Наследство Марьи Степановны.

Дом номер четырнадцать по Строительной улице считался беспокойным, но по-своему устоявшимся. Здесь всегда что-то происходило: то пьяный сантехник из пятого подъезда устроит разборки с женой прямо у детской площадки, то подростки распишут стены трансформаторной будки неприличными словами, то чья-нибудь сигнализация будет выть полночи, не давая спать всему дому.
Но была в этом дворе одна особая, ни с чем не сравнимая напасть, которая объединяла жильцов похлеще любого общего врага. Напасть эта имела имя, отчество, фамилию и вполне конкретный адрес: Марья Степановна Ковальчук, квартира четыре, первый подъезд, первый этаж.

Марье Степановне было под восемьдесят, хотя точную цифру не знал никто. Она давно уже не выходила за пределы двора, разве что в магазин за хлебом и в аптеку за таблетками. Вся её жизнь сжалась до размеров этого прямоугольного колодца, образованного пятью девятиэтажками, старой трансформаторной будкой и чахлым сквериком с тремя тополями. И именно этот двор она превратила в филиал птичьего базара.

Каждое утро, ровно в шесть сорок, когда большинство жильцов ещё досматривало сны, она выходила из подъезда с двумя пакетами. В одном был хлеб — нарезанный батон, буханки, булки, всё, что удалось купить подешевле, в другом пшено, дроблёная кукуруза и прочая птичья снедь. Она шла к газону, кряхтя и шаркая стоптанными тапками, опускалась на край деревянного короба, который когда-то был песочницей, а теперь служил голубям обеденным столом, и начинала свой ежедневный ритуал.

— Цыпа-цыпа-цыпа… Идите сюда, мои хорошие… Летите, я вам покушать принесла… Ну что вы такие пугливые сегодня? Идите, не бойтесь, никто вас не обидит…

Голос у неё был дребезжащий, но удивительно громкий. Он разносился по всему двору, проникал в открытые форточки, будил тех, кто ещё спал, и вызывал у этих людей одно и то же чувство — раздражение. Потому что вслед за голосом приходили они. Голуби.

Сначала появлялись первые разведчики, которые всегда сидели на карнизах и ждали. Потом, услышав знакомый зов, срывались с мест целые стаи. Они летели с крыш, с веток тополей, с соседних дворов, с теплотрассы, где грелись по ночам. Их были сотни. Сизые, белые, рябые, с обгрызенными лапами, с наглыми глазами-бусинками, с голодными клювами. Они облепляли Марью Степановну со всех сторон, садились на плечи, на голову, на пакеты, толкались, дрались, вырывали друг у друга крошки.

Марья Степановна не брезговала птиц. Она брала хлеб руками, разминала его в труху, кидала в самую гущу, что-то ласково приговаривая, и улыбалась. Улыбалась так, будто это не стая пернатых попрошаек, а её собственные внуки, которых у неё не было. И именно эта улыбка бесила жильцов больше всего.

Первой не выдерживала Олеся. Молодая мамочка с третьего этажа, у которой был сын Данька, годовалый карапуз, только-только начавший ходить. Олеся боялась вывозить коляску во двор, потому что голуби, по её словам, «обнаглели до такой степени, что прямо на ребёнка пикируют». Каждый раз, когда она проходила мимо старухи, окружённой птицами, её лицо перекашивало от брезгливости.

— Вы бы хоть постеснялись людей! — кричала она через двор. — Тут дети гуляют! А вы рассадник заразы устроили! Это же антисанитария! Я в санэпидемстанцию буду звонить!

Марья Степановна не отвечала. Она делала вид, что не слышит, продолжая кормить своих «гулек». Но однажды, когда Олеся уж слишком разошлась, старуха всё-таки подняла на неё глаза и сказала очень тихо, но так, что услышали все:

— Девочка, у тебя свой ребёнок есть. Ты его любишь, кормишь, спать укладываешь. А у них никого нет. Никого, понимаешь? Только я. И если я их не накормлю, они сегодня лягут спать голодными. А завтра могут и не проснуться. Что же мне, бросить их?

— Да пусть они хоть все передохнут! — взвизгнула Олеся. — Это же просто птицы! Они разносчики болезней! Вы о людях подумайте! О моём ребёнке подумайте!

— Я о всех думаю, — спокойно ответила Марья Степановна. — И о твоём ребёнке тоже. Но он не один. Их вон сколько. И всем есть надо.

После этого случая Олеся перестала разговаривать с бабкой напрямую. Она писала жалобы. В ЖЭК, в управу, в Роспотребнадзор. Приходили какие-то комиссии, что-то проверяли, выносили предписания, грозили штрафами. Марья Степановна кивала, прятала пакеты за спину, обещала больше не кормить. А на следующее утро снова выходила на газон. И всё начиналось сначала.

Дядя Толя, дворник, ненавидел её особой, профессиональной ненавистью. Для него голуби были не просто птицами, а личными врагами, которые сводили на нет всю его работу. Он каждое утро выходил с метлой и совком, чтобы убрать последствия бабкиной благотворительности, и каждое утро его бесило одно и то же: свежий помёт на асфальте, рассыпанное пшено, размоченный хлеб, который уже начал киснуть на солнце.

— Мария Степановна! — орал он, потрясая метлой. — Совесть у вас есть? Я вчера до ночи тут всё вылизывал! А вы с утра пораньше опять свинарник устроили! Мне что, ночевать здесь с метлой?

— А ты не убирай, — невозмутимо отвечала старуха. — Дождик пойдёт и смоет. Птички склюют. Чего ты убиваешься?

— Это моя работа! — кипятился дядя Толя. — Мне за чистоту деньги платят! А вы мне всю работу портите! Я уже устал перед начальством краснеть!

— Ну извини, коли так, — говорила Марья Степановна, и в голосе её не было ни капли раскаяния. — Только я всё равно кормить буду. Им без меня не выжить.

Дядя Толя в сердцах швырял метлу, матерился и уходил в подсобку. Он жаловался жене, что его терпение на исходе, что он когда-нибудь не выдержит и натворит дел. Жена, женщина практичная, советовала ему плюнуть и не обращать внимания.

— Толь, ну чего ты кипятишься? Ну кормит бабка голубей, и пусть кормит. Она же не со зла. Ей одиноко. Вот она и разговаривает с птицами. Ты бы лучше пожалел её.

— Жалелка отвалилась! — огрызался дядя Толя. — А кто меня пожалеет? Я каждый день по три раза этот двор мету! У меня спина отваливается! А тут ещё эта стая летучая. Это же не двор, а птицеферма какая-то!

Конфликт разрастался, как снежный ком, катящийся с горы. Каждый день приносил новые стычки, новые скандалы, новые жалобы. Кто-то из жильцов предложил запретить кормление птиц на территории двора на общем собрании. Собрали подписи, составили бумагу, повесили объявление на подъезде. Марья Степановна прочитала, усмехнулась, сняла объявление и порвала. На следующий день вывесили новое, она и его сняла. Тогда решили действовать через участкового.

Участковый, молодой парень по фамилии Коваленко, пришёл к ней домой. Долго мялся на пороге, не зная, с чего начать, потому что перед ним стояла маленькая, сухонькая старушка, которая смотрела на него ясными, не по возрасту живыми глазами.

— Марья Степановна, тут такое дело… Жильцы жалуются. Говорят, вы голубей кормите. А это, понимаете, не совсем законно. Есть правила благоустройства…

— Сынок, — перебила она его, — а ты сам-то голодный был когда-нибудь? Ну, так, по-настоящему? Когда в животе крутит, и не знаешь, где кусок хлеба достать?

Участковый растерялся. Он хотел сказать, что речь не о нём, а о птицах, но слова застряли где-то в горле.

— Вот и они такие же, — продолжала Марья Степановна. — У них животы крутят. Они же не могут пойти в магазин и купить себе булку. Они зависят от людей. И если я их не накормлю, никто не накормит. Что ж мне теперь, смотреть, как они с голоду пухнут?

Коваленко ушёл ни с чем. Он доложил начальству, что старушка вроде бы невменяемая, но по-человечески её понять можно. Начальство махнуло рукой. Жильцы, узнав, что и участковый не помог, впали в уныние. Кто-то предлагал засыпать газон отравой. Но до крайностей не дошло. Всё ограничилось разговорами и злыми взглядами в спину старухи.

Особенно усердствовал Мишаня, владелец серебристой «Лады», которую он любил, пожалуй, больше, чем собственную жену. Каждое утро он выходил на балкон с сигаретой и с ужасом наблюдал, как голуби облюбовали его капот. Он перепробовал всё: накрывал машину брезентом, ставил пугало, даже купил специальный отпугиватель, который издавал ультразвук. Голубям было плевать. Они садились на брезент, гадили на пугало и, кажется, специально выбирали именно его машину, чтобы продемонстрировать своё презрение.

— Это уже не смешно! — кричал он на весь двор, размахивая руками. — Я вчера полировку сделал, воском натёр, всю ночь в гараже провёл! А с утра выхожу и капот как будто из бомбометателя атаковали! Это не птицы, это какие-то летающие диверсанты! И всё из-за этой бабки! Она их специально на мою машину натаскала!

— А что ты хотел? — усмехался Серега, который к своим «Жигулям» относился без особого пиетета. — Твоя машина самая красивая во дворе. Вот они её и облюбовали. Птицы, они же тоже эстеты.

— Да пошёл ты! — огрызался Мишаня. — Лучше бы помог мне с этой бабкой разобраться. Хватит уже нянчиться. Надо собраться всем двором, пойти к ней и поставить ультиматум. Либо она прекращает кормить, либо мы ей окна перебьем!

— Ну-ну, — качал головой Серега. — Ты сначала сходи, поговори. А то герой на весь двор, а как до дела, так сразу в кусты.

— А я и схожу! — распалялся Мишаня. — Вот прямо сейчас и пойду! И выскажу ей всё, что о ней думаю!

Но до ультиматума дело не дошло. Марья Степановна не вышла утром.

Первый, кто заметил это, был дядя Толя. Он вышел с метлой в шесть сорок пять, готовясь к очередной битве за чистоту, но двор был пуст. Не было ни привычного гвалта, ни хлопанья крыльев, ни стаи, облепившей газон. Только несколько голубей сидели на карнизе и настороженно смотрели вниз.

— Странно, — пробормотал дворник, оглядываясь. — Не вышла? Или заболела?

Он прошёлся по двору, покурил, покосился на окна первого этажа. Шторы были задёрнуты. Из квартиры не доносилось ни звука. Дядя Толя пожал плечами и принялся за работу. Пусть сегодня будет лёгкий день.

Но Марья Степановна не вышла и на следующий день, и через день. Голуби по-прежнему сидели на крышах, но уже не ждали. Они просто сидели, как будто чувствовали, что что-то случилось. По двору поползли слухи. Одни говорили, что бабку увезли в больницу с сердечным приступом. Другие, что она просто заперлась и не хочет никого видеть. Третьи, что она умерла прямо в квартире, и запах вот-вот пойдёт.

Правду знала только Люба, соседка из квартиры напротив. Она рассказала, что ночью услышала какой-то грохот, потом стоны. Испугалась, стала стучать в дверь, но никто не открыл. Позвала мужа, вместе взломали дверь. Марья Степановна лежала на полу в кухне, рядом с рассыпанным пшеном. Скорая увезла её в больницу. Врачи сказали, что инсульт. Тяжёлый.

Двор затих. Люди, узнав новость, не знали, как реагировать. С одной стороны, то, чего они так хотели, произошло само собой. С другой — было как-то неловко, стыдно. Получалось, что их проклятия сработали. Что они, сами того не желая, накликали беду.

— Жалко бабку, — говорил Мишаня, разглядывая свой чистый капот. — Никому такого не пожелаешь. Но, может, теперь хоть порядок будет. Голуби-то разлетятся.

— Куда они денутся, — с сомнением отвечал Серега. — Привыкли к халяве. Будут теперь тут шариться. Но, может, хоть поменьше станет.

Через три дня стало известно, что Марья Степановна умерла. Сердце не выдержало. Возраст, обширный инсульт, надежды не было с самого начала. Похороны назначили на субботу.

Субботнее утро выдалось серым, ветреным. Небо висело низко, как промокшая тряпка, из которой вот-вот польёт дождь. Двор, как всегда по выходным, был полон народу. Кто-то спешил в магазин, кто-то выгуливал собак, кто-то копался в машине. О смерти старухи уже почти забыли. Жизнь шла своим чередом.

Но когда в половине одиннадцатого к подъезду подъехал катафалк, всё изменилось.

Гроб выносили неспешно, четверо мужчин из похоронной бригады. Он был простой, обитый красной тканью, без венков и портретов. Следом шли несколько соседок в чёрных платках, среди которых выделялась баба Нина, и больше никого. Ни родных, ни близких. Только двор, который её не понимал, и те, кто не хотел понимать.

И вот когда гроб показался в дверном проёме, когда его поставили на катафалк, началось то, чего никто не ожидал.

Сначала послышался шум. Слабый, далёкий, похожий на шелест сухих листьев. Потом он стал нарастать, превращаясь в глухой, вибрирующий гул. И вдруг небо над двором потемнело. Сотни, тысячи птиц поднялись в воздух. Они летели со всех сторон: с крыш, с тополей, из-за дома, с соседних кварталов. Стая за стаей, они сливались в одну гигантскую, живую, пульсирующую тучу, которая закручивалась над двором, с каждой секундой становясь всё плотнее и плотнее.

— Господи… — прошептала Олеся, прижимая к себе ребёнка. — Это что такое?

— Они на похороны прилетели… — ошарашенно произнёс Мишаня, задрав голову. — Они же как будто понимают…

Голуби не просто летали. Они кружили над двором, над тем местом, где стоял гроб. Садились на крыши, на карнизы, на ветки, на бортик песочницы, на ту самую лавочку, где всегда сидела Марья Степановна. Они облепили всё, что можно было облепить. И они молчали. Не было ни воркования, ни хлопанья крыльев. Только это жуткое, давящее на уши, всепроникающее молчание огромной массы птиц.

— Матерь божья… — прошептала баба Нина, крестясь. — Это же они с ней прощаются. Видите? Они всё понимают. Они знают, что её больше нет.

Процессия тронулась. Катафалк медленно поехал со двора, и тогда стая, словно по команде, поднялась в воздух. Они не летели за машиной. Они просто поднялись высоко-высоко и начали кружить над двором, над домом, над тем местом, где прошла никому не нужная жизнь старой женщины. Они кружили, как кружили когда-то над ней, когда она сыпала им пшено, но теперь это было по-другому. Это было медленное, печальное, прощальное кружение.

— Я столько их никогда не видел, — тихо сказал дядя Толя. — Даже когда она их кормила. Откуда их столько?

— Это, наверное, не только наши, — предположил Серега. — Это отовсюду. Со всего района. Они как будто почувствовали, что кормилицы больше нет. И прилетели попрощаться.

Катафалк уехал. Машины с соседками уехали следом. А голуби всё кружили и кружили. Они не улетали. Час, другой. Их становилось то чуть меньше, то снова больше. Они сменяли друг друга, волнами взлетали и садились, но не покидали двор. Этот птичий круговорот над крышами выглядел так, будто сама душа Марьи Степановны не хотела улетать, будто она прощалась со своим королевством, с каждым его уголком, с каждым жителем, который так и не смог её понять.

Жильцы стояли на балконах, у окон, во дворе. Никто не мог уйти. Всех приковало это зрелище. Мишаня стоял рядом со своей «Ладой», на капоте которой уже появился помет, и даже не смотрел на это. Он смотрел в небо.

— Эх, бабка, бабка… — только и выдавил он, качая головой. — Знала бы ты, что тут происходит. Наверное, ты была права. А мы… мы дураки.

— Да уж, — согласился стоящий рядом Серега. — Они, оказывается, не просто так к ней летели. Они к ней, как к родной, шли. Любили они её. По-своему, по-птичьи, но любили. А мы всё ворчали: «грязь, помет, антисанитария». А она, выходит, не просто хлеб им кидала. Она им тепло давала. Которого у неё самой не было.

— И от нас, людей, этого тепла тоже не было, — тихо добавила Олеся, прижимая сына к себе. — Мы всё только о себе думали. О своих машинах, о своих детях. А она… она о тех, кому нужна помощь.

Голуби кружили до самого вечера. Они улетели только тогда, когда солнце село и на двор опустилась темнота. Улетели молча, так же внезапно, как и появились, растворившись в сумерках. Двор опустел. Люди разошлись по квартирам, притихшие и подавленные. Каждый чувствовал себя неловко. Каждый вспоминал, как он кричал на старуху, как ворчал, как злился из-за испачканной машины или белья. А ведь она всего лишь кормила тех, кто не мог накормить себя сам.

Прошло несколько дней. Двор дяди Толи был идеально чист. Ни одного голубя. Ни одного кота, вылезающего из подвала. Ни одной бродячей собаки. Животные словно поняли, что их кормилица ушла, и разбрелись кто куда. Двор стал обычным. Чистым, тихим, обычным двором. Таким, о каком мечтали все жильцы. Таким, какой они хотели видеть каждый день. Но теперь эта чистота и эта тишина не приносили радости.

— Знаешь, Толь, — сказала однажды утром баба Нина, выходя из подъезда, — а ведь пусто как-то стало. Непривычно.

— Это точно, — кивнул дворник, опираясь на метлу и задумчиво глядя на пустую лавочку у газона. — Я как выйду с утра, так всё жду, что она сейчас выйдет с пакетами. И так тоскливо становится. Я ей, дурак, в последний раз такое наговорил… А теперь и не попросишь прощения.

— Она не в обиде, Толь, — мягко сказала баба Нина. — Она на людей не умела обижаться. Она только жалела всех. И нас, и их.

— Жалела, — горько усмехнулся дядя Толя. — А мы её не жалели. Только о себе и думали. Вот и получили, что хотели. Чистый двор. Тихий. А на душе, как будто сажа. И не отмоешь.

Он махнул рукой, развернулся и пошёл к мусорным бакам. А баба Нина ещё долго стояла у лавочки, смотрела на пустой край газона, где когда-то сидела её подруга, окружённая стаей голубей, и тихо, еле слышно, приговаривала:

— Гуленьки… что же вы не летите? Она ведь вас так ждала каждое утро… И вы её ждали… Царствие тебе небесное, Машенька. Прости ты нас, дураков. Прости…

А на следующее утро, когда дядя Толя вышел с метлой, он увидел на той самой лавочке одинокого, старого голубя. Он сидел, нахохлившись, и смотрел на окна первого этажа. Дворник остановился, не дойдя пары шагов. Он не стал махать метлой и не стал швырять камнями. Он просто тихонько, чтобы не спугнуть, прошёл мимо, стараясь не шуметь. А голубь так и остался сидеть, как напоминание о том, что в этом мире, оказывается, была одна маленькая, никому не нужная старушка, которая оказалась нужна целой стае птиц. И, возможно, это было не так уж и мало.

Дядя Толя вернулся в подсобку, сел на ящик и долго смотрел в стену. Потом достал кусок хлеба, который взял из дома на обед, и вышел обратно. Он подошёл к лавочке медленно, стараясь не делать резких движений, и положил хлеб рядом с голубем. Тот посмотрел на него, потом на хлеб, и вдруг, как будто передумав, вспорхнул и улетел. Дядя Толя остался стоять с протянутой рукой, глядя вслед птице, и почувствовал, как по щеке скатилась одинокая слеза. Он не стал её вытирать. Просто стоял и смотрел в небо, где ещё кружилась маленькая серая точка, постепенно растворяясь в утренней дымке.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Наследство Марьи Степановны.
— Я матери уже пообещал, что мы вопрос закроем!