За две тысячи хозяйка обещала шашлык и баяниста, а подала курицу из выварки. Теперь она собирает по пять

Прошлой осенью я отдала Зинаиде Павловне две тысячи рублей за Покровский вечер. Сейчас я пишу об этом спокойно, одним словом: «отдала». А тогда я положила в конверт две бумажки, разгладила их ладонью и подумала: «Ну, Рая, хоть раз посидишь как человек».

Конверт у нас висит в сенях на гвоздике, рядом с Книгой дома. Эту Книгу завёл ещё покойный Николай Фёдорович, муж Зинаиды Павловны, когда у них в доме квартировали командированные с кирпичного. Газ тогда был в баллонах, и Николай Фёдорович боялся его больше, чем пожара от печки. Каждый вечер каждый жилец пишет в Книге свою фамилию, потом «дома», потом «газ перекрыт». Газ у нас давно из трубы, перекрывает его сама Зинаида Павловна, в десять вечера, на кухне, и никто из нас к этому крану в жизни не прикасался. Но пишем все. Я шестой год пишу: «Шульгина — дома, газ перекрыт». И почему-то добавляю: «Спокойной ночи, З. П.». Остальные так не пишут.

Про Покровский вечер она объявила в воскресенье, на общем чае. Общий чай у нас тоже от Николая Фёдоровича. По воскресеньям в семь все садятся на веранде за длинный стол, на лавку, и сидят сорок минут. Веранда тёплая: Николай Фёдорович её застеклил и провёл туда батарею. Раньше, говорят, за эти сорок минут решали, кто колет дрова. Дрова кончились в двенадцатом году, когда провели газ, а чай остался. Под конец Зинаида Павловна всегда встаёт и говорит: «За дом, который нас всех держит!» Мы отвечаем «за дом» и расходимся. При мне это было уже шестой год подряд, и ни разу никто не сказал ни словом больше.

— Дорогие мои! — Зинаида Павловна встала и упёрлась в стол так, что он въехал мне в рёбра. — Покров встречаем домом! Шашлык, баянист, гадание на воске. Гоша приедет, племянник, он на всех свадьбах в районе играет. По две тысячи с человека, остальное я сама.

Эльмира Рашидовна кивнула, Кирилл кивнул, я тоже кивнула. Кивать у нас принято вместо «здравствуйте».

На длинном столе в тот вечер стояли три тарелки, и я до сих пор могу их перечислить. На первой были огурцы, на второй сало, на третьей шпроты на хлебе, по одной шпротине на кусок. Шашлык Зинаида Павловна сварила в выварке, из курицы.

— Шашлык по-домашнему, — объявила она. — Без дыма. Дым — это канцерогены, мне Эльмира Рашидовна сама говорила.

— Я не говорила, — шёпотом сказала Эльмира.

— Говорила-говорила, ты просто скромная.

Гоша приехал без баяна.

— Тёть Зин, баян в ремонте. Я голосом.

И пел голосом три часа. Гадания на воске тоже не было: свечку Зинаида Павловна зажгла, но капать не разрешила, «потолок закоптим».

Лавка у Зинаиды Павловны дубовая, тяжеленная, а шириной с ладонь. Край врезается в ноги. К девяти я перестала чувствовать левую ногу, к десяти правую. Встать было нельзя: слева Эльмира, справа Кирилл, за спиной стена, перед грудью стол, а стол ещё и придавлен Зинаидой Павловной, которая после каждой песни обнимала того, кто сидел ближе. Ближе всех сидела я. Обнимает она так, что у меня в позвоночнике что-то переключается, как в старой Ниве третья передача.

— Ну? — спросила она в одиннадцать. — Праздник?

— Праздник, Зинаида Павловна, — ответила я. — Спасибо. Извините, я пойду, мне в семь на маршрут.

За что я извинялась, я и сама не знаю. Брат говорит, я прошу прощения даже у Нивы, когда хлопаю дверцей.

Выбиралась я через Кирилла. Ноги не держали, и до своей комнаты я шла, держась за стену. Легла на кровать. Сетка у кровати панцирная и так провисла, что спишь не на ней, а в ней, как в гамаке, и утром вылезаешь по частям.

Я ничего не сказала ни тем вечером, ни утром. Утром я сделала в Книге дома запись задним числом: «Шульгина — дома, газ перекрыт. Спокойной ночи, З. П.».

Надо объяснить, как я в пятьдесят семь лет оказалась в чужой комнате, когда у меня есть своя квартира.

Квартира — однушка в Калуге, на Правом берегу. Я сдаю её студентке за восемнадцать тысяч, и эти деньги каждый месяц уходят Денису в Норильск. Денису тридцать три, он работает на обогатительной фабрике, взял там двушку в ипотеку. Жена у него в декрете со вторым, так что без моих восемнадцати они не вытягивают. Сама я двадцать лет водила молоковоз. Потом молокозавод закрыли, и последние шесть лет я вожу школьный автобус: утром собираю детей по трём деревням, вечером развожу обратно. Получаю тридцать восемь тысяч четыреста. Комната у Зинаиды Павловны стоит семь тысяч вместе с газом и светом. Дешевле в посёлке можно жить разве что в сарае, и то если хозяин добрый.

До школы, где ночует автобус, я езжу на своей Ниве две тысячи девятого года. Лечит её мой брат Толя: по субботам он приезжает из Воротынска и лежит под ней во дворе. На пассажирском сиденье с весны лежит кирпич. Откуда он взялся, я не знаю. Кирилл говорит, что не его, я спрашивала. Кирпич лежит, а я его не убираю.

Живём мы вчетвером. Эльмире Рашидовне сорок девять, она фельдшер нашего ФАПа, приехала по программе «Земский фельдшер» и так и осталась. Кириллу двадцать семь, он технолог на кирпичном, самый молодой из нас и самый вежливый: даже на «ты поел?» он отвечает Зинаиде Павловне «благодарю вас».

Зинаиде Павловне семьдесят шесть. Сразу скажу главное, иначе дальше ничего не будет понятно: она хорошая. Она не жадная и не хитрая. Она честно, от всей души верит, что Покровский вечер удался.

Каждое утро она сдвигает лавку на веранде на полметра влево, а вечером ставит обратно. Одна, дубовую лавку. Мы ни разу не спросили её, зачем она это делает.

В ноябре на общем чае она снова встала. Я это почувствовала раньше, чем услышала: стол опять въехал мне в рёбра.

— Дорогие мои! — сказала Зинаида Павловна. — Новый год встречаем домом. По-настоящему!

Я вцепилась в край лавки.

— Как на Покров, — продолжала она, — только лучше. Гусь, настоящий, я у Тарасовых договорюсь. Гоша забрал баян из ремонта — будет живой баян, вы слышите? Светлана моя из Тулы приедет с мужем. Тарасовых позовём, раз гусь от них. Фейерверк! По пять тысяч с человека, остальное я сама.

Покров стоил две тысячи, и за них была курица из выварки. Если размах растёт в той же пропорции, страшно было представить, что окажется в выварке теперь.

— Зинаида Павловна, — осторожно начал Кирилл, — а народу не много будет? Веранда-то…

— Кирюша, в тесноте, да не в обиде! На Покров вон как сидели, никто встать не мог!

— Это правда, — очень искренне сказал Кирилл. — Никто не мог.

— Я до сих пор вспоминаю, — Зинаида Павловна прижала руку к груди, — как Раиса Геннадьевна мне сказала: «Праздник». Прямо так, с чувством. Я потом всю ночь не спала.

Я в ту ночь тоже не спала, у меня отходили ноги.

— Конверт повешу у Книги, кладите до двадцатого. Кирюша, и не суй мне свой телефон, я эти переводы не признаю, мне деньги в руках держать надо. И чтобы никто ничего своего не планировал. Я вас знаю, вы у меня скромные, начнёте отнекиваться. Тридцать первого с девяти все на веранде.

А я собиралась в Новый год лечь в десять. Впервые за шесть лет: каникулы, маршрута нет, вставать не надо. Лечь в свою провисшую кровать и проспать до второго января. Я это планировала с сентября и на этом держалась всю осень.

— Извините, — сказала я.

— За что, Раечка?

— Да так. Чай пролила.

Я ничего не проливала.

В субботу приехал Толя и сразу лёг под Ниву. Я присела рядом на корточки. В пятьдесят семь это уже подвиг: колени тут же напомнили мне про двадцать лет со сцеплением молоковоза.

— Толь. У меня беда.

— Опять ШРУС?

— Хуже. Новый год.

Я рассказала. Толя помолчал под машиной.

— Ну так скажи, что не пойдёшь.

— Как?

— Словами.

— Какими, Толя? «Зинаида Павловна, ваш праздник — это три тарелки и Гоша голосом»? Мне тут жить. Комнату за семь тысяч с газом я в посёлке больше не найду. И она не злая, она обидится по-настоящему, понимаешь? Будет тихо ходить мимо меня. Я этого не переживу.

— Тогда давай по-умному. — Толя выкатился из-под Нивы на своей доске. — Вариант первый: ты едешь к Денису.

— В Норильск?

— В Норильск.

— Она спросит, как я долетела. Передаст Денису варенье. Позвонит ему поздравить! У неё есть его номер, я сдуру дала, на случай если со мной что-нибудь случится.

— Так. Вариант второй: ты заболеваешь. Двадцать девятого.

— Толя, у меня в доме живёт фельдшер. Эльмира вылечит меня за полчаса, а Зинаида Павловна вынесет меня на веранду вместе с кроватью, чтобы я «хоть посмотрела». Салют, Толя.

— Вариант третий. — Толя понизил голос, хотя во дворе кроме лавки никого не было. — Тридцатого у тебя ломается Нива, и ты застреваешь у меня в Воротынске.

— А Галя?

Толя подумал.

— Галя тебя на Новый год не переживёт. У Гали будет мама.

— Вот.

Мы замолчали. Он лежал на доске, я сидела на корточках и уже не чувствовала ног.

— Слушай, — сказал Толя. — А может…

Я замерла. Сейчас, думаю, родной брат скажет: «Рая, пойди и объясни ей по-человечески».

— …может, отдашь пять тысяч, досидишь до полдвенадцатого и скажешь, что давление?

— Давление мне каждое утро пишет Эльмира. Сто двадцать на восемьдесят, шестой год. Если я скажу, что поднялось, она расстегнёт тонометр. И тогда всё.

— Что — всё?

— Не знаю. Никто не знает, что будет, если она его расстегнёт.

— Ну, — Толя уехал обратно под Ниву, — тогда не знаю. Ты главное сама ей ничего не говори. Обидится — куда пойдёшь?

— Извини, — сказала я.

— За что?

— Не знаю. На всякий случай.

В понедельник я сама не поняла, как это вышло. Мы стояли перед переездом, я держала сцепление, а в голове у меня сидела Зинаида Павловна с гусём. И я вдруг сказала вслух, в лобовое стекло:

— Не пойду я к ней. Хоть режьте.

— Так не ходите, Раиса Геннадьевна, — отозвался Савельев из девятого класса с первого сиденья. Даже голову не поднял.

— Извини, Саша, — сказала я и поехала через переезд.

Эльмиру Рашидовну я каждое утро подвожу до ФАПа, нам по дороге. По закону водителя школьного автобуса перед рейсом осматривает медик. Эльмира однажды объяснила мне это одной фразой: «Без моей отметки в путевом листе тебя на линию не выпустят, а без тебя дети в школу не попадут». Осматривает она меня прямо в Ниве, в шесть сорок, у ворот ФАПа.

Сначала она молча перекладывает кирпич с сиденья себе на колени, так каждое утро уже полгода. Потом кладёт сверху тонометр. Он тяжёлый, как хороший утюг. При мне она ни разу не расстегнула его сумку.

— Давление?

— Нормально.

— Пишу сто двадцать на восемьдесят.

В Ниве пассажиру некуда девать колени, и Эльмира сидит сложившись втрое, с кирпичом и тонометром сверху. Во вторник она расписалась, но выходить не стала.

— Раиса Геннадьевна, — сказала она и оглянулась на заднее сиденье. Там никого не было, там вообще никогда никого не бывает. — Можно вас спросить?

— Можно, — сказала я и тоже оглянулась. Зачем, не знаю.

— Вы тридцать первого… пойдёте?

— А вы? — спросила я шёпотом.

— Я первая спросила.

— Извините.

Эльмира наклонилась ко мне, насколько позволяли кирпич и тонометр.

— Я после Покрова три дня лечила спину. Сама себе колола. После лавки.

— А у меня ноги до утра не отходили.

— Я думала, я одна такая неблагодарная.

— И я думала, что одна.

Мы посидели. Две взрослые женщины, фельдшер и шофёр, сидели в запертой Ниве, где нас мог услышать только кирпич, и говорили шёпотом.

В стекло постучали. Мы подпрыгнули обе, Эльмира так, что тонометр съехал ей на ботинок.

Это был Кирилл, он каждое утро ходит на завод мимо ФАПа. Эльмире пришлось вылезти вместе с кирпичом и тонометром, откинуть сиденье, и Кирилл полез назад, согнувшись так, что колени оказались у ушей.

— Вы про Новый год, — сказал он. Это был не вопрос.

— С чего ты взял?

— Вы шепчетесь. В шесть сорок у ФАПа просто так никто не шепчется.

Мы с Эльмирой переглянулись.

— Я Зинаиде Павловне сказал, что у меня тридцать первого смена, — признался Кирилл тоже шёпотом.

— И что она?

— У нас завод тридцать первого стоит. Она знает. Говорит: «Ой, Кирюша, тебя отпустят, я с Тарасовым поговорю». Тарасов — начальник нашей смены.

— Он же гуся продаёт!

— Вот именно. Теперь я работаю в смену, которой не существует, и отпрашиваюсь с неё через человека, который продаёт нам гуся.

Эльмира прыснула в кулак, я тоже. Мы смеялись беззвучно, согнувшись, так, что у меня заболел бок.

— Подождите, — сказала Эльмира и вытерла глаза. — То есть не хочет никто?

— Никто.

— И все трое молчат.

— Все трое, — сказал Кирилл. — Благодарю вас.

— За что?

— Не знаю. Это я у Раисы Геннадьевны заразился.

Идею предложил Кирилл, на следующее утро, в той же Ниве, в те же шесть сорок. Мы теперь каждое утро собирались втроём. Кирилл уверял, что ему просто по пути.

— Давайте сделаем свой.

— Что свой?

— Новый год. Настоящий. Тридцатого.

— А она?

— Тридцатого она едет в Калугу к зубному и ночует у кумы, — сказала Эльмира. — Я ей сама направление писала.

— И что, мы всё сами?

— Всё, что она обещала. Гусь. Баян. — Кирилл загибал пальцы по одному. — Лавку, чтобы можно было сидеть по-человечески.

— А пять тысяч?

Все замолчали.

— Отдаём, конечно, — сказала Эльмира.

— Конечно, — сказала я. — Мы же не звери.

— Мы трусы, — сказала Эльмира. — Вы это понимаете?

— Понимаю, — ответила я. — Кто берёт гуся?

Гуся Эльмира взяла у своей пациентки в Ферзикове. Домашний, три восемьсот, запекать пациентка вызвалась сама, «для Эльмиры Рашидовны хоть двух». Баян я взяла в школе у завхоза, под расписку, сказала, что для утренника. Утренник, в общем-то, и был.

Баян в футляре весит как полное ведро картошки, только нести его неудобнее. Лямки врезались мне в плечи, от Нивы до летней кухни я несла его, наклонившись вперёд, как в метель. Кирилл хотел забрать, я не отдала. Сама не знаю почему.

Лавку мы тащили с веранды втроём. Посередине двора Кирилл остановился передохнуть и сказал:

— Как она её одна двигает каждое утро?

Ответа ни у кого не было. Мы дотащили лавку.

Кирилл с обеда натопил в летней кухне печку, и к вечеру там стало так тепло, что Эльмира сняла кофту. Всё вышло совсем не так, как на веранде. Лавку мы поставили вдоль стены, а не у стола, и сели на неё боком, опираясь спинами о стену и вытянув ноги. Стол прогнулся под гусём. Гусь оказался таким тяжёлым, что Кирилл нёс его из Нивы на вытянутых руках, как ребёнка на крестины.

Кирилл заиграл. Три года, говорит, не брал баян в руки, дед его учил в Перемышле. Он сразу сбился, засмеялся, начал сначала. Эльмира рассказывала, как принимала роды в машине скорой, прямо на переезде, «Савельева, кстати, того самого, из девятого класса». Я смеялась, пока не заболел бок. Мы наелись так, что в какой-то момент я поняла: вставать мне не хочется, но не потому, что не могу, а потому, что мне хорошо сидеть.

— За дом, — сказала Эльмира и подняла чашку с компотом, — который нас всех держит!

Мы смеялись так, что Кирилл на время отложил баян.

— Стыдно? — спросила Эльмира, отдышавшись.

— Немножко, — сказала я.

— Мне тоже. Передай гуся.

— Представляете, если она сейчас войдёт, — сказал Кирилл.

— Типун тебе на язык.

Свои пять тысяч я положила в конверт на гвоздике ещё двадцатого. А сегодня днём, по дороге за баяном, зашла в сени и доложила туда ещё пятьсот.

Она вошла в одиннадцать минут двенадцатого.

— А я смотрю, лавки нет! — объявила Зинаида Павловна с порога. — Думаю: воры. Тридцатое декабря, воры за лавкой пришли!

Зубной, как выяснилось, заболел, приём перенесли на после праздников, и кума с мужем привезли её обратно.

Я вскочила, и тут выяснилось, что ноги у меня совершенно живые. Впервые за весь вечер я об этом пожалела: с онемевшими ногами можно было бы и не вставать.

Мы втроём стояли у стола. На столе лежал гусь, съеденный наполовину. Кирилл держал баян, и опустить его было некуда. Эльмира всё ещё держала чашку с компотом, поднятую для тоста.

— Зинаида Павловна! — начала я. — А мы… репетируем.

— Что репетируете?

— Новый год. Вам. Сюрприз.

— А гусь?

— Гусь пробный.

— Пробный гусь?

— Чтобы завтра не опозориться, — сказал Кирилл. — Сначала пробуем на себе.

— А я как медик проверяю, — сказала Эльмира. — Гусь — птица сложная. Для пожилых.

— Для кого?!

— Для всех, — быстро поправилась Эльмира. — Для всех возрастов.

— А баян откуда?

— Школьный, — сказала я. — Извините.

— А за баян-то почему извините?

Этого я не знала.

Зинаида Павловна посмотрела на гуся, потом на баян. Потом на лавку, которую она каждое утро двигает одна. И села на неё прямо между мной и Эльмирой, хотя места там не было. Меня прижало к стене так, что стена, по-моему, подалась.

— Дети мои, — сказала она. — Репетируют. Для меня. Тайком.

Она обняла меня, и у меня опять что-то хрустнуло в спине.

— А я-то думаю, чего вы по утрам в Ниве шепчетесь! Мне Тарасова говорила: сидят у ФАПа, шепчутся. Я сразу поняла, что готовят что-то. Ну-ка, дайте пробного!

Мы дали ей пробного. Потом Кирилл снова играл, уже под её заказ. Потом она сказала «за дом, который нас всех держит», и мы трое хором ответили «за дом». Никто из нас не засмеялся.

Тридцать первого на веранде собралось одиннадцать человек. Приехала Светлана из Тулы с мужем, пришли трое Тарасовых, Гоша, мы трое и Зинаида Павловна.

Гоша приехал без баяна.

— Тёть Зин, баян опять в ремонте.

— А у нас свой! — гордо ответила Зинаида Павловна и показала на Кирилла.

На длинном столе стояли три тарелки: огурцы, сало и шпроты на хлебе, по одной шпротине на кусок. А посередине — остатки нашего гуся, разогретые в выварке. Своих гусей Тарасовы, как выяснилось, распродали ещё до двадцатого.

— Гуся мы с детьми вчера репетировали, — рассказывала Зинаида Павловна Светлане. — До ночи. Я их научила.

— Ты же говорила, что к зубному едешь, — сказала Светлана.

— Ездила. А потом научила.

Гости расселись по табуреткам, а лавка, как всегда, досталась своим — нам троим и Тарасовой. К десяти я не чувствовала левую ногу, к одиннадцати правую. Кирилл играл, Гоша пел, а Эльмира, зажатая между Тарасовой и стеной, смотрела в потолок взглядом человека, который сам себе колет уколы.

Без пяти двенадцать Зинаида Павловна сняла конверт с гвоздика и пересчитала деньги прямо за столом.

— Пятнадцать пятьсот! Раечка, пятьсот сверху — это ведь ты? Можешь не говорить, я знаю, что ты. Ты у нас самая совестливая.

— Извините, — сказала я.

После полуночи, после фейерверка, после «за дом, который нас всех держит», она снова встала, и стол въехал мне в рёбра.

— Дорогие мои! Я поняла главное: вы у меня золото. Масленицу делаем на всю улицу! По семь тысяч, блины, двух гусей возьмём. Баян теперь свой, Светлана своих из Тулы привезёт. И репетируем заранее, за неделю, и я с вами — теперь-то я всё знаю! — Она обвела нас рукой. — И вторую лавку закажу. Вам тесно, я же вижу.

В три часа ночи я лежала в своей кровати, провалившись в сетку. В животе лежал гусь за два вечера, ноги отходили, от баяна ныли плечи.

Потом я встала, дошла до сеней и расписалась в Книге дома: «Шульгина — дома, газ перекрыт. Спокойной ночи, З. П.».

В октябре было так: три тарелки, две тысячи и «праздник, спасибо». В этот раз вышло так: гусь, пять пятьсот и «пробный, извините». Тогда я просто промолчала. Теперь я промолчала с баяном, с двумя сообщниками и в два захода.

Надо будет спросить Савельева, идти ли мне на Масленицу. Он хотя бы отвечает прямо.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

За две тысячи хозяйка обещала шашлык и баяниста, а подала курицу из выварки. Теперь она собирает по пять
Отзвуки прошлого. Рассказ.