные полы. Наконец, она по нашим шорохам поняла, что мы проснулись.
Ну, идите уж сюда, белянки, поедим! — позвала она негромко, не оборачиваясь к двери, продолжая переворачивать пышный блин на сковороде.
Нам чудно стало, аж дыхание перехватило, что она нас «белянками» назвала. Мы с сестрой и правда обе светловолосые были, волос легкий, льняной, и глаза голубые-голубые — точь-в-точь мамины. Набрались мы с Верой храбрости, переглянулись в темной комнате и вышли к ней.
Садитесь к столу! Чай стынет.
Нас не нужно было два раза звать. Мы за стол плюхнулись, блинов горячих наелись от пуза — давно горячего не ели — и как-то сразу почувствовали доверие к этой тихой женщине. Страх немного отступил.
Меня тетей Зиной звать, — сказала она просто, вытирая руки о передник. — Зовите так.
Потом тетя Зина воду нагрела, нас с Веркой по очереди в корыте искупала, головы щелоком промыла до скрипа. Все наше тряпье собрала: платьишки, рубашонки — все перестирала во дворе, на морозе развесила. И ушла затемно. Мы на второй день ждем у окна, трясемся: придет или нет? Пришла! Дом под ее руками преобразился. Она выскоблила ножом половицы добела, перебелила печь, перемыла окна, так что ледяные узоры засияли. Опять стало чисто и опрятно, прямо как при маме. Недели три прошло, а отец все еще где-то в тайге делянки валит. Тетя Зина за нами смотрит — лучше и быть не может. Щи варит густые, хлеб сама печет. А сама, видать, переживает очень сильно, душа у нее болит, вот она и держится от нас на расстоянии, не дает нам к ней душой прикипеть. Особенно маленькая Верунька к ней тянулась. Понятно, ей ведь всего три года тогда было, соскучилась по теплу. Обнимет Зину за ногу и стоит.
Я относилась осторожнее. Строгая была эта тетя Зина. Неулыбчивая какая-то, вся в себе. Наша мама веселая была, певунья, плясать любила, отца «Ванек» звала ласково, а эта ходит тенью, слова лишнего не скажет. Перед самым приездом батьки она вдруг спрашивает:
Вот приедет отец из тайги, да не примет меня. Выгонит со двора. Какой он хоть у вас?
Я так неуклюже стала папку расхваливать, что чуть было дело все не испортила! Говорю, дурында малолетняя:
Он у нас хороший! Смирный такой! Напьется и сразу спать!
Тетя Зина сразу насторожилась, даже ложку мимо рта пронесла:
Часто пьет?
Часто! — радостно встряла младшая Вера, которая вечно уши грела.
А я ее ногой под столом изо всех сил толкаю и говорю поспешно:
Да нет, ну что вы… По праздникам только. Или когда совсем замерзнет.
Тетя Зина ушла в тот вечер успокоенная. А отец из тайги вечером приехал, снег с валенок в сенях оббил. Вошел в дом, огляделся, шапку мял в руках и удивленно так говорит:
Я думал, вы тут беду бедуете, волком воете, а вы вон чего… Как принцессы живете.
Мы ему наперебой стали все рассказывать, захлебываясь словами. Отец сел на лавку, снял сапоги, задумался надолго, глядя в одну точку. Потом поднялся, подтянул ремень.
Ну что, пойду и я посмотрю на новую хозяйку. Какая хоть? Лицом вышла?
Красавица! — торопливо выпалила Верочка, подпрыгивая. — И блины печет вкусные, и сказки рассказывает!
Уже сейчас, вспоминая все это, я всегда невольно улыбаюсь. Зину нашу ну никак, ни по каким меркам, красавицей назвать нельзя было. Худенькая, маленькая ростом, плечи острые, лицо бледное, блеклое какое-то, волосы мышиные заколоты кое-как. Она, конечно, писаной розой не была, но что дети в красоте понимают? Ничего они в этом не смыслят. А может, только дети и понимают по-настоящему, в чем она — настоящая человеческая красота.
Отец вдруг засмеялся — глухо, надтреснуто, но это был первый смех в нашем доме за долгое время. Быстро оделся и пошел к тетке Марфе, которая жила через два дома.
На другой день отец привел Зину сам. Встал чуть свет, сходил за ней по морозцу пешком, и Зина опять робко переступила порог, словно боялась место мамино занять.
Я Верочке на ухо шепчу:
Давай эту мамкой звать, Вера? Эта хорошая, от нее домом пахнет.
И мы с сестрой как закричим в один голос навстречу ей:
Мама! Мама пришла!
Отец с Зиной вместе потом за Оленькой к соседке сходили. Вот для кого Зина стала настоящей матерью, без всяких оговорок. Пылинки с крохи сдувала. Оля родную мать совсем не помнила, маленькая еще была. Вера забыла быстро, детская память короткая, а я одна маму всю жизнь помню до последней веснушки, и отец помнит. Я однажды подслушала случайно: зашла тихонько в спальню, а он сидит перед комодом, смотрит на фотографию матери в рамке и говорит ей тихо-тихо, будто она ответить может:
Почему ты так рано ушла-то? Ушла — и всю мою радость с собой унесла.
Недолго я прожила бок о бок с отцом и мачехой. С четвертого класса началась моя кочевая жизнь — по интернатам. У нас в поселке только начальная школа была, учиться дальше негде. После седьмого класса я в город сорвалась, в медицинский техникум поступила. Все я стремилась тогда побыстрее из родного дома вырваться, а почему? До сих пор понять не могу. Зинаида меня никогда ни словом, ни делом не обидела. Берегла меня пуще родной, перешивала мне свои старые платья нарядные, чтобы я в люди выйти могла не оборванкой, лишний кусок подкладывала. А я все дичилась, смотрела исподлобья, слова лишнего не вытянешь. Неблагодарная я, что ли?
Профессию акушерки я себе, наверное, не случайно выбрала. Видит Бог, не ради денег пошла. Мне нельзя вернуться во времени и спасти мою маму, но я уберегу другую…















