Баба Нюра жила на краю деревни.
Дом — покосившийся. Крыльцо — скрипучее. Забор — что остался. Кошка — и та худая. Старухе шёл восемьдесят четвёртый. Муж умер давно. Сын — ещё раньше, мальчишкой, от болезни. Дочь — не прижилась, уехала в город сразу после школы и пропала. Может, жива. Может, нет. Баба Нюра не знала. И не ждала.
Жила одна. Пенсия — крохи. Огород — три грядки. Дрова — сами себя не наколют. Зимой — тяжелее всего. Снег завалит калитку — и сидит старуха, как в норе. Свет — лампочка тусклая. Печь — старая. Стены — в морщинах, как она сама.
Соседи — кто с жалостью, кто с раздражением. Баба Шура как-то сказала: «И чего живёт? Кому нужна?»
Ответа никто не дал.
А потом появился он.
Звали его Димой. Двадцать пять лет. Парень простой, невысокий, коренастый. Жил через два дома. Работал на пилораме. Руки — вечно в ссадинах. Лицо — спокойное, неразговорчивое. В деревне таких не замечают. Ну, живёт и живёт. Не пьёт — и ладно.
Однажды осенью он подошёл к дому бабы Нюры. Постучал. Она открыла — долго возилась с засовом.
— Ты кто?
— Дима. Сосед. Я дров вам принёс.
— Зачем?
— Холодно скоро. У вас поленница пустая.
Старуха смотрела на него недоверчиво. Глаза — выцветшие, но ещё острые.
— Денег у меня нет.
— А я не за деньги.
— А за что?
— Просто так.
Баба Нюра помолчала. Потом отступила от двери. Впустила.
И пошло.
Дима приходил каждую неделю. Дрова колол. Снег чистил. Печь проверял. Иногда — просто сидел на крыльце. Молчал. Она — тоже.
Деревня зашевелилась.
— Чего это он к Нюрке повадился?
— Может, дом хочет отжать? Старуха-то одна. Пропишет — и всё.
— А чего прописывать? Дом — развалюха.
— Ну, участок. Место хорошее.
— Да брось. Может, он не в себе?
— А может, совесть заела? Мало ли. Все мы люди.
Гадали, гадали — не угадали. Дима продолжал ходить.
Однажды вечером — дело было в начале зимы — баба Нюра спросила:
— Дима. Скажи честно. Ты зачем ко мне ходишь? Ты, парень молодой. У тебя жизнь. Девушки. Друзья. А ты со старухой сидишь. Стыдно тебе небось.
— Не стыдно.
— А зачем тогда?
Дима молчал. Долго. Смотрел в пол. Потом поднял глаза.
— А вы не помните меня, баба Нюра?
— Не помню. А что?
— Да так. Давно это было. Я ещё маленький был.
И замолчал.
Зима выдалась лютая. В январе баба Нюра слегла. Сердце. Врач приехал из района — сказал: «Возраст. Ничего не сделаешь. Уход нужен».
И Дима стал ходить каждый день.
Топил печь. Варил кашу. Менял бельё. Сидел у кровати. Читал ей газеты — старые, прошлогодние, других не было. Она слушала. Дремала. Иногда — брала его за руку.
— Ты, Дима… ты хороший.
— Да ладно.
— Нет, правда. Дай Бог тебе.
В деревне уже не шептались — в открытую судачили.
— Ну точно — на дом нацелился. Увидите — пропишет.
— Да гнилой этот дом. Чего там брать?
— Участок. Участок, говорю!
— А парень-то вроде не жадный.
— Все они не жадные, пока своего не возьмут.
Дима слышал. Не отвечал. Молчал и продолжал ходить.
В феврале бабе Нюре стало хуже. Она уже не вставала. Лежала — маленькая, сухая, почти невесомая. Глаза — закрыты. Дышит еле-еле.
Дима вызвал фельдшера. Тот приехал. Осмотрел. Отвёл Диму в сторону.
— Готовься, парень. Дни считанные.
— Может, в больницу?
— Не довезём. Да и смысл? Там — одно. Здесь — другое. Здесь она дома.
Дима кивнул.
В тот вечер он сидел у кровати. Баба Нюра вдруг открыла глаза.
— Дима.
— Я здесь.
— Ты мне скажи… я всё думаю. Что ты тогда… про маленького говорил. Что не помню тебя. Расскажи.
Дима взял её руку. Маленькую. Сухую. Тёплую ещё.
— Двадцать лет назад, баба Нюра. Весна. Река. Прорубь.
Она замерла.
— Я тогда в прорубь провалился. Мне пять лет было. Мать по воду пошла, меня с собой взяла. Она отвернулась, а я… лёд тонкий был, мартовский. Треск — и нет меня. Мать кричит. Бегает. А прорубь — в стороне, никто не увидел. И вы шли. По берегу. Увидели — пузыри. И нырнули. Прямо так. В одежде. В сапогах. Вытащили меня. На берег. Дышать не дышал. Вы мне рот открыли. Воду вылили. И дышать стали. Рот в рот. А потом на руки взяли — и бегом в деревню. Два километра. На руках. Я мокрый. Вы мокрая. А всё равно несли.
Баба Нюра смотрела на него. Глаза — широкие. Мокрые.
— Так это… ты?
— Я. Дима. Которого вы спасли.
— Господи. А я и не знала. Не помню. Столько лет…
— А я помню. Мне мать всю жизнь про это рассказывала. И как вас звали. И где дом. Я запомнил наизусть. Как стихи.
— Димка…
— Вот, — сказал он. — А вы — «зачем хожу». Долг, баба Нюра. Долг.
Она заплакала. Беззвучно. Слёзы текли по морщинам. Дима держал её за руку. И молчал.
Она умерла через три дня.
Тихо. Во сне. Дима сидел рядом. Она вздохнула — и всё. Он закрыл ей глаза. Поцеловал в лоб. Вышел на крыльцо. Стоял долго. Смотрел на лес. На снег. На дым из труб.
Хоронили скромно. Народу — человек десять. Пришла деревня — из любопытства больше. Дима сам гроб купил. Сам договорился. Сам могилу копал — ему помогли, но он больше всех.
На поминках молчали. Потом — баба Шура не выдержала:
— Ну, Дим. Теперь-то чего? Дом-то — твой? Прописала она тебя?
Дима поднял глаза.
— Ничего она мне не прописала.
— А чего ж ты тогда… всё это…
Он встал. Достал из кармана старую фотографию. Маленькую. Потрёпанную. На ней — молодая женщина с ребёнком на руках. Не её ребёнок. Чужой. Спасённый.
— Вот, — сказал он. — Это всё, что я взял. Фотография. И ещё — кошка. Кошку забрал.
— Так зачем? — не унималась баба Шура. — Ты ж молодой. Зачем тебе старуха эта? Объясни.
— А вы своих спасителей помните? — спросил Дима.
Все затихли.
— У каждого есть человек, который когда-то его спас. От смерти. От беды. От одиночества. Я своего помню. И вы, баба Шура, наверное, тоже. Только забыли.
Он надел шапку. И вышел.
А за столом долго молчали.















