Семен угасал медленно. За пять лет он превратился из крупного, громкоголосого инженера, любившего петь под гитару, в грузного, вечно недовольного больного, чьим главным маршрутом стал путь от кровати до кресла.
Когда он ушел, я раздала его вещи, собрала себя по кусочкам и начала выстраивать жизнь заново.
Как-то после сорока дней мне пришло сообщение:
«Лида, если ты дома, я зайду. Надо поговорить. Больше тянуть нельзя. Вадим». Я набрала «Заходи». И почувствовала, как мучительно сжалось сердце.
Вадим… В нашей семье он всегда был где-то сбоку, как старая, привычная глазу этажерка. На фотографиях в потертом картонном альбоме с уголками он вечно стоял чуть позади Семена, сутулясь и пряча длинные кисти рук в карманы брюк. Они с Семеном дружили со второго курса.
Когда у нас заклинило замок в ванной, пришел Вадим с тяжелым брезентовым чемоданчиком. Когда я выписывалась из роддома с Дашкой, Семен был в командировке в Тюмени, и именно Вадим неловко принял розовый конверт.
Он так и остался холостяком. Одно время я пыталась сосватать ему свою приятельницу Веру. Пригласила их к нам, нарезала салаты, испекла пирог. Вадим сидел на краешке табуретки, аккуратно складывал бумажную салфетку уголком, кивал Вериному щебетанию, а потом ушел, сославшись на что-то очень важное.
Вера потом фыркнула, что он сухарь. А я тогда почему-то обрадовалась. Подумала, Вера ему не пара. А почему не пара, додумывать себе запретила.
Мне шестьдесят два года. Дашка давно живет в Питере и звонит изредка по видеосвязи.
С Семеном мы жили… нормально. Я готовила, стирала, убирала, он приносил зарплату, по выходным мы смотрели телевизор. Семен любил, чтобы ужин был строго в семь, а борщ – обязательно с чесноком вприкуску. Я привыкла к размеренному шарканью его тапочек по паркету. Считала, что это и есть правильная, солидная жизнь взрослой женщины…
Резкий звук дверного звонка заставил меня вздрогнуть. Я одернула кофту, пригладила волосы перед зеркалом в прихожей и открыла дверь.
На пороге стоял Вадим. На нем была старая куртка горчичного цвета, на плечах блестели мелкие капли, на улице снова моросило. В руках он держал какую-то папку.
Он не смотрел на меня взглядом соболезнующего родственника. Он вообще смотрел не в глаза, а куда-то на уровень моего подбородка. И так старательно, с остервенением вытирал подошвы ботинок о коврик, будто собирался протереть в нем дыру.
– Проходи, – я отступила к вешалке. – Чай сейчас поставлю.
Он молча стянул куртку.
Мы прошли на кухню и сели за стол. Я включила газ, поставила чайник, достала чашки с потертой позолотой по краю, из них мы пили последние лет двадцать. Вадим положил руки на стол. Я заметила, как у него подрагивает указательный палец, отбивая мелкую, рваную дробь.
– Лида, – он заговорил глухо. – Я знаю, что сорок дней только прошло. Но если я сейчас уйду и ничего не скажу, я просто не дойду до дома. Я не могу больше носить это в себе.
– Что случилось, Вадик?
Он наконец поднял голову.
– Я… – он запнулся, тяжело сглотнул.
Кадык на худой, сухой шее дернулся.
– Я помню тот день, когда Семка привел тебя в общагу. Май был. На тебе было зеленое платье. С белым воротником. Ты сидела на подоконнике и все время одергивала подол, потому что он задирался.
– Господи… – улыбнулась я. – Ты такое помнишь?
– Помню. Я пошел за чайником. А когда вернулся с кипятком, Семен сидел рядом с тобой на подоконнике. И держал тебя за руку. Я стоял в дверях с этим чайником. Стоял и смотрел на тебя…
На стене громко щелкали старые часы с маятником. Я смотрела на въевшееся пятно от заварки на клеенке, прямо возле локтя Вадима. Пятно было старым, я терла его губкой тысячу раз, но оно не сходило.
– Сема был мне как брат, – Вадим начал отковыривать ногтем невидимую соринку со стола. – Когда вы заявление в ЗАГС понесли, я уехал. На Север. В Уренгой, помнишь? Я думал, там минус сорок, там выморозит. Я вкалывал в две смены…
Он провел рукой по лицу, помолчал немного и продолжил:
– А вечером ложился на панцирную сетку, закрывал глаза и видел тебя. Через два года я вернулся. Понял, что если не буду видеть тебя хотя бы раз в месяц, просто свихнусь в этой тундре.
Я затаила дыхание.
– Я стал приходить, – продолжил Вадим. – Чинил ваши краны, клеил обои в коридоре. Смотрел на тебя. Я знал, что по четвергам ты покупаешь свежий хлеб в булочной на углу, а когда злишься на Семена, начинаешь убираться. Я просто сидел в вашей прихожей, долго шнуровал ботинки и радовался, что хоть так…
Он замолчал. Подвинул к себе папку, раскрыл.
Я увидела наброски и неуверенно пододвинула один к себе. Простой карандаш, грифель местами размазан… На каждом из них была я.
Вот я стою на автобусной остановке, ссутулившись, кутаясь в пуховик. На другом листке я несу огромный арбуз, наклонившись вбок от тяжести, подол плаща развевается. На третьем я смеюсь на кухне, закрыв лицо руками, а на плите убегает молоко…
Набросков было много, графитные штрихи, потекшая синяя шариковая ручка, черный фломастер…
Моя рука сама потянулась к шее. Ворот домашней кофты стал невыносимо тесным, шерсть колола кожу. Я попыталась расстегнуть верхнюю пуговицу, но пальцы стали ватными, пуговица выскальзывала из петли. Я смотрела на эти обрывки и не знала, как реагировать.
Я вспомнила. Вспомнила, как каждый раз перед его приходом по выходным судорожно терла плиту до блеска, хотя она и так была чистой. Вспомнила, как замирала у окна на кухне, высматривая его нескладную фигуру в сером пальто среди прохожих.
Вспомнила, как меня раздражал Семен, когда громко хлюпал чаем и причмокивал в присутствии Вадима. Как мне хотелось в этот момент провалиться сквозь пол.
Я всю жизнь пряталась за варкой супов, за стиркой постельного белья, за статусом порядочной матери семейства, старательно заталкивая это липкое, пугающее ожидание его визитов куда-то под плинтус.
Я резко вскочила.
– Ты… Вадим…
Дыхание перехватило. Слезы потекли по щекам – горячие, густые.
– Тридцать лет, – голос сорвался, перешел в сиплый свист. – Тридцать лет! Мы же… Господи. Как слепые котята!
Я метнулась к раковине, с силой крутанула вентиль и включила холодную воду. Подставила руки под ледяную струю, плеснула на лицо.
Вадим грузно поднялся. Я услышала скрип половицы за спиной. Он подошел ко мне вплотную и встал за правым плечом. Он не стал меня обнимать или хватать за плечи. Он просто потянулся через мое плечо и с усилием закрутил вентиль.
Вода перестала шуметь. Его пальцы, загрубевшие, в мелких порезах, с въевшейся в трещинки кожи темной машинной пылью, накрыли мои мокрые, дрожащие руки. От его большой ладони исходил сухой жар, обжигающий мокрую кожу.
– Лида. – Он говорил тихо и спокойно. – Все в порядке. Мы живы. Мы стоим здесь.
Я повернулась и прижалась поясницей к раковине. У него крупно тряслась нижняя губа. Я не помнила, чтобы видела когда-нибудь, как плачет взрослый мужчина, без звука, без всхлипов. Просто его лицо стало каким-то беззащитным, постаревшим…
Он не ушел. Я достала запасной комплект белья и постелила ему на раскладном диване в зале. Сама легла в спальне и долго слушала, как он там, за стенкой, ворочается, как скрипят старые пружины дивана под его весом.
А утром я проснулась от звона посуды. Вышла на кухню и увидела Вадима, который готовил завтрак. После завтрака он ушел…
Потом были недели, которые я не знаю, как описать. Вадим не переехал, он приходил утром, уходил вечером, каждый раз долго топтался в прихожей. Мы не говорили о том вечере на кухне. Просто пили чай, молча смотрели телевизор, и я привыкала к тому, что мне больше не нужно запрещать себе смотреть на него.
Я звонила Дашке, но ничего не говорила, пробовала и не могла, слова застревали. Ночами лежала без сна, думала, а если это просто от одиночества?
Я думала о Семене.
О том, что его нет всего два месяца, а я разглядываю руки его друга. Одним утром после бессонной ночи я сказала Вадиму, что ему лучше не приходить. Он надел куртку, кивнул и ушел.
Три дня я не находила себе места, протирала одну и ту же полку в шкафу, роняла чашки, не могла читать. На четвертый день позвонила сама. Он поднял трубку после первого гудка, и я по его дыханию поняла, что он ждал.
Соседка по площадке Зина встретила нас на лестнице и поджала губы. Я приготовилась к тому, что весь подъезд будет гудеть. И подъезд гудел. И родственники гудели тоже.
Через три месяца мы пошли в ЗАГС, и нас расписали. Отмечать торжество мы пошли в кафе на углу от моего дома.
Я позвонила Дашке накануне. Долго не могла начать, а потом выпалила все разом. И про Вадима, и про ЗАГС. В трубке долго было тихо.
– Я приеду, – наконец проговорила дочь и повесила трубку.
Приехала она на следующий день.
Мы с Вадимом сидели за столом и лепили пельмени. Я раскатывала кружочки теста стеклянной бутылкой, он криво, слишком толсто, но старательно залеплял края.
Дашка тоже помогала. В какой-то момент она подняла голову и долго смотрела на нас, не говоря ни слова.
– Мама, – прошептала Дашка после долгой паузы. – У тебя даже морщины на лбу разгладились…
– В самом деле? – улыбнулась я.
– Да…
Чуть позже, глядя на себя в зеркало, я убедилась, что дочь не лукавила.
Прошло полгода. Мы живем в моей квартире, а жилье Вадима сдаем.
Вечерами мы сидим на кухне и пьем чай с пирожными. Я кутаюсь в старую кофту крупной вязки, давно потерявшую форму, он читает газету, громко, с хрустом шурша страницами и щурясь на мелкий шрифт.
Иногда я смотрю, как он засыпает прямо перед работающим телевизором, уронив тяжелую голову на грудь, слушаю, как он похрапывает. Я подхожу, осторожно снимаю с него очки, складываю пластиковые дужки и кладу их на тумбочку рядом с пультом.
Он сквозь сон бормочет что-то неразборчивое, вслепую ищет мою руку, находит и крепко сжимает ее своими сухими, жесткими пальцами.
Родственники погудели и успокоились. У нас все хорошо. Но я ловлю себя на том, что мне сложно смотреть на фотографию Семена…















