Одному не потянуть

— Дядь Кузьма, мать сарай разбирает. Велела передать: пилу забери, отцовскую. Сказала — она тебе по руке.

Кузьма стоял у своей калитки и держался за штакетину так, будто его толкали в грудь. Роман переминался по ту сторону, мял в руках кепку, и было ему лет тридцать с лишком, а вид — как у мальчишки, которого послали к соседям за солью, а соседи злые.

— Какая пила, — сказал Кузьма не вопросом, а так, чтоб что-нибудь сказать.

— Поперечная. Двуручная. Которой вы с батей дрова пилили. — Роман глянул через дорогу на свой двор, на материн, и опять на дядьку. — Она там одна на стене висит. Девять лет висит.

Девять лет. Кузьма это и без него знал. Он каждое утро выходил во двор и видел через дорогу зелёную крышу Власова дома, и каждое утро отводил глаза, как отводят их от больного места. Дорога была шириной в десять шагов. Он не ходил по ней девять лет.

— Скажи: занят, — выговорил Кузьма. — Скажи: некогда.

И ушёл в дом, не дожидаясь, что ответит племянник.

***

Их было двое у матери — он да Влас. Кузьма старший, тяжёлый, неговорливый; Влас на три года моложе, лёгкий, как стружка: что ни скажет — все смеются, что ни попросит — все дадут. Мать так и говорила, не таясь: «Кузя у меня — конь, а Власушка — соловей». Конь пашет, соловей поёт. Кузьма с малолетства знал своё место и не роптал вслух, только внутри что-то твердело год от года, как глина на солнце.

Поговорить братья не умели. Сядут за стол — молчат. Сойдутся во дворе — молчат. А вот дрова пилить — это да, это у них шло. Брали отцову двуручную, отец её сам когда-то правил, разводил зубья по одному, чтоб не заедала, и говорил: «Эту пилу на двоих ковали. Одному её не одолеть, хоть тресни». Становились по концам, и пошло: вжик — на себя, вжик — от себя. Тут не своя сила нужна, тут согласие. Кто на себя дёргает, кто пожаднее тянет — у того и заедает полотно, у того и руки в кровь. А кто слушает другого, кто отдаёт, когда другому тяжело, — у того пила поёт. За день напилят — поленница в рост, а слов между ними и десятка не сказано. И ладно. Им та пила была вместо разговора.

Потом мать слегла, потом схоронили. Власу остался отцов дом через дорогу, Кузьме — материна изба. Жён взяли, детей подняли. Кузьмин Артём подался в город, Власов Роман остался при родителях. Жили рядом, а виделись через раз: то покос, то праздник какой. И всё равно нет-нет да и сойдутся осенью у поленницы — взять двуручную, размяться. Вжик-вжик. Будто и не старики уже.

А в тот год Влас занемог. Сердце. Осунулся, пожелтел, ходить стал тихо, по стенке. И всё звал:

— Кузь, приходи, дрова попилим. Кругляшей навёз — страсть. Вдвоём-то мы враз.

— Успеется, — отвечал Кузьма. — Куда они денутся, дрова. Подлечись сперва.

Он и сам не знал, отчего тянул. То ли работа, то ли упрямство то застарелое, глиняное: всю жизнь к Власу шли, Власа жалели, Власа любили — пускай теперь Влас подождёт. Один раз в жизни пускай его, Кузьму, дождётся. Глупость это была, стариковская, стыдная глупость, а только сидела она в нём крепко.

Влас не дождался. Слёг в августе и до сентября не дотянул.

***

На поминках Кузьма сидел чёрный, как головешка, и молчал, как всегда молчал. А Ольга, Власова вдова, не плакала. Хлопотала: чашки, ложки, кутью раздавала, людей рассаживала. Лицо сухое, руки не дрожат. И кто-то за столом шепнул — мол, крепкая баба, ишь, ни слезинки. Кузьму это шёпотом и резануло. Внутри у него всё горело: он не пришёл, он, брат родной, не пришёл, когда звали, — и эту вину надо было куда-то деть, она жгла, как уголь в горсти. И он её бросил. В Ольгу бросил.

— Ты рядом была, — сказал он ей тихо, но так, что соседний край стола услышал. — Рядом. И не уберегла.

Ольга выпрямилась над столом. Посмотрела на него долго, и в глазах у неё стало пусто, как в выстуженной избе. Ничего не ответила. Повернулась и пошла на кухню, и Кузьма видел только её спину да то, как она у плиты взялась рукой за край, постояла так и опять стала что-то делать, делать, делать.

Назавтра он уехал к себе через дорогу и больше к ней не ходил. И она к нему не ходила. Роман бегал туда-сюда — то к матери, то к дядьке, мостом меж двух берегов. А берега молчали. Кузьма в уме своём это так держал: убил он Ольгу тем словом, такое не прощается, и поделом ему, нечего и соваться. Она его, поди, и видеть не хочет. Девять лет он жил с этой мыслью, как с занозой под ногтем: и больно, и не вынуть.

***

— Иди, — сказала Нина вечером. Она у плиты стояла спиной, мешала в кастрюле, и плечи у неё были твёрдые. — Девять лет собирался. Иди, Кузьма.

— Куда я пойду. — Он сидел за столом, катал хлебный мякиш в шарик. — Я ей такого наговорил. Она меня на порог не пустит.

— А ты постучи да проверь. — Нина обернулась наконец, и половник у неё в руке капал на пол. — Ты ж не к чужой идёшь. Сноха она тебе. Власова жена. Двадцать с лишком лет через дорогу живёт, а ты её, как столб, обходишь. И себя казнишь, и её казнишь, а Власа этим не подымешь.

Кузьма молчал, мял свой шарик.

— Пилу-то возьми, — сказала Нина тише. — Раз зовёт. Не вещь ей нужна. Сам ты ей нужен. Кто ж пилу через дорогу не донесёт, а человека звать станет.

Он не спал полночи. А под утро встал, надел чистую рубаху — сам не понял зачем, — и пошёл. Десять шагов по дороге. Девять лет он их не делал, а тут сделал — и не заметил как.

***

Калитка у Ольги была не заперта. Двор он узнал и не узнал: тот да не тот. Крыльцо просело, у сарая половина стены разобрана — доски сложены стопкой, Роман, видать, начал. А под навесом, как стояли, так и стояли Власовы кругляши. Те самые. Девять лет назад навезены — пилить, да некому стало. Серые сделались, мхом по торцам взялись, иной потрескался. Стояли как памятник: вот, мол, человек дрова себе на зиму запас, а зимы той не дождался.

И пила. Висела на стене сарая, на двух гвоздях. Полотно потемнело, но зубья — Кузьма аж прищурился — зубья чистые. Кто-то её протирал. От ржави берёг.

— Пришёл.

Ольга стояла на крыльце. Постарела. Маленькая стала, сухонькая, в платке. А глаза те же — Власовы глаза, они с Власом и похожи в старости сделались, как это с жёнами бывает.

— Пришёл, — сказал и Кузьма. Горло перехватило, и вышло сипло. — Роман сказал… пилу.

— Пилу. — Она спустилась с крыльца, медленно. Встала перед ним, маленькая, руки под фартук спрятала. — Сарай рушим. Роман в город меня зовёт, к себе. Хватит, говорит, мам, одной. Вот, разбираю. А пилу — куда я её? Она ж отцова ваша. Тебе по руке. Влас всегда говорил: Кузьме отдать, если что. Кузьме по руке.

Они стояли друг против друга посреди двора, два старых человека, и не знали, куда деть глаза и руки. Из-за угла дома выглянула девчушка лет шести, белобрысая, в сандаликах на босу ногу. Поглядела на чужого деда, спряталась, опять выглянула.

— Соня, — сказала Ольга, не оборачиваясь. — Романова. Внучка моя. — И тише: — Власа уж не застала.

***

Кузьма подошёл к навесу. Положил руку на верхний кругляш — холодный, сырой, ноздреватый. Девять лет под открытым небом. На дрова такой уже почти не годен, разве в розжиг.

— Чего ж ты их не спилила, — сказал он. Не упрёком. Просто вырвалось. — Столько лет. Сгнили вон.

И сразу понял, что сказал, да поздно.

Ольга молчала за спиной. Долго молчала. Потом он услышал — голос у неё дрогнул, в первый раз за всё это время дрогнул:

— А чем я их спилю, Кузьма? — Он обернулся. По лицу у неё текло, а она и не утирала. — Пилу-то одному не потянуть. Ты ж знаешь. Её на двоих ковали. — Она глотнула воздуха. — Я первое-то время выйду, возьмусь за ручку — а на том конце пусто. Кому держать? Власа нет. Тебя нет. Стою как дура, за один край держусь. Так и бросила. И дрова бросила. И всё бросила.

У Кузьмы внутри оборвалось.

— Я думал, ты меня видеть не хочешь, — сказал он. Слова шли тяжело, через силу, он их девять лет не выговаривал. — Я ж тебе тогда… на поминках… Оля. Я тебе непростительное сказал. «Не уберегла». А это я не уберёг. Я. Он меня звал дрова пилить, а я — «успеется». Соловей он, видишь, а я конь, я гордый, я ждал, чтоб меня раз в жизни подождали. Дождался. — Он провёл ладонью по лицу, по щетине. — Я с тех пор и не шёл. Думал — убил я тебя тем словом. Думал, ты на меня девять лет камень держишь.

Ольга смотрела на него и качала головой, медленно, из стороны в сторону.

— Кузьма, — сказала она. — Господи, Кузьма. Какой камень. Я ж сама девять лет думала — это ты на меня камень держишь. Что винишь. Что не доглядела за ним, проворонила. Я к тебе оттого и не шла. Боялась: подойду — а ты опять глянешь так и скажешь «не уберегла». Я тех глаз твоих боялась.

Стояли. Между ними — серая поленница и пустой двор, и больше ничего между ними не было. Девять лет, оказывается, и не было ничего. Два дурака по разные стороны десяти шагов, и каждый сам себе судью выдумал, и сам у того судьи в виноватых ходил.

— Кто старое помянет, — выговорил Кузьма хрипло, — тому глаз вон.

— А кто забудет — тому оба, — досказала Ольга и не то засмеялась, не то заплакала. — Мать твоя любила приговаривать.

***

Кузьма снял пилу со стены. Лёгкая показалась — а тяжёлая, он и забыл, какая она. Подержал на руках, поглядел вдоль полотна — не повело ли. Не повело. Зубья развёл когда-то отец на совесть.

— Соня! — крикнул он вдруг, и сам удивился своему голосу, давно так не звал никого. — Поди сюда, помощница. Деда учить будешь.

Девчушка опасливо подошла. Он усадил её на чурбак — смотреть, — а сам поставил козлы, кинул на них кругляш потоньше, посуше.

— Оль. Берись.

Ольга утёрла лицо фартуком и взялась за вторую ручку. Маленькая, а руки крепкие — рабочие руки. Кузьма потянул на себя — и пила тут же заело, закусило полотно в дереве, и зубья встали.

— Дёргаешь, — сказала Ольга. — Не дёргай. Ты всё на себя гребёшь, медведь. Влас тебе то же говорил.

— Говорил, — буркнул Кузьма.

Поставил снова. Вдохнул. И не стал жадничать. Потянул легче, отдал, когда её черёд тянуть, прислушался к маленькой руке на том конце. И пошло. Вжик — на себя. Вжик — от себя. Закусило раз, другой — выправилось. Опилки белые, свежие посыпались на траву, запахло сырым деревом, живым. Над двором поплыло то самое: вжик-вжик, вжик-вжик. Девять лет этого звука тут не было. А сейчас был.

Соня на чурбаке прыснула:

— Дед, она поёт!

— Поёт, — сказал Кузьма, и у него у самого в горле запело, защипало. — А то. Её на двоих ковали.

Отпилили чурку. Она упала в траву кругленькая, белая на срезе. Ольга отпустила ручку, разогнулась, дышала тяжело, а лицо у неё было — Кузьма такого лица у неё с молодости не видел. Светлое.

— Ещё, — сказала она. — Кузьма. Давай ещё. Их вон сколько, кругляшей-то.

И они пилили. Старик и старуха, дядька и сноха, по разные концы отцовой пилы, и пила между ними ходила ровно, без жадности, потому что оба наконец научились отдавать, когда другому тяжело.

***

К вечеру под навесом лежала поленница свежих дров — невелика, а лежала. Те, что совсем сгнили, Кузьма откинул в розжиг, а что покрепче — распилили и сложили в клетку, как отец учил, чтоб продувало.

Прибежал из города Роман — за матерью, и стал на дороге как вкопанный: дядька с матерью у поленницы, оба в опилках, Соня верхом на чурбаке командует. Он хотел что-то сказать и не сказал, только сглотнул и отвернулся, будто соринка в глаз попала.

Нина пришла своя, неся в подоле яблок из своего сада. Постояла у калитки, поглядела, как пилят, и тихо вошла во двор, и стала яблоки мыть под рукомойником — будто всю жизнь тут, на этом дворе, яблоки мыла.

— Дрова-то куда? — спросил Роман, чтоб не молчать. — Тебе, бабуль, в город не повезёшь.

Ольга с Кузьмой переглянулись.

— А я, может, и не поеду в город, — сказала Ольга. — Чего я там не видала, в городе. Дом вон. Сарай поправить — и живи.

— Поправим, — сказал Кузьма. И добавил, помолчав, глядя на пустой второй гвоздь, где висела когда-то пила: — Сарай, он что. Сарай — дело нехитрое. Это пилу одному не потянуть. А сарай… сарай и вдвоём можно.

Соня притащила полешко, самое маленькое, какое нашла, и положила на новую поленницу — сверху, на самый край.

— Это моё, — сказала она строго. — Я тоже пилила.

— Твоё, — согласился Кузьма. — Самое главное полено. Краёшнее. На нём вся клетка держится.

Он взял девчонкино полешко, повертел, нашёл ему место в самой середине — чтоб держало, — и приладил. И подумал, что вот ведь как: десять шагов всего, а шёл он их девять лет. И что Влас, соловей его, лёгкая душа, поди, давно уж там, наверху, локти кусает: эх вы, кони, два коня упрямых, столько лет одну пилу в одиночку дёргали, а она ж — на двоих.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: