Видно

– Мама. Мама, ты меня слышишь? Ничего не подписывай.

Надежда Ивановна отвела телефон от уха и посмотрела на конверт, лежащий перед ней на клеёнке.

Обыкновенный конверт. Белый, с маркой, надписанный от руки крупными печатными буквами – так пишут люди, которые всю жизнь работали руками и знают, что почерк у них никуда не годится.

– Да я и не подписываю, Танюш. Я его пока даже не открыла.

– Вот и не открывай.

– Как это не открывай? Оно мне.

– Мам, – Таня выдохнула в трубку, и по этому выдоху слышно было, что она сейчас на работе и что у неё горит квартальный. – Сейчас разводят через письма. Специально бумажные шлют, чтобы старшее поколение верило. Не открывай, я в субботу приеду.

Надя пообещала, что не откроет, положила телефон экраном вниз и вскрыла конверт.

Жила она на улице Ленина, в двухэтажном доме послевоенной постройки, где потолки высокие, а окна такие, что зимой из них дует, зато летом в комнату входит весь тополь целиком.

Ей было шестьдесят три. Из них тридцать шесть лет она отсидела в железнодорожной кассе, в окошке под номером три, и всю жизнь отправляла людей куда угодно – в Адлер, в Тюмень, в Свердловск, к морю, к детям, к смерти, к свадьбе. Сама Надя дальше областного центра не ездила ни разу.

Муж Толя умер шесть лет назад, тихо, во сне, в ночь на воскресенье. Дочь Таня жила в городе, работала бухгалтером и звонила через день. Внуку Стёпе было двенадцать, и он звонил сам, когда проигрывал и хотел пожаловаться на несправедливость.

Письмо было на тетрадном листке в клеточку.

«Здравствуй, Надя.

Пишет тебе Николай Пантелеев. Не знаю, помнишь ли. Я тебя помню.

Мне сейчас шестьдесят пять. Живу в Северодвинске, сорок лет отработал крановщиком на стройке. Жена моя Зоя умерла два года назад, детей у нас не было.

Я долго думал, писать или нет, и решил, что если не напишу, то потом уже никогда.

Надя, я знаю, что ты меня четыре десятка лет считала покойником. Я про это узнал поздно, от своих. И про то, что было на самом деле, узнал поздно.

Мне бы с тобой увидеться. Один раз. Больше я тебя ничем не побеспокою.

Если не хочешь – не отвечай, я пойму и больше писать не буду.

Николай».

Внизу был номер телефона, выведенный так старательно, что цифры вышли ростом с чайную ложку.

Надя дочитала, сложила листок, убрала обратно в конверт и пошла ставить чайник. Руки у неё почему-то не дрожали.

Дрожали ноги.

Тополь под окнами был старый и корявый, и раза три жильцы писали заявление, чтоб его спилили. Не спилили – то денег нет, то бумага потерялась.

А на тополе висел скворечник.

Точнее, висел уже четвёртый по счёту, а первый Коля Пантелеев прибил туда весной восемьдесят второго года, когда Наде было девятнадцать, а ему двадцать один.

Он тогда работал в мастерских, приходил к ней вечерами и не знал, куда девать руки. Говорить Коля не умел вовсе. Он умел делать.

– Ты чего это? – Надя высунулась из окна и увидела его на дереве, с гвоздями в зубах.

– Скворечник вешаю.

– Зачем?

– Затем, что тебе видно будет.

– А если ветер?

– Не будет ветра, – он выплюнул гвоздь на ладонь. – Я его на два шурупа и на проволоку.

Скворцы прилетели через неделю. Надя утром открывала форточку и слушала, как эти нахальные птицы устраивают в её тополе целый вокзал – свист, скрип и чьи-то чужие мелодии, ворованные у трясогузок.

В июле Коля уехал на север. Не гулять – на заработки, на свадьбу.

– Год, – он держал её за оба рукава. – Один год, Надюш. Вернусь – распишемся.

– А если два?

– Значит, два.

Билет ему выписывала она сама.

Надя тогда третий месяц сидела в кассе, ещё путалась в тарифах и боялась старшего кассира до икоты. Коля отстоял очередь, как все, и, дойдя до окошка, выложил в лоточек деньги, а с ними, не глядя, и паспорт – из того же кармана.

– Куда вам?

– Издеваешься?

– Нет, – Надя не подняла глаз. – Так положено спрашивать.

Она пробила плацкарту – боковое у титана, других не было, – и просунула билет обратно.

– Надь.

– Следующий!

Он отошёл. А она досидела смену до конца, ни разу не ошиблась в сдаче и только вечером дома обнаружила, что весь день у неё в кармане халата лежит его паспорт. Она забыла отдать, он забыл забрать.

Паспорт Надя понесла к ним домой. Дверь открыла Прасковья Егоровна, взяла документ двумя пальцами, поблагодарила и в квартиру не пустила.

Матери его вся эта история очень не нравилась.

Была Прасковья Егоровна почтальоншей, женщина сухая и очень несчастная. Мужа схоронила в тридцать шесть, тянула троих, и Коля был у неё старший, единственная опора.

Она сразу поняла, чем это кончится. Женится и увезёт её на север совсем, а мать останется с двумя младшими и пустым домом.

Поэтому Прасковья Егоровна сделала то, что было в её силах.

А в силах у неё была вся почта посёлка.

Через полгода она пришла к Надиной матери с постным лицом и объявила, что Коленька погиб. Сорвался с крана. Тело не привезли, потому что далеко и дорого.

Надина мать заплакала, потому что была человек мягкий и верила людям.

А Надя не заплакала. Надя две недели ходила на работу, а на пятнадцатый день села посреди кухни на пол и просидела до темноты.

Толю она встретила через три года.

Он был на восемь лет старше, работал в депо, чинил всё, что попадалось под руку, и сватался так основательно, что даже отказать было неудобно.

Прожили они тридцать пять лет.

Толя был мужик хороший, тяжеловатый на подъём и очень смешливый. Анекдоты у него выходили скверно, зато первым же и хохотал, и от этого смеялись все. Раз в год, по весне, он брал стремянку и лез на тополь – подновлять скворечник.

– Толь, ну что ты в него вцепился.

– А чего ему пропадать. Дом хороший.

Он ни разу ни о чём не спросил. И она ни разу сама не начала. Так у них и было – ровно, без сквозняков.

Второй скворечник Толя сколотил в девяносто первом, третий – в две тысячи восьмом. Четвёртый, последний, они мастерили уже вдвоём с внуком, за год до Толиной смерти, и крыша вышла кривая, потому что гвозди доверили Стёпе.

Таня приехала в субботу, как обещала.

Вошла, поставила пакеты, вымыла руки и сразу увидела конверт – он так и лежал на клеёнке, потому что Надя за неделю не придумала, куда его деть.

– Мама.

– Прочти уж, – Надя отвернулась к плите. – Всё равно ведь прочтёшь.

Таня читала стоя. Читала долго, дольше, чем нужно на двенадцать строчек. Потом положила листок и села.

– Это может быть кто угодно.

– Это Коля.

– Мама, ты его сорок четыре года не видела!

– Сорок четыре, – согласилась Надя. – И что?

Таня выложила телефон на стол экраном вверх, будто собиралась предъявить доказательство.

– Хорошо. Давай по порядку. Он одинокий. Он написал женщине, у которой квартира. Он зовёт встретиться. Мам, ну ты же взрослый человек!

– Я взрослый.

– Ты доверчивая. Ты в прошлом году женщине с электросчётчиками дверь открыла.

– Так она с бумагой была.

– Вот! – Таня хлопнула ладонью по столу. – Вот именно!

Надя поставила перед дочерью чашку и села напротив.

– Танюша. Ты про папу сейчас думаешь?

Таня замолчала. Отвернулась к окну, где сквозь ветки виднелась кривая крыша скворечника.

– Я про тебя думаю, – проговорила она наконец. – Тебе шестьдесят три. Ты его в глаза не видела почти полвека. Ты его придумала. Ты сорок лет носила в голове мальчика с молотком, и вот сейчас приедет чужой дед, а ты…

– А я что?

– А ты сломаешься второй раз.

Вот тут Надя и поняла, чего дочь на самом деле боится.

Не мошенников.

– Стёпку в понедельник в бассейн вести, – Таня поднялась и подхватила сумку. – Я побегу.

Целую неделю после этого Надя ходила вокруг телефона, как кошка вокруг горячего.

За неделю она перемыла все окна, перебрала шкаф, отдала соседке на дачу три пакета старых вещей и один раз, в четверг, дошла до почты – отправить ответ письмом, потому что письмо не страшно, письмо не дышит в трубку. У стойки она повертела конверт, поглядела на очередь и ушла домой.

Соседка снизу поймала её на лестнице.

– Надь, ты чего как в воду опущенная?

Галина Ивановна жила под ней двадцать лет, знала про этот подъезд всё и половину придумывала сама.

– Да так.

– «Так» у тебя третью неделю. Ты не темни: болеешь или нет? А то я уже невесть что думаю.

Надя опустилась на подоконник между этажами, где стоял чужой велосипед и пахло чужой стиркой, и выложила всё. От восемьдесят второго года до конверта на клеёнке.

Галина Ивановна выслушала, ни разу не перебив, что для неё было подвигом.

– Звони.

– Галь, мне шестьдесят три.

– И что? Тебе шестьдесят три, ему шестьдесят пять, у обоих давление и по три таблетки с утра. Куда вам ещё тянуть? В нашем возрасте, Надюша, не ждут. Некогда.

– А Танька?

– А Танька переживёт, – отрезала соседка. – Танька у тебя хорошая, только привыкла, что ты у неё идёшь в комплекте с квартирой и пирогами.

Позвонила Надя в среду, вечером, когда за окном уже стемнело.

Гудки шли долго. Она успела подумать, что это к лучшему, и уже отняла телефон от уха, когда там сняли трубку и глухо отозвались.

– Слушаю.

Голос был чужой. Совершенно чужой – тяжёлый, простуженный, немолодой.

– Коля?

И на том конце стало так тихо, что слышно было, как у него работает где-то далеко телевизор.

– Надя, – выдохнул он. – Надюша.

Приехал он в апреле, поездом, на второй путь, к семи утра.

Надя пришла на вокзал за час. Постояла у своего бывшего окошка номер три, где теперь сидела молоденькая девочка и щёлкала мышкой, потом вышла на перрон и встала под часами, потому что стоять на людях было легче, чем сидеть.

Из четвёртого вагона вышел коренастый седой мужчина в куртке не по погоде и с потёртой спортивной сумкой.

Он её узнал сразу. Она его – через полсекунды, и не по лицу, а по тому, как он поставил сумку – на попа, коротким движением, освобождая правую руку.

– Здравствуй.

– Здравствуй, – Надя вцепилась в свою сумочку обеими руками. – Ты чего в такой куртке, апрель же.

– Так у нас в апреле снег.

– А тут не снег.

– Вижу, что не снег, – он смотрел на неё и не двигался с места. – Надь, я тебе тут привёз кое-что. Только ты сядь сначала.

Сели они в вокзальном буфете, за круглым столиком, потому что ноги не держали обоих.

Коля достал из сумки полиэтиленовый пакет, из него – картонную папку на резинке, а уже оттуда – конверт.

Конверт был старый, серый, с давно выцветшей маркой.

Надписан он был её рукой. И был он не вскрыт.

– Это моё, – Надя тронула конверт пальцем.

– Твоё.

– Восемьдесят третий год.

– Восемьдесят третий, – кивнул Коля. – Я его нашёл четыре года назад, когда мать схоронил и коробки разбирал. Их там семь штук лежало. Все нераспечатанные.

Надя положила ладонь на конверт и не убирала долго.

– А ты мне писал?

– Восемь раз, – он смотрел в сторону, на буфетчицу, на витрину с пирожками. – А потом мать отписала, что ты замуж вышла. За хорошего человека, из депо. Ну я и перестал.

– Я вышла. В восемьдесят пятом.

– А писала ты в восемьдесят третьем.

Помолчали.

– Она мне объявила, что ты с крана сорвался, – Надя выговорила это ровно, как в кассе называют номер поезда. – Тело, мол, не привезли. Далеко.

– Понятно.

Коля потёр лицо ладонью, крупной, с чёрными трещинками в костяшках, которые за сорок лет так и не отмылись.

– Мать за меня держалась, – он выкладывал слова медленно, по одному, как кирпичи. – Она думала, я вернусь. А я обиделся и не вернулся. Ни разу за сорок лет не приехал. Ни на её юбилей, ни на похороны отчима.

– Ты и на похороны её не приехал?

– Приехал. Один раз. К мёртвой.

– А чего же сразу не приехал, как письмо нашёл?

– Так у меня Зоя тогда болела, – он повертел в пальцах пустой стакан. – При живой жене к тебе ехать? Не по-людски.

– А она про меня знала?

– Знала. Я ей в первый же год всё выложил, молодой был, глупый. Она послушала и говорит – ладно, живём дальше.

– Хорошая была?

– Хорошая, – кивнул Коля. – Только не ты.

Надя смотрела на этого чужого пожилого человека и никак не могла собрать в голове то, что должно было собраться.

Женщина хотела сына удержать. И потеряла его насовсем.

– Дура твоя мать была, Коля.

– Была, – согласился он.

Таня узнала через неделю, от соседки, и приехала без предупреждения, злая, с ключами наперевес.

А в кухне у окна сидел седой мужик в тельняшке и чинил табуретку.

Табуретка эта хромала девять лет. Надя её подпирала стопкой газет, потом стала просто обходить, потом на неё стали ставить кастрюлю.

– Здравствуйте, – Коля поднялся. – Я Николай.

– Я поняла, что вы Николай, – Таня положила ключи на стол. – Мама, можно тебя?

Они вышли в комнату и закрыли дверь. Из кухни было слышно, как визжит шуруповёрт – Коля деликатно шумел, чтоб не слушать.

– Он живёт здесь? – спросила Таня шёпотом.

– Он в гостинице у автовокзала живёт. Приходит утром, уходит в девять.

– Мам, ты понимаешь, как это выглядит?

– Понимаю, – Надя села на диван. – Тань, а как это выглядит?

– Как… – Таня запнулась. – Как будто ты папу…

Она не договорила.

– Договаривай, – Надя не повысила голоса.

– Никак. Извини.

Надя долго разглаживала ладонью покрывало.

– Твой папа знал, – Надя наконец подняла глаза. – Не про Колю. Про то, что у меня внутри что-то было заперто. Он это знал с самого начала и всё равно на мне женился. И скворечник этот тридцать пять лет чинил, хотя не он его вешал. Ты думаешь, он не догадывался?

Таня молчала.

– Он мне однажды за столом обронил. Надюх, говорит, ты не оборачивайся, я к покойникам не ревную. А покойник-то, выходит, живой.

За стеной стукнула табуретка – встала на все четыре.

На третий день Коля попросил сводить его на кладбище.

– Куда? – не поняла Надя.

– К мужу твоему.

Она чуть чашку не выронила.

– Зачем?

– Надо.

Кладбище было за переездом, старое, с высокими соснами. Толина оградка стояла крайней в ряду, Надя красила её позапрошлым летом, и краска уже облупилась на верхней перекладине.

Коля постоял, сняв кепку. Потом присел на корточки, потрогал петлю на калитке и покачал головой.

– Просела.

– Что?

– Калитка просела, петлю сорвало. Я в среду приду с ключом.

– Коль.

– Что?

Надя хотела сказать много всего, а выговорила одно:

– Он тебе скворечник тридцать пять лет чинил.

Коля надел кепку.

– Значит, я ему калитку. Будем квиты.

Двор, конечно, всё знал уже к пятнице.

На лавочке у первого подъезда обсуждали три версии, и ни одна не совпадала с правдой, потому что правда выходила скучнее.

– Родственник он ей. Двоюродный.

– Какой родственник, ты руки его видела?

– Галь, ну ты-то знаешь?

– Знаю, – Галина Ивановна поправила косынку. – А не скажу.

И не сказала. Три дня продержалась – личный рекорд.

А в гостиницу к нему Таня всё-таки сходила.

Одна, в понедельник, матери не сказав. Гостиница у автовокзала была из тех, где на этаже одна дежурная и пахнет хлоркой. Коля вышел в холл в той же тельняшке, сел напротив и положил руки на колени.

– Я вас слушаю.

– У меня три вопроса, – Таня достала блокнот, и это было очень по-бухгалтерски. – Первый. Жильё у вас есть?

– Квартира в Северодвинске. Однокомнатная, своя, приватизированная.

– Второй. Дети, внуки, долги, кредиты?

– Никого и ничего. Жена умерла, детей не было. На книжке немного лежит, могу показать.

– Не надо, – Таня подняла голову. – Третий вопрос. Что вам от неё нужно?

Коля думал дольше, чем над первыми двумя.

– Ничего мне не нужно. Я сорок лет прожил, будто мне руку отсидели. Вроде и есть рука, а не чувствуешь. Приехал посмотреть, жива ли. Она жива.

– И всё?

– И всё. Скажет уезжать – уеду. Сам не уеду, врать не буду.

Таня закрыла блокнот и щёлкнула резинкой.

– Вы мне не нравитесь.

– Знаю.

– Вы не поняли, – она встала и застегнула сумку. – Вы мне не нравитесь тем, что у мамы при вас чужое лицо. Я такого лица за тридцать восемь лет ни разу у неё не видела.

– Плохое лицо?

– В том и беда, что хорошее.

В мае привезли Стёпу.

Привезли на выходные, потому что Тане надо было на два дня в область, и потому что это был самый простой способ ничего не решать.

Стёпа вошёл, разулся, оглядел седого дядьку с ног до головы и спросил ровно то, что взрослые обходили третью неделю:

– А вы бабушкин кто?

– Стёпа! – ахнула из прихожей Надя.

– А что? Я спрашиваю.

Коля отложил отвёртку.

– Я ей был жених, – он подумал. – Сорок четыре года назад.

– А сейчас?

– А сейчас пока не знаю. Спрашивать боюсь.

Стёпа подумал.

– А скворечник вы вешали? Который первый?

– Я.

– Он развалился давно.

– Так я новый сделаю.

– Хороший?

– Хороший, – кивнул Коля. – С крыльцом.

Скворечник с крыльцом они мастерили два дня на балконе.

Надя носила им чай и делала вид, что ходит по своим делам. Стёпа держал доски, ронял гвозди, жаловался на игру, в которой его вчера предали, и один раз, отдавая молоток, назвал Колю дедом.

Просто так. Не подумав.

Коля взял молоток и минуту ничего не забивал.

А в воскресенье Таня приедет забирать сына – и застанет их всех троих на скамейке во дворе, под тополем, с задранными вверх головами.

– Вы чего? – спросит она.

– Тише, мам! – зашипит Стёпа. – Считаем. Уже двое залетело.

Таня постоит, задерёт голову тоже, увидит на старом корявом тополе новенький жёлтый домик с крылечком – и вдруг вспомнит, как отец каждую весну лез туда со стремянкой и ругался на проволоку.

Она сядет с краю скамейки. Ничего не скажет.

Это и будет ответ.

Осенью Коля продаст свою северную квартиру, а зимой они распишутся – без гостей, без платья, в будний день, потому что в выходные очередь. Свидетелями пойдут соседка снизу и Таня.

Надя достанет из шкафа тот самый нераспечатанный конверт восемьдесят третьего года и так и не вскроет его.

– Чего там? – спросит Коля.

– Да глупости какие-нибудь. Мне девятнадцать было.

– Двадцать.

– Тем более.

Она положит конверт обратно на полку, между простынями, потому что выбросить рука не поднимется, а читать уже незачем – всё, что там написано, и так наконец случилось.

А в апреле она откроет форточку и услышит наверху свист, скрип и чужие ворованные мелодии.

– Коль! – крикнет Надя в комнату. – Прилетели!

И он придёт, встанет рядом у окна, положит тяжёлую руку ей на плечо и повторит то, что крикнул ей сорок пять лет назад с тополя, с гвоздями в зубах.

– Я ж говорил. Тебе видно будет.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: