Маму положили в краевую восемнадцатого июня. Плановая, по направлению, на восемнадцать дней. Давление у неё скакало всю весну, участковая махала бумажкой и говорила: «Тамара Ивановна, ложитесь, пока я вас уговариваю по-хорошему».
Мама собиралась в больницу как на вокзал. Тапки, кружка, две ночнушки, пакет с сушками и отдельно — свои подушки. Две. Она без своих не спит с тех пор, как я себя помню.
— Мам, там выдают.
— Там выдают камни в наволочках. Я тебе не туристка.
Подушки в итоге остались дома, потому что в приёмном сказали: не надо, у нас не пансионат. Она отдала их мне в машину, я привезла обратно, положила на её кровать и сверху накрыла покрывалом, чтоб не пылились. Запомните этот момент, он потом будет главным.
Мне тридцать два, я работаю в МФЦ, у меня стойка номер шесть и очередь, которая не кончается никогда. Муж Руслан, тридцать три, продаёт холодильники в магазине на Северной. Шесть лет вместе, детей нет, и это отдельная история, которую я тут пересказывать не буду.
Живём мы в маминой двушке на Юбилейном. Пятьдесят квадратов, кухня девять метров, мама приватизировала её в девяносто восьмом. Я прописана как дочь, Руслан — пять лет как, мама сама тогда сказала: «Ну пусть, он же муж, не чужой». Вот это «ну пусть» у нас в семье потом сыграет ещё раз, и куда громче.
На третий день маминой больницы мне позвонил Руслан в самый час пик, когда у меня за спиной сидело двенадцать человек с талонами и один мужчина с претензией к Росреестру.
— Лен, ты во сколько сегодня?
— В шесть.
— Тут такое дело. Алина приезжает.
— Какая Алина?
— Ну Алина. Двоюродная моя. Из Кропоткина.
Я её видела два раза в жизни: на нашей свадьбе и на похоронах его дяди. Двадцать девять лет, администратор в салоне красоты, тихая, вежливая, говорит «спасибочки».
— Приезжает — это в гости или приезжает?
— У неё собеседования тут. Три штуки. Она в Краснодар хочет перебираться, в Кропоткине зарплата смешная.
— Руслан.
— Что «Руслан»? Пару ночей. Мама твоя в больнице, комната пустая стоит.
Вот на этой фразе у меня внутри что-то повернулось и встало неправильно. Не «у нас есть место», а «комната пустая стоит». Как будто мамина комната — это переговорка, которую можно забронировать, пока хозяйка на совещании.
— Мамина комната не пустая. Мама там живёт.
— Она в больнице, Лен.
— Она вернётся.
— Через восемнадцать дней. Алина к тому времени уже съедет, у неё собеседования.
Сзади кашлянул мужчина с претензией к Росреестру. Я сказала «поговорим дома» и нажала отбой.
Дома Алина уже сидела на кухне. С двумя сумками, розовым чемоданом и пакетом абрикосов.
— Леночка, здрасьте. Я вам абрикосы привезла, у нас свои.
Вот что с этим делать. Человек с абрикосами. Человек, который встал в пять утра, чтобы влезть в автобус.
— Здравствуй, Алина. Надолго?
— Ой, я на три дня максимум. У меня собеседования: в четверг на Красной, в пятницу на Ставропольской, и ещё один салон перезвонит.
— А жить где собиралась, если бы не мы?
Она заморгала.
— Ну Руслан сказал, что тётя же в больнице.
Тётя. Мою маму она видела один раз в жизни, на свадьбе, и там мама ей накладывала салат.
Я ушла в ванную, включила воду и постояла. Потом вышла, постелила Алине в маминой комнате на диване, не на кровати, и сказала:
— Кровать не трогай, пожалуйста. Это мамино место.
— Конечно-конечно.
Вечером Руслан был в отличном настроении. Он всегда в отличном настроении, когда его пропустили.
— Ну вот видишь. Нормальная девчонка. Тихая. Ты прям как будто цыганский табор ждала.
— Руслан, надо было у мамы спросить.
— Спросим. Завтра поедем, спросим.
— Нет, не «поедем спросим». Надо было спросить до того, как человек с чемоданом приехал.
— Лен, ну она бы всё равно сама пустила. Твоя мать добрее тебя раз в десять.
Это он умеет. Одной фразой поставить мою маму мне в пример и меня же назначить жадиной.
На следующий день я приехала в больницу с бульоном. Мама лежала в четырёхместной, кондиционер над дверью гудел как трактор, и соседки по палате уже знали про меня всё: где работаю, сколько лет, почему без детей.
— Мам, тут такое дело. У Руслана сестра приехала, двоюродная. На собеседования. Переночует несколько дней.
Мама в тот момент лежала под капельницей, рука на подушечке, и смотрела не на меня, а на медсестру, которая шла между кроватями.
— Что?
— Алина. Из Кропоткина.
— А-а. Ну поживёт.
Всё. Два слова. Сказанных человеком, у которого игла в вене, чужие люди вокруг и одна мысль: чтобы все вышли и дали полежать.
Эти два слова мне потом цитировали одиннадцать дней подряд, как будто мама подписала и поставила печать.
Дальше пошло быстро.
В субботу я вернулась с работы, открыла дверь и увидела в коридоре два чёрных мешка для мусора. Больших, строительных, завязанных узлом. Я сначала подумала, что Руслан наконец разобрал балкон.
Пощупала. Мягкое.
Развязала.
Мамины подушки. Обе. И покрывало сверху, и наволочки — те самые, старые, с васильками, которые мама привезла ещё из Курганинска от своей матери и стирает отдельно, руками, потому что в машинке «они линяют и ткань не та».
На кухне Алина протирала верх холодильника. Не шучу. Стояла на табуретке и протирала верх холодильника, куда никто не заглядывает с момента постройки дома.
— Алина. Что это в коридоре?
— Ой, это я разгрузила кровать. Там столько всего лежало. Я подумала, пыль же, а тёте с сердцем нельзя пыль. Я их упаковала, чтобы чистенькие были. Не выбросила, вы что.
— В мешки для мусора.
— Ну а во что? Пакетов таких больших нет. Я в «Магните» видела для вещей, с молнией, но они по четыреста рублей.
И она, правда, не понимала. Стояла на табуретке с тряпкой, честная, полезная, с компотом на плите — она варила компот из тех самых абрикосов, «для тёти, когда вернётся».
Я вытащила подушки из мешков и положила обратно на кровать. Руками, молча. Наволочки пахли пылью, потому что подушки лежали в полиэтилене три дня в июне.
Вечером Руслан:
— Ты чего к ней прицепилась? Человек убирается, тебе же лучше. Она квартиру вылизала, а ты ей за подушки выговор.
— Руслан, это мамины вещи.
— Так они целые! Их никто не выкинул. Лен, ты вообще слышишь себя? Тебе помыли, тебе постирали, тебе компот сварили.
— Мне не надо компот. Мне надо, чтобы мамина кровать была маминой кроватью.
— Кровать никуда не делась.
Через два дня я открыла шкаф в маминой комнате, потому что искала мамин полис. Полис лежит в шкафу, в коробке из-под конфет, там же пенсионное и квитанции с девяносто девятого года, мама ничего не выбрасывает.
На маминых плечиках висели четыре платья. Чужие. И два жакета.
Я стояла и смотрела на эти платья, и у меня в голове было одно: я не могу сказать «мой шкаф». Потому что он не мой. Он мамин. И спорить я имею право только от маминого имени, а мама лежит под капельницей и на все вопросы отвечает «ну поживёт», лишь бы закрыли дверь.
Вот тут до меня и дошло, где я живу. Я живу в квартире, где выросла, где у меня в углу до сих пор карандашом отмечен рост, и где моё слово не весит ничего. Муж прописан, гостья заселена, а я — дочь. Дочь в отсутствие хозяйки.
Я всё-таки сказала.
— Алина, повесь свои вещи, пожалуйста, в чемодан или в мою комнату. Это мамин шкаф.
— Ой, а Руслан сказал, тёте всё равно, она же в больнице.
Руслан сказал. У нас в доме появился новый источник права, и это Руслан.
На работе я не выдержала и рассказала Люде. Люда у нас юрист-консультант, сидит в дальнем кабинете, двадцать лет стажа, лицо кирпичом, сердце золотое.
— Собственник кто?
— Мама.
— Тогда просто. Гостью просит уйти собственник, не ты. Мужа, если дойдёт до развода, мать сможет снять с регистрации через суд как бывшего члена семьи, но это суд и это не завтра.
— А сегодня я могу?
— Сегодня ты можешь позвонить маме. Всё.
Она сказала это спокойно, как говорят «следующий», и вернулась к своим бумагам. И знаете, мне даже легче стало. Хотя бы понятно, где я стою: нигде.
Одиннадцатый день. Я поехала в больницу с супом, обычный куриный, без зажарки, мама другой не ест. Поднялась на четвёртый, а в палате мамы нет. Соседка кивнула в коридор: «У врача, зять приехал, вместе пошли».
Я пошла к ординаторской. Дверь была прикрыта неплотно, и я услышала Руслана раньше, чем увидела.
— Тамара Ивановна, вы главное не переживайте. Вам нельзя. Всё под контролем.
— Да я не переживаю. Я спрашиваю, долго она у вас?
— Ну как получится. Она девочка неустроенная, ей помочь надо. Тамара Ивановна, вы Лену знаете лучше меня. Лена всегда против всех. Вот всегда. Не слушайте её, если начнёт жаловаться. Ей лишь бы поперёк. Алине жить негде, а нам не убудет, квартира большая.
Пауза. Я стояла с контейнером супа в пакете, пакет был горячий снизу.
— Она моё трогала?
— Да ничего она не трогала. Прибралась только. Пыль вытерла. Вам же пыль вредна.
— Ну пусть не трогает.
— Так не трогает никто. Тамара Ивановна, вы лежите спокойно, поправляйтесь, а с Леной я сам разберусь, у неё характер, вы же знаете.
Я хочу, чтобы вы поняли, что меня в тот момент добило. Не «Алине негде». А то, что он пошёл к моей матери. Не ко мне спорить, не со мной ругаться — он пошёл выше. Как в магазине, когда покупатель обходит продавца и идёт к заведующей. Меня просто вывели из цепочки. Мать, которую я вожу к врачам двенадцать лет, которой я меряю давление, которой я таблетки раскладываю по дням недели в коробочку, — её перевербовывали через дверь, пока я стояла с супом.
Открылась дверь. Вышла мама, за ней Руслан. Мама в халате, держится за стену, увидела меня и обрадовалась.
— О, Лена. А Руслан приехал, представляешь.
— Представляю.
Руслан улыбнулся мне широко и спокойно, как улыбается покупателю, который сомневается между двумя моделями.
— Мы тут с Тамарой Ивановной поговорили. Всё нормально.
Я отдала маме суп. Вот честно, я сама от себя не ожидала. Стою, всё внутри горит, а руки достают контейнер, откручивают крышку, проверяют, не протекло ли, и ещё ложку одноразовую из пакета вынимают, потому что в палате ложка одна и мама её вечно теряет.
— Мам, поешь тёплое, пока не остыло.
— Спасибо, доченька.
В коридоре я догнала Руслана у лифта.
— Ты зачем к ней поехал?
— Проведать тёщу нельзя?
— Ты зачем ей сказал, что я всегда против всех?
Он даже не смутился. Ни на секунду. Он развёл руками, как разводят перед клиентом, которому не хватает трёх тысяч на инверторный компрессор.
— А что, не правда? Лен, ты вечно недовольна. Тебе всё не так. Я просто не хочу, чтобы ты мать накручивала. Ей нельзя нервничать.
— Мне тоже нельзя.
— Ты здоровая.
Двенадцатый день. Он пришёл с работы и с порога начал большой разговор. Я уже знала, что будет большой разговор, потому что он снял обувь аккуратно и поставил рядышком, а не скинул у порога.
— Лен, давай нормально поговорим.
— Давай.
— Алина остаётся, пока не найдёт съём. Это месяц максимум.
— Собеседования были три дня назад. Она уже вторую неделю тут.
— Ну её не взяли в два места, а в третьем зарплата ниже, чем обещали. Что ей, обратно в Кропоткин ехать?
— Пусть снимает комнату. Комната в Краснодаре пятнадцать тысяч.
— У неё сейчас нет пятнадцати! У неё зарплата тридцать пять и она матери отправляет.
— У тебя есть зарплата. Сними ей комнату, если это твоя родня и твоя ответственность.
И вот тут он сделал то, чего я, дура, не ожидала. Он встал, прошёл по кухне два круга и сказал очень ровным голосом:
— Хорошо. Я понял. Тебе мать дороже живого человека, которому негде голову приклонить. Тогда так. Оставайся тут со своей матерью, в этой больничной квартире, где всё мамино и всё нельзя. А я сниму себе угол. Я не буду жить там, где меня считают лишним.
Он это заготовил. Я по интонации слышала, что заготовил, там даже «приклонить голову» было — он так в жизни не разговаривает.
И расчёт был железный: сейчас Лена испугается. Потому что Лена шесть лет замужем, детей нет, мать в больнице, дома капельницы, таблетки по коробочкам, тишина и запах валокордина. Сейчас Лена посчитает, что одной ей в этой квартире будет страшно, и сдаст назад.
Я посчитала. Честно. Секунд десять сидела и считала.
Я подумала про то, как мы в прошлом году не поехали никуда, потому что он менял резину. Как он три года обещает сделать в ванной плитку и у нас там до сих пор фанерка, прикрученная саморезами. Как он в феврале взял в рассрочку телевизор, не спросив, а потом полгода объяснял, что это выгодно. Как его мать в Тихорецке зовёт меня «Леночка», а по телефону ему говорит «она тебя ест».
И я подумала про мамины подушки в мусорных мешках.
— Тогда снимай.
Он не понял с первого раза.
— Что?
— Снимай угол. Я тебя не держу.
— Лен, ты вообще соображаешь, что говоришь?
— Соображаю. Ты сказал — я ответила.
Он ждал другого. Он ждал «Руслан, ну не надо так». Он даже паузу под это оставил, я видела.
— Ну ты и характер.
— Ага. Всегда против всех.
Собирался он два дня. Красиво собирался, с чувством: доставал вещи, складывал, вздыхал, один раз сел на край кровати и сказал «шесть лет». Я мимо ходила. Я в эти дни вообще много ходила мимо, потому что мне надо было в больницу к маме, на работу и в аптеку на Атарбекова, где по её рецептам дешевле.
Перед выходом он залез в кладовку и вытащил канистру с водой. Пятилитровую, полупустую, мы её держим с прошлого года.
— Тут литра три. Поставлю в коридоре. В июле опять отключат на профилактику, а ты забудешь набрать.
— Спасибо.
— Я к Алине на пару ночей, пока квартиру не найду.
К Алине. Которой негде жить.
Я потом эту воду пила. Три дня, пока не кончилась. Не вылила назло, не выставила ему за дверь с видом королевы. Июнь, Краснодар, чайник кипятить лень. Вода как вода.
Ушли они вместе, к какой-то её подруге на Гидрострой. Алина перед уходом вымыла плиту и оставила на столе записку: «Леночка, компот в холодильнике, тёте передайте, я от души. Простите, если что не так».
И вот честно — злиться на неё у меня не получалось. Двадцать девять лет, зарплата тридцать пять, мать в Кропоткине, съём в Краснодаре съедает половину. Она не злодейка. Она просто взяла то, что дали. Дал не я. Дал Руслан, и дал он моей маминой квартирой.
Комнату Алина нашла за пять дней. У знакомой своей знакомой, где-то в районе Комсомольского, за четырнадцать тысяч. Мне об этом сообщил сам Руслан, позвонил и сказал голосом человека, который принёс хорошие новости:
— Ну вот видишь, всё решилось. Алина съехала. Так что можно спокойно возвращаться.
— Кому?
— Мне, Лен. Мне.
— То есть за пять дней нашлась комната, а до этого одиннадцать дней не находилась.
— Ну так она искала.
— Она собеседования проходила. А потом просто жила бесплатно.
— Лен, ну что ты считаешь копейки чужого человека.
— Я считаю дни, когда мамины подушки лежали в мешке.
Он бросил трубку. Потом перезвонил через час и сказал, что всё, разговор закрыт, он приедет в субботу и мы будем жить нормально.
В субботу выписывали маму.
Я приехала к десяти, забрала её, выписку, пакет с сушками, которые она так и не съела, и мы поехали на такси, потому что в автобусе она бы не выстояла. Триста двадцать рублей, ехали двадцать минут, мама всю дорогу рассказывала про соседку Валентину из Абинска, у которой сын полицейский.
Дома она сначала села на табуретку в коридоре. Она всегда так делает, когда откуда-то возвращается, — садится и сидит минуту, будто проверяет, всё ли на месте.
И она увидела мешки. Я их не убрала. Я их развязала тогда, подушки вернула, а сами мешки так и валялись в углу коридора, смятые, чёрные. Не знаю почему не выбросила. Наверное, чтобы было что показать.
— Это что у нас, ремонт?
— Нет, мам.
— А мешки зачем?
— В них лежали твои подушки.
Мама встала. Пошла в свою комнату. Я за ней.
Она сняла покрывало, взяла подушку, поднесла к лицу, потом провела рукой по наволочке — по васильковой, по той, которую бабушка ей давала, — и вдруг сказала:
— Она полиэтиленом пахнет.
— Три дня в мешке пролежала.
— Кто?
— Алина. Она сказала, что пыль тебе вредна. Убрала их, чтобы кровать разгрузить.
Мама помолчала. Потом посмотрела на шкаф.
— А в шкафу что было?
— Её платья.
— На моих плечиках?
— На твоих.
Я, честно говоря, не ожидала, что её зацепят именно плечики. Не «в моей кровати спал чужой человек», не «мою квартиру раздали», а плечики. Но так и работает. Человек возвращается из больницы и цепляется за то, что можно потрогать.
Мама села на край кровати и стала звонить. Сама. Я даже не успела ничего сказать. Она надела очки, долго тыкала в телефон, нашла «Руслан зять» и нажала громкую связь, потому что иначе плохо слышит.
— Алло.
— Руслан, это Тамара Ивановна.
— О, Тамара Ивановна! Выписали? Поздравляю. Я как раз собирался вечером заехать.
— Ты мне скажи. Кто разрешил класть мои подушки в мусорные мешки?
Пауза.
— Тамара Ивановна, да их никто не выбрасывал. Их просто убрали, чтобы пыли не было. Вам же нельзя пыль, врач говорил.
— Мне нельзя, когда в моей комнате хозяйничают. Кто тебе разрешил её туда пускать?
И тут он сказал ту самую фразу, ради которой, я думаю, он и держал её наготове все эти дни.
— Тамара Ивановна, ну как же. Вы же сами сказали: «Ну поживёт». Я при вас спрашивал, в больнице. Лена тоже была.
Мама сняла очки. И сказала спокойно, обычным своим голосом, каким она в магазине просит не класть хлеб под картошку:
— Я сказала, чтобы вы вышли из палаты.
Молчание. Я слышала, как у него там что-то шуршит.
— В смысле?
— В прямом. У меня в руке игла была, а вокруг три соседки и разговоры. Я бы вам тогда всё что угодно сказала, лишь бы вы вышли и дали мне полежать. Это не разрешение, Руслан. Это чтоб отстали.
— Тамара Ивановна, ну это несерьёзно.
— Это моя квартира. Вот что серьёзно.
— Я прописан, между прочим.
— Прописан. Я тебя сама прописывала, по доброте. А хозяйка тут я. И решаю, кто в моей комнате спит, тоже я. Не ты.
Он начал что-то про «мы же семья» и про то, что Лена всё перекрутила, что Лена вечно недовольна, что он к ней со всей душой.
Мама его перебила:
— Про дочь мою мне не рассказывай. Я её тридцать два года знаю, а тебя шесть.
Я стояла в дверях и держалась за косяк, потому что у меня ноги стали ватные.
— Ключи привези, — сказала мама.
— Какие ключи?
— Мои. От моей квартиры. Приедешь — отдашь. И с Леной сами разбирайтесь, это не моё дело, но в квартиру ты пока не вселяйся.
— Тамара Ивановна, вы понимаете вообще, что вы сейчас делаете?
— Понимаю. Я устала и хочу лечь на свою подушку.
Он приехал через два часа. Я думала, будет скандал, крик, «я сюда шесть лет». Ничего не было. Он зашёл в коридор, не разулся, положил ключи на тумбочку — два ключа на брелоке с пластиковым холодильником, им такие в магазине дарят на Новый год, — и сказал:
— Тамара Ивановна, я думал, вы адекватный человек.
— И я думала.
— Лен, ты хоть что-то скажи.
А мне нечего было сказать. У меня всё сказанное закончилось ещё на той фразе в ординаторской. И знаете, что было самое странное? Он отдавал ключи не мне. Он их положил, глядя на маму. Даже уходя, он разговаривал с тем, кого считал главным. Со мной он прощаться не стал, потому что со мной он ничего и не решал никогда.
Дверь закрылась. Мама постояла в коридоре, потом наклонилась, подняла с пола смятые мешки и сунула их в ведро под раковиной. Все три. Ещё утрамбовала.
— Мам, тебе нельзя наклоняться.
— Мне много чего нельзя.
Она пошла в комнату. Сняла с подушки васильковую наволочку и бросила в таз — она их только руками стирает, вы помните. Налила воды, насыпала порошка, помяла. Взяла вторую наволочку, поднесла к глазам, потом просто провела по ней ладонью и сказала:
— Эта не та. Эта из сиреневого набора.
— Мам, они же одинаковые.
— Ничего не одинаковые. У васильковой шов другой, бабушка сама подрубала.
И она нашла васильковую, вторую, в комоде, куда Алина её аккуратно сложила, и стала стирать обе вместе.
А потом, уже вечером, когда наволочки высохли на балконе за три часа — в июне у нас всё сохнет за три часа, — мама надела их на подушки, положила подушки на кровать, одну на другую, как она любит, и поправила покрывало.
Никого не позвала смотреть. Не сказала мне «вот видишь». Не стала мне объяснять, правильно ли она поступила с зятем, и не спросила, как я теперь буду.
Просто легла и сказала:
— Компот в холодильнике чей?
— Алинин. Она варила. Для тебя.
Мама подумала.
— Вылей. Абрикосы небось с косточкой варила, а с косточкой нельзя долго стоять.
Я пошла на кухню. Компот и правда стоял с косточками, второй день, в трёхлитровой банке.
Из комнаты донеслось:
— Лен.
— Что?
— А в какой палате я лежала, в двенадцатой?
— В седьмой, мам.
— Да? А я думала в двенадцатой. Двенадцатая — это где Валентина.
Я стояла с банкой над раковиной, держала её двумя руками, и мне впервые за восемнадцать дней не надо было ни с кем договариваться. Ни объяснять, ни доказывать, ни быть «против всех».
— Мам, чай будешь?
— Буду. И сушки достань, я их из больницы привезла, целый пакет. Там хорошие, с маком.















