«Правда о ленинградской блокаде никогда не будет напечатана.»
Дмитрий Сергеевич Лихачев, ученый, чьи труды изменили понимание древнерусской литературы и культуры. Его судьба стала историей стойкости, а наследие — основой современной гуманитарной науки. А еще его называли «совестью нации» , на судьбе Дмитрия Сергеевича отразились все беды и радости жестокого ХХ века.
Лихачев родился в Санкт-Петербурге в семье инженера. Он получил классическое образование, изучал языки и историю, а в 1920-е годы поступил в Ленинградский университет.
Поворотным моментом стал 1928 год, когда молодой ученый оказался в Соловецком лагере. Там он продолжал наблюдать за языковой средой и сделал первые научные записи. Позже эти материалы легли в основу его ранних исследований тюремного жаргона, своеобразного социального диалекта, формирующегося в условиях замкнутой среды.
В ноябре 1928 года на Соловках массово истребляли заключенных. В этот момент к Дмитрию Лихачёву приехали родители, и когда свидание закончилось, ему стало известно, что за ним приходили, чтобы расстрелять. Узнав об этом, он не стал возвращаться в барак, а просидел до утра за поленницей. Выстрелы звучали один за другим. Счет расстрелянных шел на сотни. Что он ощущал в ту ночь? Этого никто не знает. Когда над Соловками затеплился рассвет, Дмитрий осознал, как он напишет позже, «нечто особое»: «Было расстреляно ровное число: не то триста, не то четыреста человек. Ясно, что вместо меня был «взят» кто-то другой. И жить мне надо за двоих. Чтобы перед тем, которого взяли за меня, не было стыдно»[
. Здесь, в лагере, он обрел свободу от страха. Позже он напишет об этом периоде в своей биографии: «Пребывание на Соловках было для меня всю жизнь самым значительным периодом жизни».
В 1931 году Лихачёва вывезли с Соловков на строительство Беломорско-Балтийского канала. В 1932 году, за полгода до истечения срока заключения, 25-летний Дмитрий Лихачёв был освобожден: Беломорско-Балтийский канал, который строили узники, был успешно сдан, и вождь «всех строителей освободил». Причем Лихачёва «с красной полосой» – то есть с удостоверением о том, что он – ударник строительства Беломорско-Балтийского канала, и это удостоверение давало ему право проживать где угодно.
После выхода из лагеря Лихачёв вернулся в Ленинград и до 1935 года работал литературным редактором в издательстве Академии наук (получить более серьезную работу мешало наличие судимости).
В этом же году в его судьбе начались радостные перемены: спутницей жизни, верной помощницей и утешительницей Дмитрия Лихачёва стала Зинаида Макарова. В 1936 году по ходатайству президента Академии Наук СССР А. П. Карпинского с Дмитрия была снята судимость. А в 1937 году у Лихачёвых родились две дочки – близнецы Вера и Людмила.
Молодой семье и так приходилось несладко, но во время Великой Отечественной войны они смогли выжить только благодаря Зинаиде Александровне. Это она стояла в огромных очередях за хлебом в сорокаградусные морозы даже по ночам, она же носила воду с реки, обменивала на хлеб и муку свою одежду, драгоценности свекрови. Муж все это время занимался научной работой, писал вместе с историком Тихановой книгу по заданию руководства города «Оборона древнерусских городов». Книгу потом раздавали бойцам на фронте.
В эти годы Дмитрий Сергеевич ходил в Князь-Владимирский собор – храм, который не закрывался и в то страшное время. В своих «Воспоминаниях» он говорит об этих испытаниях русского народа: «В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие — злодеи, мерзавцы, убийцы, людоеды. Середины не было. Все было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса»
Однажды, был вечер, над городом поднялось замечательной красоты облако. Оно было белое-белое, поднималось густыми, какими-то особенно «крепкими» клубами, как хорошо взбитые сливки. Оно росло, постепенно розовело в лучах заката и, наконец, приобрело гигантские, зловещие размеры.
Впоследствии узнали: в один из первых же налетов немцы разбомбили Бадаевские продовольственные склады. Облако это было дымом горевшего масла. Немцы усиленно бомбили все продовольственные склады. Уже тогда они готовились к блокаде.
А между тем из Ленинграда ускоренно вывозилось продовольствие и не делалось никаких попыток его рассредоточить, как это сделали англичане в Лондоне. Немцы готовились к блокаде города, а мы — к его сдаче немцам. Эвакуация продовольствия из Ленинграда прекратилась только тогда, когда немцы перерезали все железные дороги; это было в конце августа.
Ленинград готовили к сдаче и по-другому: жгли архивы. По улицам летал пепел горели книги: немцы разбомбили книжный склад Печатного Двора. И этот пепел, как и белый дым, казались знамениями грядущих бедствий.
Правда о ленинградской блокаде никогда не будет напечатана…» — писал он в своих воспоминаниях:
«Эту ледовую дорогу называли дорогой смерти (а вовсе не «дорогой жизни», как сусально назвали ее наши писатели впоследствии).
Машины часто проваливались в полыньи (ведь ехали ночью). Рассказывали, что одна мать сошла с ума: она ехала во второй машине, а в первой ехали ее дети, и эта первая машина на ее глазах провалилась под лед. Ее машина быстро объехала полынью, где дети корчились под водой, и помчалась дальше, не останавливаясь. Сколько людей умерло от истощения, было убито, провалилось под лед, замерзло или пропало без вести на этой дороге! Один Бог ведает!»
Самое страшное было постепенное увольнение сотрудников. По приказу Президиума по подсказке нашего директора — П. И. Лебедева-Полянского, жившего в Москве и совсем не представлявшего, что делается в Ленинграде, происходило «сокращение штатов». Каждую неделю вывешивались приказы об увольнении. Увольнение было страшно, оно было равносильно смертному приговору: увольняемый лишался карточек, поступить на работу было нельзя. На уволенных карточек не давали.
Голодали те, кто не мог получать карточек: бежавшие из пригородов и других городов. Они умирали первыми, они жили вповалку на полу вокзалов и школ.
Развилось и своеобразное блокадное воровство. Мальчишки, особенно страдавшие от голода, бросались на хлеб и сразу начинали его есть. Они не пытались убежать: только бы съесть побольше, пока не отняли. Они заранее поднимали воротники, ожидая побоев, ложились на хлеб и ели, ели, ели. А на лестницах домов ожидали другие воры и у ослабевших отнимали продукты, карточки, паспорта. Особенно трудно было пожилым. Те, у которых были отняты карточки, не могли их восстановить. Достаточно было таким ослабевшим не поесть день или два, как они не могли ходить, а когда переставали действовать ноги — наступал конец. Обычно семьи умирали не сразу. Пока в семье был хоть один, кто мог ходить и выкупать хлеб, остальные, лежавшие, были еще живы. Но достаточно было этому последнему перестать ходить или свалиться где-нибудь на улице, на лестнице (особенно тяжело было тем, кто жил на высоких этажах), как наступал конец всей семье.
По улицам лежали трупы. Их никто не подбирал. Кто были умершие? Может быть, у той женщины еще жив ребенок, который ее ждет в пустой холодной и темной квартире? Было очень много женщин, которые кормили своих детей, отнимая у себя необходимый им кусок. Матери эти умирали первыми, а ребенок оставался один. Так умерла наша сослуживица по издательству — О. Г. Давидович. Она все отдавала ребенку. Ее нашли мертвой в своей комнате. Она лежала на постели. Ребенок был с ней под одеялом, теребил мать за нос, пытаясь ее «разбудить». А через несколько дней в комнату Давидович пришли ее «богатые» родственники, чтобы взять… но не ребенка, а несколько оставшихся от нее колец и брошек. Ребенок умер позже в детском саду.
Оставляли умирающих: матерей, отцов, жен, детей; переставали кормить тех, кого «бесполезно» было кормить; выбирали, кого из детей спасти; покидали в стационарах, в больницах, на перроне, в промерзших квартирах, чтобы спастись самим; обирали умерших — искали у них золотые вещи; выдирали золотые зубы; отрезали пальцы, чтобы снять обручальные кольца у умерших — мужа или жены; раздевали трупы на улице, чтобы забрать у них теплые вещи для живых; отрезали остатки иссохшей кожи на трупах, чтобы сварить из нее суп для детей; готовы были отрезать мясо у себя для детей; покидаемые — оставались безмолвно, писали дневники и записки, чтобы после хоть кто-нибудь узнал о том, как умирали миллионы. Разве страшны были вновь начинавшиеся обстрелы и налеты немецкой авиации? Кого они могли напугать? Сытых ведь не было. Только умирающий от голода живет настоящей жизнью, может совершить величайшую подлость и величайшее самопожертвование, не боясь смерти. И мозг умирает последним: тогда, когда умерла совесть, страх, способность двигаться, чувствовать у одних и когда умер эгоизм, чувство самосохранения, трусость, боль — у других.
Некоторые люди не выживали даже в стационаре: у них была необратимая стадия дистрофии. «Они не хотели есть, лежали черные, губы тонкие, как бумага, обтягивали и обнажали зубы. Некоторые ученые крали или подделывали талончики, по которым нам отпускали завтрак, обед и ужин. Подделать эти талончики было не так уж трудно. На этом «деле» поймали доктора наук – кажется, астронома или химика».
Дмитрий Лихачев вспоминает, как умер его отец и как спекулянты наживали себе капитал на смерти. «Как хоронить? Надо было отдать несколько буханок хлеба за могилу. Гробы не делали вообще, а могилами торговали. В промерзшей земле трудно было копать могилы для новых и новых трупов тысяч умиравших. И могильщики торговали могилами уже «использованными», хоронили в могиле, потом вырывали из нее покойника и хоронили второго, потом третьего, четвертого и т.д., а первых выбрасывали в общую могилу».
Родственники боялись, что, пока отец лежит в морге, его разденут, простыни срежут, золотые зубы выломают.
В морг время от времени приезжали машины, грузили тела штабелями и везли на Новодеревенское кладбище, хоронили в общей могиле.
«Я несколько раз видел, как проезжали по улицам машины с умершими. Эти машины, но уже с хлебом и пайковыми продуктами, были единственными машинами, которые ходили по нашему притихшему городу. Трупы грузили на машины «с верхом». Чтобы больше могло уместиться трупов, часть из них у бортов ставили стоймя: так грузили когда-то не пиленные дрова. Машина, которую я запомнил, была нагружена трупами, оледеневшими в самых фантастических положениях. Они, казалось, застыли, когда ораторствовали, кричали, гримасничали, скакали. Поднятые руки, открытые стеклянные глаза. Некоторые из трупов голые. Мне запомнился труп женщины, она была голая, коричневая, худая, стояла стояком в машине, поддерживая другие трупы, не давая им скатиться с машины. Машина неслась полным ходом, и волосы женщины развевались на ветру, а трупы за ее спиной скакали, подпрыгивали на ухабах. Женщина ораторствовала, призывала, размахивала руками: ужасный, оскверненный труп с остекленевшими открытыми глазами!»
Весной 1942 г. было решено использовать все свободные участки земли в городе под огороды. Семена выдавали бесплатно. Специалисты Ботанического сада выращивали рассаду для ленинградцев.
«Нам выдали капельку семян редиски. Мы устроили огород в квартире, перевернули обеденный стол вверх ножками, ножки отвинтили, насыпали земли из сквера на Лахтинской, поставили у окна и посадили редиску. Потом ели траву этой редиски как салат, для витаминов. В мае мы уже ели лебеду и удивлялись, какая это вкусная трава. Лебеду испокон веку ела русская голодающая деревня, а наше положение было значительно хуже. Потому, видно, и лебеда нам нравилась. Люди выкапывали в скверах корни одуванчиков, сдирали дубовую кору, чтобы остановить кровь из десен (сколько погибло дубов в Ленинграде!), ели почки листьев, варили месиво из травы. Чего только не делали! Но удивительно – эпидемий весной не было».
В июне 1942 года семья Лихачевых эвакуировалась по Дороге жизни из блокадного Ленинграда в Казань.
После войны они снова вернулись в Ленинград. Дмитрий Сергеевич стал преподавать в Ленинградском государственном университете. И, конечно, неизменным местом его работы остался Пушкинский дом.
В послевоенное время, в 1947 году, Дмитрий Лихачёв стал доктором наук, затем, в 1951 году, профессором Ленинградского государственного университета. На историческом факультете ЛГУ читал спецкурсы «История русского летописания», «Палеография», «История культуры Древней Руси» и др. В 1953 году был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР. В том же году опубликовал статьи в коллективном труде «Русское народное поэтическое творчество». С 1955 года – член бюро Отделения литературы и языка АН, а с 1956 года – член Археографической комиссии АН СССР.















