У дальнего забора

— На мои игры больше не ходите. Слышите? Там, на трибуне, — отцы. А вы мне никто.

Егор сказал это, не оборачиваясь. Дёрнул молнию на сумке так, что заело, рванул ещё раз. Виктор стоял в двух шагах от лавки, уже протянул было руку — взять сумку, донести, как другие носят за своими сыновьями, — да так и опустил руку вдоль тела.

— Сам донесу, — добавил Егор и пошёл через поле, по примёрзшей траве, туда, где у ворот гудели, расходясь по домам, пацаны.

Виктор постоял у кромки поля. Потом поднял с лавки свой термос — полный, нетронутый, он его и не открыл за всю игру, — сунул в карман куртки и пошёл следом. Не догоняя. Шагах в тридцати позади. Как привык за этот год.

***

Городок их был из тех, что умещаются в одну долгую улицу да три коротких. Завод, школа, рынок по субботам, поле за школой, где гоняли мяч уже лет сорок — сначала отцы нынешних мальчишек, теперь сами мальчишки. Андрей, отец Егора, на это поле бегал ещё пацаном, а как Егор подрос — водил его сюда сам. Учил бить с подъёма, учил не отворачиваться, когда мяч летит в лицо. «Ты не от мяча беги, ты на мяч беги», — говорил.

И на каждую игру ходил. В дождь, в снег, на работу опаздывал, а стоял на трибуне, в первом ряду, и не орал, как другие, а только руки в карманы засунет и смотрит. Егор как забьёт — найдёт глазами отца, а тот ему кивнёт, коротко. И всё. И этого хватало на неделю.

Три года назад отца не стало. В одночасье — на трассе, встречная фура вышла на его полосу, и всё. Егору было одиннадцать. Он долго потом не мог понять, как это так — был человек, кивал с трибуны, а теперь нет, и трибуна та же, и поле то же, а в первом ряду пусто.

Мать, Элла, год ходила как пришибленная. А потом в доме появился Виктор.

Появился тихо. Мать сказала однажды вечером: «Егорушка, это Виктор Палыч. Он… поживёт у нас». Егор тогда поднял на неё глаза, и мать не выдержала взгляда, отвернулась к плите. Виктор протянул руку — большую, в рубцах, видно, у станка стоит человек, — Егор руки не взял. Так и пошло.

Виктор оказался из молчунов. Работал в депо, приходил поздно, пах металлом и солидолом. По дому всё чинил, что годами стояло поломанное: и кран, что капал при отце ещё, и табуретку, и дверь, которая не входила в косяк. Чинил молча, не напоказ. К отцовым вещам не притрагивался — стол отца, удочки на антресолях, ватник на гвозде в сенях так и висели нетронутыми. Виктор будто очертил вокруг них круг и за тот круг не заходил.

Егор ждал, что новый муж матери начнёт его строить. Воспитывать, требовать звать папой, наводить порядок. Тогда было бы за что ненавидеть — ясно, в открытую. А этот не строил. Этот не лез. И от того, что не за что было ухватиться, Егор злился ещё пуще.

***

В ноябре ударили холода, и поле взялось коркой. Играли с соседней школой. Ветер гнал по полю позёмку, у мальчишек руки коченели в перчатках, судья дул в свисток, и свисток хрипел от мороза.

Егор крутил у штрафной, искал, кому отдать. На трибуне горланил отец Богдана — здоровый, краснолицый, он всегда орал так, что слышно было на том краю городка: «Бо-о-одя! Дава-а-ай!» Богдан морщился, но было видно — ему приятно.

А у дальнего забора, по другую сторону поля, где никто не стоит, потому что и смотреть оттуда несподручно, стоял Виктор. Один. В своей серой куртке, поднял воротник, переступает с ноги на ногу, греется. Стоял и смотрел.

Егор поймал мяч на грудь, скинул под ногу, ударил — и попал, в самую девятку. Свои налетели, повисли на нём, кричат. А Егор, как раньше, по привычке, вскинул глаза на трибуну, в первый ряд — найти своего. И никого там не нашёл, кроме Богданова отца. И тогда взгляд сам собой пополз туда, к дальнему забору. Виктор там у забора вскинул было руку — не помахать даже, а так, чуть приподнял, — и Егор глаза отвёл. Отвернулся. Будто и не туда смотрел.

После игры Виктор поджидал у выхода. Достал термос, отвинтил крышку — пар пошёл.

— Замёрз. На вот, чаю.

— Не хочу, — Егор закинул сумку на плечо. — С Бодей пойду.

И пошёл с Богданом, а Виктор остался стоять с дымящейся крышкой в руке. Так и не выпил никто того чаю.

***

В субботу приехала бабушка Фаина — отцова мать. Маленькая, прямая, как палка, с поджатыми губами. Села за стол, оглядела кухню — новый кран, починенную табуретку — и поджала губы ещё крепче.

— Чужими руками всё переделали, — сказала. — Будто Андрюши и не было в доме.

Мать дёрнулась было:

— Мама, ну что вы…

— А что я? Я правду. — Фаина повернулась к Егору, и голос её смягчился только для него. — Ты-то, внучок, помнишь отца? Не дашь забыть? Этот, — она мотнула головой в сторону комнаты, где Виктор возился с электропроводкой, — этот чужой. Был чужой и будет. На отцово место не пущай.

Раньше Егор кивал на такие слова. Они ложились ровно на то, что у него внутри. А тут — что-то не легло. Он вспомнил вдруг, как Виктор не тронул удочки. Как обходит отцов стол. Как стоит у дальнего забора, а не лезет в первый ряд, на отцово место. И слова бабушки про «займёт место» вышли какие-то неправдашние.

Он промолчал. А когда Фаина ушла, мать долго сидела у окна, потом сказала тихо, будто и не Егору, а так, в стекло:

— Он ведь меня сам просил. Витя-то. Чтоб я тебя не неволила его папой звать. «Не надо, говорит, у парня отец есть. Я не на его место». Сам просил, Егорушка.

Егор сидел, смотрел в свою тарелку и ничего не ответил. Но слова эти в нём остались, зацепились, как репей за штанину.

***

В декабре поехали на выезд, в Заречье, играть с тамошними. Ехали на автобусе, что школа выпросила у завода. Продули — два-три, обидно, на последней минуте пропустили. Настроение у всех кислое, в автобус набились, загалдели.

А Егор задержался — бутсу зашнуровывал, что развязалась, — и автобус ушёл. Без него. Он выбежал на дорогу — только задние фонари мигнули за поворотом и пропали.

Стоял он на краю чужого городка, и темнело быстро, по-зимнему, и снег пошёл — мелкий, колючий. Телефон показывал одно деление зарядки. До дома — километров тридцать. Денег — мелочь на дне кармана. Богдан уехал ещё раньше, с отцом, на машине.

Можно было позвонить матери. Но мать испугается, заметётся — машины у неё нет, водить она не умеет, — и тут же кинется к Фаине, а Фаина начнёт: «Я говорила, недосмотрели за дитём». И весь городок будет знать, что Эллин сын застрял на ночь глядя в чужом месте.

Егор стоял, и от холода уже не попадал зуб на зуб. Он листал в телефоне номера. Палец завис над одним. «Виктор». Долго висел. Последнее деление мигало.

Гордость гордостью, а ноги уже не чуяли пальцев. Егор нажал.

— Это… я, — сказал он в трубку, и голос предательски сел. — Я в Заречье. Автобус ушёл. Я… тут.

В трубке секунду молчали. Потом Виктор сказал — ровно, без охов, без «как же так»:

— Стой, где стоишь. У почты стой, под фонарём, чтоб видно. Еду.

И всё. Гудки. Не отчитал, не охнул, не спросил, как же он так. «Еду» — и поехал.

***

Машина Виктора — старая, заслуженная — вынырнула из метели через сорок минут. Виктор перегнулся, толкнул дверцу:

— Лезь.

В кабине было тепло до одури. Печка гудела, пахло тем же солидолом и ещё чем-то домашним. Виктор сунул ему в руки термос — тот самый.

— Пей. Не спорь.

Егор обхватил крышку обеими руками, грел ладони. Чай был сладкий, переслащённый даже, как мать не делает. Они ехали молча. Дворники сгребали снег, фары упирались в белую кашу. Егор всё ждал, когда же начнётся: «О чём думал? Мать чуть с ума не сошла. Я тебе говорил». Не начиналось.

— Чего не отчитываете? — не выдержал Егор. Сам напросился, лишь бы кончилось это молчание.

Виктор не сразу ответил. Смотрел на дорогу.

— А чего отчитывать. Замёрз, испугался. И так знаешь.

Помолчали ещё.

— Вы зачем у забора всегда стоите? — спросил вдруг Егор. Сам не знал, отчего спросил. — На дальнем. Там же не видать ничего.

Виктор повёл плечом. Дорога была пустая, белая, и в свете фар казалось, что они и не едут никуда, а стоят на месте, а снег летит на них.

— У меня батя на игры не ходил, — сказал он наконец. — Ни разу. Некогда ему было, да и… ну, не ходил. Я, бывало, мяч гоняю, а сам всё на забор кошусь — может, пришёл. А там пусто. Всю жизнь, считай, на пустой забор глядел.

Он сбавил у поворота, переключился.

— Я к чему. Я, Егор, не на отцово место лезу. Куда мне. У тебя отец был — мужик, я знаю, люди говорили. Я просто… чтоб у забора кто-то стоял. Чтоб ты голову повернул — а там не пусто. Вот и вся моя забота. Дальний — он дальний, я знаю своё место. А стою.

Егор молчал. Грел руки о крышку. И что-то в нём, что три года стояло намёртво, как примёрзшая дверь, вдруг тронулось, подалось.

— У меня своих-то детей не вышло, — сказал Виктор ещё тише, будто и не ему. — Так что ты не думай. Я не отнять пришёл. Я… рядом побыть.

И больше ничего не сказал. Всю дорогу больше ни слова. А Егору и не надо было слов. Он смотрел в белую метель за стеклом и впервые за три года не чувствовал внутри той злой мёрзлой пустоты.

***

Дома мать выскочила на крыльцо в одной кофте, кинулась к Егору, ощупала — целый ли. Виктор сказал только: «Да живой, чего ты», — и пошёл загонять машину, будто и не случилось ничего.

А через неделю была последняя игра в году. Морозная, ясная. Снег скрипел, солнце било в глаза, пар валил от мальчишек, как от лошадей.

Перед игрой подошёл Богдан, кивнул на дальний забор:

— Опять твой отчим там торчит. Чудной он у тебя. Чего не как все, на трибуну?

И Егор услышал в Богдановых словах себя самого, прежнего. Те самые слова — «чужой», «чудной», «не как все». И стало ему за те слова стыдно, как не было ещё ни разу.

— Не чудной, — сказал Егор. — Он место знает. И не лезет. Это, может, потруднее, чем орать.

Богдан хмыкнул, не понял, да и убежал на свой край.

Играли хорошо. Егор забил, и ещё раз вывел Богдана один на один. И каждый раз, как забивали, он теперь не отворачивался от дальнего забора — наоборот, искал глазами серую куртку. Виктор не махал, не орал. Стоял, руки в карманы, и смотрел. Совсем как отец когда-то с трибуны. Только отец — с близкого края, а этот — с дальнего. Каждому своё место.

После игры пацаны повалили к выходу. Виктор, как всегда, поднял с забора свой термос, повернулся было уходить — он и тут не лез, ждал, пока Егор сам, с друзьями.

А Егор не пошёл с друзьями. Егор через всё поле, по скрипучему снегу, пошёл к дальнему забору. Сам. Первый раз — сам.

Подошёл. Стянул с плеча сумку — тяжёлую, с мокрыми бутсами, с формой. Ту самую сумку, которую год не давал никому нести, которую таскал всегда сам, насупившись: «сам донесу».

Протянул её Виктору.

— Донесёте? — сказал. И горло опять предательски село. — Тяжёлая.

Виктор посмотрел на сумку. Посмотрел на Егора. Что-то дрогнуло у него в лице — у этого молчуна, у которого по лицу сроду ничего не прочтёшь. Он взял сумку. Закинул на плечо — легко, будто пушинку.

— Донесу, — сказал. — Чего ж не донести.

И они пошли. Через поле, к выходу, рядом — не он в тридцати шагах позади, а рядом, плечо в плечо. У ворот стоял Богдан с отцом, и Богдан крикнул было:

— Егорь, это кто с тобой?

Егор хотел сказать «отчим». Уже и рот открыл. А вышло другое. Вышло короткое, негромкое:

— Со мной он. Со мной.

И они пошли по длинной их улице — мальчишка налегке и большой молчаливый человек с детской спортивной сумкой на плече. А дома, в окне, отдёрнув занавеску, стояла Элла и смотрела, как они идут. И прижимала ко рту ладонь, чтобы не было слышно, как она там, у окна, и плачет, и смеётся разом.

А у дальнего забора стало пусто. Но теперь это была хорошая пустота. Потому что тому, кто всю игру у того забора стоял, больше не надо было там стоять. Его позвали ближе.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

У дальнего забора
Непедагогичная поэма