Адресат выбыл

— Заречная, четырнадцать? Ну вот, принимайте, женщина. Распишитесь, и я поехала, у меня ещё полсумки.

Дождь сыпал с самого утра, мелкий, нудный, из тех, что не льют, а висят. Почтальонша — новенькая, с того конца посёлка, лица не разглядеть под капюшоном — держала на весу картонную коробку и явно мечтала от неё избавиться.

— А что там? — спросила Диана, вытирая руки о фартук.

— Мне почём знать. Посылка и посылка. Вот тут распишитесь, дата вот тут.

Диана расписалась — машинально, как за квитанцию, — прижала коробку к животу и побежала в дом, пока не размокло. И только в сенях, обтерев картон краем фартука, разглядела наклейку. «Луговое, улица Заречная, дом 14. Пелагее Марковне».

А поверх наклейки, через весь бок, фломастером — крупно, старательно, каждая буква отдельно, как пишут не на столе, а на весу: «МАМЕ».

— Эдик, — позвала она мужа. — Глянь-ка. Это не нам.

Эдуард вышел из кухни с отвёрткой в руке, повертел коробку, хмыкнул.

— Пелагее Марковне. Это ж хозяйка прежняя, у которой дом покупали. Шляпы мы с тобой: чужое приняли, ещё и расписались.

— Я думала, тебе запчасти твои пришли…

— Запчасти. — Он поставил коробку на табуретку в сенях, как ставят чужое — на самый край. — В понедельник на почту снесём, пусть разбираются. Их работа.

Коробка осталась стоять. И вот ведь какое дело: чужая посылка в доме — как гость в сенях, мимо не пройдёшь, не поздоровавшись. Диана весь вечер ходила мимо, и всё ей это «МАМЕ» в глаза лезло. Буквы прыгали вкривь и вкось, а видно было: человек старался.

***

Дом на Заречной они с Эдуардом купили прошлой осенью. Четверть века прожили в райцентре, в панельной двушке, дочку вырастили, замуж в город отдали — и как-то разом поняли, что в четырёх стенах им тесно, а на земле — в самый раз. Эдик с весны до осени и так пропадал по гаражам да по чужим огородам, руки у него по работе скучали. А тут — дом. Бревенчатый, тёплый, с резными наличниками, каких теперь не делают: по верху — петушки, по бокам — вроде как колосья, и всё это голубым крашено, выгоревшим до небесного.

Диана как наличники увидела, так и сказала: берём. Не погреб, не баню первой смотрела — наличники.

Хозяйка, Пелагея Марковна, на сделке сидела тихо, в белом платочке, руки на коленях стопочкой. Бумаги за неё подписывала и объясняла всё племянница, женщина лет под сорок, собранная, быстрая. А старушка только под конец поднялась, подошла к окну и провела ладонью по наличнику — изнутри, по самому краешку. Погладила, как гладят ребёнка по голове, когда он спит и не видит.

Диана тогда отвернулась, будто подсмотрела чужое.

— Куда ж она теперь? — спросила она потом у племянницы, на крыльце.

— Ко мне, в Высокое. Одной ей тут не зимовать, годы не те. Да вы не думайте, она не из-за нужды продаёт, — племянница зачем-то это подчеркнула. — Просто пора.

На том и разъехались. За зиму Диана старушку и вспомнила-то раза два: когда печь топили первый раз — тяга оказалась налажена так, что спичку поднеси, сама гудит, — да когда снег с наличников смахивала. А теперь вот — коробка в сенях, и на коробке: «МАМЕ».

Выходило, что у тихой старушки в белом платочке где-то был сын. И сын этот не знал, что писать надо уже не сюда.

***

В понедельник на почте народу было — три человека, а очередь всё равно на полчаса: так уж оно устроено. Заведующая, женщина основательная, в вязаной кофте поверх форменной рубашки, коробку оглядела со всех сторон, наклейку прочла дважды.

— Так. Адресат по адресу не проживает. Вручено ошибочно, понятно. Будем оформлять возврат отправителю.

— А это как? — спросила Диана.

— А так: пометка ставится — «адресат выбыл», и поедет ваша коробочка обратно. Куда подано — туда и вернётся. — Заведующая подвинула ей коробку и карандаш. — Вот сбоку и напишите, чтоб девочки не путались: вы-был. Я бы сама, да у меня почерк казённый, а тут от руки положено.

Диана взяла карандаш. Написала на боку, под фломастерным «МАМЕ», два слова: «Адресат выбыл». Карандаш по сырому картону шёл туго, буквы получились серые, чуть видные — а всё равно как печать поставила.

И тут из-под клапана — коробка-то отсырела за дождь, скотч по шву отошёл — выскользнуло и легло на прилавок фото. Обыкновенная фотокарточка, на принтере печатанная. Мальчонка лет шести, на велосипеде, шлем набекрень, зубов спереди не хватает, а улыбка — во всё лицо. Диана перевернула. На обороте шариковой ручкой: «Это Илья. Ваш внук».

Заведующая тоже поглядела — через очки, сверху вниз.

— Бывает, — сказала она, помолчав. — Порядок есть порядок, женщина. Я людей понимаю, а порядок есть порядок. Возврат так возврат.

Диана смотрела на фото и видела не мальчонку даже, а то, как где-то там, на другом конце страны, мужик немолодой уже выводил на весу, фломастером, по букве: «МАМЕ». Старался. А назад к нему приедет его же коробка, и на боку будет приписано серым карандашом: выбыл твой адресат. Выбыла мама. Понимай как знаешь.

— Не надо возврат, — сказала Диана и забрала коробку с прилавка. — Я сама отдам. Я знаю, где она.

Знала она, положим, только село — Высокое, сорок километров. Но об этом она заведующей говорить не стала.

***

— Аксинья, а Аксинья! Ты дома?

Баба Аксинья жила через дом, на этой же Заречной, и знала про улицу всё, что положено знать человеку, который семьдесят четыре года никуда с неё не уезжал. Она вышла на крыльцо с миской — курам мешала — и закивала ещё прежде, чем Диана договорила.

— Вовкина посылка, стало быть. Ну да, ну да. Он же, поди, и не знает ничего. Откуда ему знать-то.

— А что у них вышло? — Диана спросила и сама смутилась. — Я не из любопытства, мне ж везти…

— Да чего там «вышло». — Аксинья поставила миску на перила. — Обыкновенно вышло. Трофим, муж её, помер — годов девять уже. Вовка и до того мать к себе звал, он на Севере где-то, при деньгах, а тут совсем насел: продавай, мол, дом, поехали, чего ты тут одна куковать будешь. А Пелагея упёрлась: тут отец твой лежит, тут всё моё, не поеду, хоть режь. Он ей — упрямство, говорит, твоё тебя раньше времени в землю сведёт. Она ему — раз так, и не приезжай вовсе, без тебя простору больше. Слово за слово — он калиткой хлопнул, да и… всё.

— Что — всё?

— А то и всё. Семь лет — ни он сюда, ни она ему. Телефона мобильного она не держала, а проводной отрезали, как дом продала. Гордые. Нашла коса на камень: что мать, что сын — одна порода. Она, бывало, сидит у окна, я зайду, спрошу: чего, мол, Вовка-то пишет? Молчит. Только губы подожмёт. А у самой на комоде его карточка солдатская стояла, я видала.

Аксинья взяла миску, побренчала ею задумчиво.

— Свезёшь, значит? Свези, милая, свези. Она в Высоком, у Алинки, сестры её покойной дочка забрала. Дом ихний у пруда, с зелёной крышей, любой покажет. Да! — Она прищурилась, посчитала что-то по пальцам. — У ней же день рожденья в это воскресенье. Я ей всю жизнь через забор первая кричала, раньше всей родни. Семьдесят девять стукнет. Вот и подгадаешь.

***

Вечером коробка стояла уже не в сенях — на кухонном столе. Из расклеенного клапана уголком торчал конверт, незаклеенный, просто вложенный. Диана два раза прошла мимо, на третий села.

— Не наше это дело — чужие письма читать, — сказал Эдуард, не отрываясь от телевизора. Сказал, впрочем, без нажима.

— А я должна знать, что везу, — ответила Диана. — Вдруг там такое, что старуху удар хватит. Ей семьдесят девять, Эдик.

Письмо было короткое, на тетрадном листке, сложенном вчетверо. Почерк крупный, нажимистый.

«Мама. Пишу на старый адрес, другого не знаю. Прости меня, если можешь. Я всё ждал, что ты первая позвонишь, потому что я же тебе говорил тогда обидное, значит, тебе и решать. А потом понял: ты ж мать. Ты не первая звонить должна, ты ждать должна, это я обязан был приехать ещё семь лет назад. Гордый был, дурак был. Мам, у тебя внук растёт, Илья, шесть лет ему, осенью в школу собираем. Я ему про тебя рассказываю, что ты блины печёшь тонкие и что петухи у тебя на окнах деревянные. Он спрашивает: а почему мы к бабушке не ездим? И мне стыдно, мам. Телефон мой новый на обороте фотки, позвони, или просто жди — в июле у меня отпуск, приеду, если пустишь. Грелку тебе посылаю электрическую, у тебя ноги вечно стылые, я помню, как ты их об печку грела. С днём рождения тебя, мама. Твой Вовка».

Диана дочитала, аккуратно сложила листок по старым сгибам и долго сидела, глядя в одну точку.

В сенях, на лавке у окошка, стояли у неё ящики с рассадой. Анютины глазки. Она их с марта растила, подкармливала, на солнышко выносила — к Троице собиралась свезти на материну могилу, в Сосновку, восемьдесят километров. К Троице не вышло: то смена, то огород сажали, то у Эдика машина встала. Потом июнь покатился — у людей сенокос, а у неё всё «на той неделе». Рассада вытянулась, побледнела, стебли легли через край ящика, как волосы из-под платка. Четыре года она в Сосновке не была. С самых похорон. Звонить — некому, ехать — всё не к спеху, а в груди от этого «не к спеху» сидела заноза, и Диана жила с ней привычно, как живут с занозой, которую страшно тронуть.

Мать у неё была не гордая, нет. Мать у неё была терпеливая. Это, как теперь выяснялось, ещё хуже: гордому хоть назло можно сделать, а терпеливая — она просто ждёт.

— Эдик, — сказала Диана. — В воскресенье в Высокое поедем. У старухи день рождения, подгадаем. А оттуда… — она набрала воздуху, как перед холодной водой, — оттуда до Сосновки крюк невелик, по старой дороге километров тридцать пять. Рассаду заберём.

Эдуард повернулся от телевизора. Посмотрел на жену, на ящики в сенях — дверь была открыта, — опять на жену.

— Давно бы так, — только и сказал.

***

Воскресенье выдалось умытое, с ветерком — дождь за субботу выдохся весь. Дом с зелёной крышей нашёлся сразу: у пруда, за вербами, ворота нараспашку, во дворе столы не столы, а так — стол вынесен, клеёнка цветастая, самовар на углях пыхтит, ребятня чья-то крутится. День рождения по-деревенски: без размаха, а всем видно.

Пелагея Марковна сидела на лавочке у крыльца, под кустом шиповника — он как раз зацвёл, розовым сыпал прямо ей на платок. Она была всё такая же: сухонькая, прямая, руки на коленях стопочкой. Только глаза, когда Диана подошла, глянули цепко, по-хозяйски.

— А я вас помню, — сказала старушка прежде, чем Диана рот открыла. — Вы у меня дом купили. Вы тогда наличники смотрели, а на погреб и не глянули.

— Смотрела, — призналась Диана. — Я и сейчас на них каждый день смотрю. Краска только слазит по верху, подкрашивать надо.

— Голубой крась. Небесным. Трофим мой другой краски не признавал… — Пелагея осеклась, поджала губы — видно, не любила при чужих про своё. — С чем приехали-то, милая? Племянница, что ль, бумаги какие недодала?

Диана достала из сумки коробку и положила старушке на колени.

— Вам. На старый адрес пришло, а почта хотела назад отправить. Я не дала.

Пелагея Марковна глядела на коробку долго. На фломастерные буквы — каждая отдельно, вкривь и вкось. Потом подняла руку и провела по ним пальцами, по одной буковке, как слепые читают. «М». «А». «М». «Е».

— Вовка писал, — сказала она ровно. Не спросила — сказала. — Он сызмальства так: буквы у него пляшут, а сам старается, аж язык на сторону… — и голос у неё кончился.

Подбежала Алина — она от самовара всё поглядывала, — ахнула, захлопотала: да что ж мы во дворе, да пройдёмте. Но старушка только головой повела: сиди, мол, всё тут. Сама подцепила ногтем отставший скотч — руки не дрожали, вот что удивительно, у Дианы дрожали, а у неё нет.

Сверху лежало фото. Пелагея взяла его, отвела на вытянутую руку — близко не видела — и долго смотрела на мальчонку на велосипеде.

— Лоб-то… — сказала она наконец. — Лоб Трофимов. И уши его, лопухами. Порода. — Она перевернула карточку, прочла «Это Илья. Ваш внук» и поправила вслух, твёрдо: — Илюшка, значит. Внук, значит. Шесть лет, а я и не знала, что ты на свете есть, батюшка ты мой…

Письмо она читала сама, шёпотом, по строчке, шевеля губами. Дочитала, сложила по сгибам — точно как Диана вчера на своей кухне, теми же руками будто, — и сидела, глядя поверх двора, туда, где за вербами блестел пруд. По щекам у неё шло мокрое, а лицо было светлое и строгое, как на праздник.

— Гордая я была, — сказала она не Диане даже, а так, всем сразу. — Думала: позовёт ещё раз — поеду. А он думал: позовёт мать — приеду. Вот и сидели семь лет по своим углам, два дурака, друг дружку ждали… Алина! Неси телефон свой. Там номер, на карточке.

Номер набирала Алина — у Пелагеи пальцы по экрану не шли, — набрала и вложила тётке в руку. Гудки шли долго, на весь двор: громкость была стариковская, на полную. Диана попятилась было — не их это разговор, чужим тут не место, — но Пелагея ухватила её за рукав и не пустила: сиди. Ты привезла — ты сиди.

— Алло, — сказало в трубке. Голос мужской, осторожный, далёкий. — Алло, слушаю.

Пелагея Марковна выпрямилась, как в молодости, наверное, выпрямлялась, и сказала в трубку ровно, только громче обычного:

— Вовка. Это мать.

Что там, на другом конце, было — Диана не разобрала: то ли «мама», то ли просто выдох. Двор затих, даже ребятня. Самовар пыхтел один за всех.

— Получила я твою посылку, — говорила Пелагея. — Сегодня вот получила, аккурат к моему дню… Да не реви ты. Не реви, кому говорю, ты мужик или кто… Это я тебя прощать не должна, а должна была сама… Ладно. Ладно, сынок. В июле, стало быть, жду. И Илюшку вези. И эту свою… жену вези, какая ни есть, погляжу хоть… Да приедешь ты, никуда не денешься. Адрес у Алины спросишь. Всё, у меня тут гости, мне некогда.

И отдала трубку, и только тогда видно стало, как у неё ходит подбородок.

Посидели. Алина всех усадила, налила чаю с шиповниковым листом, Эдуард с Алининым мужем уже толковали про колодезный насос. Пелагея Марковна держала фото на коленях, картинкой к себе, и вдруг — Диана аж вздрогнула — постучала пальцем по коробке, по боку, где серым карандашом, чуть видно, стояло: «Адресат выбыл».

— Это что ж тут писано? Вы-был… Это кто это у нас выбыл?

— Это я писала, — повинилась Диана. — На почте велели, для возврата. Вы уж простите.

Пелагея Марковна посмотрела на неё поверх несуществующих очков. Послюнила палец — обстоятельно, по-хозяйски — и стёрла карандашное с картона, в два движения.

— Никуда я не выбыла, — сказала она. — Вот она я. Вся тут.

И — первый раз за весь день — улыбнулась, и стало видно, что переднего зуба у неё нет, ровно как у внука на карточке.

Прощались уже у машины. Пелагея сама вышла за ворота, держась за Алинин локоть, и наказала Диане строго, по-хозяйски:

— Наличники, значит, небесным крась, не забудь. Дом-то теперь ваш, а наличники всё одно мои. И вот ещё что, милая… — она помолчала. — Спасибо тебе. Почта бы вернула, и сидели бы мы с Вовкой ещё семь лет, дураки старые. Чужой человек, а довезла.

— Да какая ж я вам теперь чужая, — сказала Диана. — Я в вашем доме живу.

***

До Сосновки по старой дороге вышло час с небольшим. Кладбище там на бугре, за берёзами — ветер ходит поверху, а внизу тихо. Диана шла по травяной дорожке с ящиком рассады, и Эдуард следом нёс воду в пластиковой бутыли и тяпку.

Оградка осела, краска на ней полущилась — Эдик тут же, молча, начал прикидывать, где подварить. С эмалевого овала смотрела мать: молодая ещё, в платке горошком, глаза терпеливые. Четыре года Диана сюда не доезжала и всё это время боялась, что встанет вот так — и провалится со стыда сквозь землю. А встала — и ничего не провалилось. Просто опустилась на колени и стала полоть.

Потом сажала анютины глазки — переросшие, бледные, стебли врастяжку. Сажала густо, без рядов, как пришлось, поливала из бутыли, обжимала землю ладонями.

— Здравствуй, мам, — говорила она вполголоса, чтобы Эдик не слышал, хотя Эдик и так отошёл к машине, у него на это чутьё было. — Это я. Долго ехала, ты прости. Я теперь знаю, как оно — ждать. Мне одна бабушка сегодня показала… Ты не думай, я не выбыла, мам. Я тут. Я теперь часто.

Ветер прошёл поверху, берёзы зашумели и стихли. Анютины глазки стояли в свежей земле вкривь и вкось, как те буквы на коробке, — зато живые. Такие принимаются.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: