Клавдия Павловна теперь часто вспоминает свое детство. Теперь она уже сама бабушка — седая, степенная, с морщинками вокруг глаз, которые становятся глубже, когда она улыбается, глядя на возню своих внуков. А память услужливо подкидывает картины, словно выцветшие, но такие живые фотографии.
Вот он, ее родной дом в деревне — огромный, рубленый из толстых бревен, пахнущий смолой и печным теплом. У забора, подпирая небо, шумел громадный тополь, а перед крыльцом расстилалась зеленая лужайка, где по утрам роса сверкала, как рассыпанное стекло.
Отец работал в леспромхозе, уходил затемно, возвращался усталый, но всегда с доброй улыбкой. Мать крутилась с утра до ночи на ферме, доила коров, и руки ее пахли парным молоком и сеном. Росли они втроем: Клава – младшая из детей, старший брат и сестра.
— Мишка, присматривай тут за сестрами, — наказывала мать, уходя на работу, — ешьте борщ в печи стоит, придете из школы он еще будет горячий, жар в печи. Да за Клавкой смотри, шустра она больно, хоть и малая.
Сестры слушались старшего брата, Мишка был у них авторитет. Серьезный и мало улыбался, но был всегда справедлив, за просто так не обижал девчонок.
Летняя пора была для них настоящим праздником. Отец часто уходил в лес и редко возвращался с пустыми руками, всегда чем-нибудь радовал детей. То принесет смешного зайчонка с дрожащими ушами, то колючего ежа, который смешно фыркал и топал лапками.
Но главным богатством были грибы. Корзины, полные боровиков, подосиновиков и рыжиков, а еще белые грузди, отец ставил на пол и мать, вздыхая, принималась их чистить. Грибов в лесу тогда было видимо-невидимо.
Мать ставила на лужайку железную ванну, туда наливала воды из колодца и высыпали грузди, рыжики. Мыли грибы всей семьей, всем находилась работа. Иногда приходила бабушка Лукерья с другого конца деревни и тоже помогала.
— Клавка, старательно выковыривай своими тонкими пальчиками землю из воронки гриба, вот так, ишь как у тебя получается, — весело улыбалась бабушка.
Потом полоскали грибы в чистой воде. Мать засаливала на зиму два бочонка грибов и все это зимой съедалось на ура. Другие грибы шли на начинку для пирогов, рыжики ели с душистым подсолнечным маслом и луком с горячей картошкой.
Мать-природа кормила всех досыта, деревенские жители летом ведрами собирали грибы, землянику, чернику, а потом клюкву. В деревне раньше все жили одинаково. В каждом дворе мычали коровы, блеяли овцы, гоготали гуси.
Детей в деревне было очень много, летом пропадали возле пруда, спасаясь от палящего солнца, ныряли с мостков, ловили головастиков и возвращались домой, черные от загара, с выгоревшими макушками. Ребята постарше шли купаться и младшие тоже увязывались за ними, девчонки маленькие, такие, как Клавка купались прямо в платьицах.
— Клавка смотри, сейчас я тебе посажу на руку, — подбегал соседский мальчишка Генка, немного старше ее, а в руках держал пиявку, которых много было в пруду.
— Ай, Генка, не надо, я боюсь, — визжала она и убегала, а он бросал пиявку в пруд.
После купания вся ватага возвращалась в деревню, тропинка шла мимо колхозного поля с горохом, они обязательно залетали на поле и разоряли его. Набивали горохом карманы, клали за пазуху и весело смеялись.
Дети знали, не дай Бог попасть на глаза председателю колхоза, ведь они залезали в самую гущу посевов, и тем самым вытаптывали их. Бывало кто-то из ребят крикнет:
— Эй, машина показалась, а вдруг председатель, — тогда все дружно ложились на землю и лежали не поднимая головы.
Когда Клавка приносила горох домой, мать говорила:
— Свой горох в огороде растет, а ты колхозный домой тащишь, вот председатель-то прознает, не сдобровать потом тебе, — так она пугала дочку, чтобы та не воровала колхозный горох.
Когда Клаве исполнилось двенадцать, в их дом постучалась беда. Они ждали отца к ужину. А потом к ночи. Отца все не было, мать волновалась, дети тоже. А потом пришли чужие мужики из леспромхоза с хмурыми, посеревшими лицами. Сказали матери, что отец ушел на дальний участок и не вернулся. Искали его всем миром, прочесывали лес, кричали до хрипоты. Нашли только его старенькое ружье, валявшееся на краю болота, поросшего ржавой осокой. Само болото было зыбким, топким, так и не нашли его.
— Проглотило болото… оступился наверное, — сделали все вывод.
— Господи, даже могилки не будет, куда ходить навещать и поминать, — плакала мать, соседи успокаивали.
Дом сразу опустел. Голос матери стал жестким, а руки — вечно занятыми. Тянуть трех детей одной было невмоготу. И Клаву, как самую младшую, но еще не помощницу, решили отдать бабушке Лукерье, что жила на другом конце деревни.
— Клавка, собирайся, жить будешь у бабки Лукерьи, — сказала мать, уставшая и почерневшая от горя. – Там тебе лучше будет, да и мне полегче.
Клава всегда чувствовала: мать ее недолюбливала. Может, потому что была похожа на отца, такая же мечтательная, с вечно поднятой головой и веснушками на носу. А может, так просто бывает в семьях — один ребенок достается материнскому сердцу легче, а другой тяжелее. Но Клава не обижалась. Ей даже казалось, что в той, новой жизни у бабушки Луши ее ждет что-то хорошее.
Так и вышло. Главным человеком для нее тогда и стала бабушка Луша, она и заменила мать. Бабушка Лукерья — баба Луша, как звали ее соседи, была маленькой, сухонькой старушкой с удивительно светлыми и ясными глазами. В избе у нее пахло травами, сушеными ягодами и чем-то древним, сказочным. Внучку баба Луши любила, и Клаву она приняла не как обузу, а как подарок судьбы. Души в ней не чаяла.
Жили они скромно, но не бедно. Бабушка держала козу Зинку, десяток кур и огород, где росла всякая всячина. Клава спала на печке, на мягкой тряпичной перине, а просыпалась от того, как бабушка гремит ухватами.
— Бабушка, и когда ты все успеваешь, — недоумевала Клавка, — я только проснулась, а у тебя уже и хлеб испечен, и оладушки меня ждут с вареными всмятку яйцами.
А Лукерья улыбалась.
— Рано встаю, рано, внученька…Вот доживешь до моих лет, тогда и поймешь да и не спится уж мне долго, — а внучка конечно не понимала, как это не спится…
Именно баба Луша научила ее всему, что Клавдия Павловна теперь считала главным в жизни. Первым делом — молчанию. Не обиженному, а мудрому молчанию.
— Ты, главное, слушать умей, — говорила бабушка, беря внучку в лес по ягоды. — Лес шумом не обманешь. Он живой. Вот под ногой хрустнуло — это белка скорлупку бросила, или сухая ветка попала. Вот птица заохала — значит, хищник близко. А ежели тишина настала звенящая — стой и не дыши. Сама природа с тобой говорит.
Она научила Клаву видеть травы. Не просто «лопух» да «крапива», а зверобой — «на девяносто девять хворей», иван-чай, что дает силу, и горькую полынь, что отводит лихую тоску. Внучка запоминала, где какая травка растет, как ее сушить, чтобы силу не растерять, и какими словами при сборе шептать.
От бабушки Клава переняла и особое искусство — печь хлеб. Баба Луша пекла его не часто, но всякий раз это был ритуал. Она учила:
— Муку надо просеять трижды, чтобы воздух в нее вошел, тесто месить долго, с поклоном, а в печь сажая, перекрестить.
Хлеб у бабы Луши всегда получался высокий, румяный, с хрустящей коркой. Он никогда не черствел понапрасну.
в избе бабушки время текло иначе
Бабушка Лукерья была не особо грамотной, как она говорила: два класса церковно-приходской школы, но в ней жила такая вековая, глубокая мудрость, что деревенские бабы частенько заходили к ней посоветоваться.
Приходила и мать Клавы. Сидела на лавке, сутулая, молчаливая, выпивала кружку парного молока, слушала, как баба Луша неторопливо говорит о жизни. Клава, притаившись в углу, видела, как по щеке матери катится слеза, и понимала, что та плачет по отцу.
— Может быть, поэтому и отдала мама меня сюда, к бабушке, чтобы не видеть каждый день напоминание о своей потере. Я ведь очень похожа на отца, — став старше, уже понимала Клава.
В избе у бабы Луши время текло иначе. Не было той тяжелой, удушающей спешки, которая царила в большом доме после гибели отца. Здесь Клава научилась прясть. Тонкое веретено жужжало в ее руках, из серой овечьей шерсти рождалась нить, и бабушка говорила:
— Жизнь наша, Клавка, как нить. Иногда ровная, иногда с узелком. Только нельзя ее рвать. Как нить порвешь — не свяжешь. Так и судьбу свою не обрывай. Тяни, даже когда тяжело.
Когда Клава заскучает по брату и сестре, бабушка не утешала ее пустыми словами, а находила дело. То вместе шли к пруду полоскать холсты, то велела лущить горох на крылечке. Иногда вместе шли к матери, брат с сестрой тоже бывало прибегали к бабе Луше, они тоже скучали по сестренке.
А по вечерам, когда за окнами темнело и ветер шумел в ветвях тополя чужого, не того, что у родимого дома, баба Луша рассказывала сказки. Да не простые, а какие-то свои, где правда переплеталась с выдумкой, а горе всегда оборачивалось добром.
Клавдия Павловна, сидя теперь у своего окна в городской квартире, понимала: бабушка Лукерья спасла ее тогда. Не от голода или холода, а от ожесточения. Она дала ей то, что не смогла дать уставшая от потери отца мать — чувство, что мир не рухнул, что он по-прежнему добр и полон чудес. Что даже в болоте можно найти клюкву, а в горе ту самую тишину, в которой слышен голос Бога.
Клава выросла, уехала учиться, потом вышла замуж, родила детей, а теперь уже и внуков нянчила. Но каждую весну она сушила на балконе пучки мяты и зверобоя, всегда держала в хлебнице каравай, а когда малыши ссорились или плакали, не кричала на них, а сажала рядом и начинала рассказывать тихим голосом какую-нибудь историю.
И в эти минуты Клавдия Павловна чувствовала за своим плечом будто легкое, успокаивающее присутствие. Казалось, сухонькая бабушка Лукерья стояла рядом, гладила ее по голове шершавой, пахнущей травой рукой и шептала:
— Жизнь наша, как нить…
Бабушка Лукерья прожила девяносто три года, и Клавдия Павловна уверена – хорошие люди живут долго.















