Титан гудел ровно, на одной ноте, и по этому гулу Тома с закрытыми глазами сказала бы, сколько в нём воды.
Гул был низкий и полный, и значит, полный был и он. Когда воды оставалось на треть, звук делался выше и суше, будто у титана першило в горле, и тогда надо было бросать всё и качать.
Тома сидела на своей табуретке у окошка, между титаном и дверью, и ждала пассажирского.
Кубовая стояла в конце перрона, отдельным домиком, и была она вся из двух вещей – титан и очередь. Титан – двухведёрный, клёпаный, с медным краном, который мать чистила золой по субботам, а очередь – какая когда придёт: то три человека, то восемьдесят.
За окном мело. Февраль на станции всегда мёл, потому что путей было восемь и между ними ничего не росло.
Часы в зале щёлкнули. Она сняла со стены совок, подсыпала под титан и открыла поддувало.
Станцию перестроили в тридцать девятом – тогда поставили новый зал, новые часы и эту кубовую. Титан достался от старой, и мать говорила, что он старше её самой.
Мать поставили на кубовую в сорок шестом, и с той поры они тут и жили – в каморке за титаном, где всегда было тепло и всегда пахло мокрым деревом.
Лукерья работала споро и много и говорила одну и ту же фразу, когда Тома лезла вперёд:
– Не суйся. Скажут – сделаешь.
Так и шло. Тома носила уголь, качала воду ручным насосом, мыла пол в кубовой и в зале и знала на станции всех: и Пахома-стрелочника, и Юлию из буфета, и начальника станции Порфирия, который ходил всегда прямой, как штакетина, и здоровался со всеми одинаково.
Ей было тринадцать, и она третий год просилась на подмену к матери официально, а мать не пускала.
– Мала.
– Мам, я всё умею!
– Умеешь. А отвечать не умеешь.
– Как это?
– А так, – говорила Лукерья. – Уметь – это руками. А отвечать – это головой.
Родилась Тома в тридцать шестом, тут же, на станции, в феврале, и мать говорила, что первый звук, который Тома услышала на этом свете, был не крик и не колокол, а гудок.
Мать слегла восемнадцатого февраля, к вечеру.
Она пришла с воды, села на кровать и не встала. Дочь потрогала ей лоб и побежала за фельдшерицей, а фельдшерица посмотрела и сказала: жар, лежать, ни воды не носить, ни угля, неделю.
– Какую неделю? – сказала Лукерья с подушки. – У меня завтра четыре состава.
– Хоть шесть.
Тома стояла в дверях.
– Мам. Я подменю.
Лукерья повернула голову.
– Ты?
– Я.
Мать долго молчала.
– Ладно, – сказала она наконец. – Только слушай, что тебе говорят. Придёт Порфирий – спроси. Придёт Трифон – спроси. Сама ничего не выдумывай, поняла?
– Поняла.
– Не поняла. Ты повтори.
– Сама ничего не выдумывать, – повторила Тома.
Порфирий пришёл в шесть утра, с фонарём, весь в снегу.
– Мать как?
– Лежит.
– Плохо. – Он поставил фонарь на прилавок и заговорил быстро. – Слушай меня, Тамара. Сегодня через нас идёт четыре состава: в десять сорок, в четырнадцать двадцать, в девятнадцать ноль пять и ночью, в час. Все с пересадкой на Гривцовскую ветку, все стоят по двадцать минут. Это не наш обычный день, это в четыре раза больше народу. Люди едут вторые сутки. Им нужен кипяток, поняла? Не чай, не буфет – кипяток. У них дети.
– Поняла.
– Титан выдержит?
Она открыла было рот – и не сказала.
Она заметила это ещё ночью. По нижнему шву, слева, где клёпка, шла тонкая мокрая полоса, и на полу под ней к утру набралось с чашку.
– Течёт… немножко, – сказала она.
Порфирий присел, поднёс фонарь и потрогал шов пальцем.
– Потеет, – сказал он. – Ничего. Шов слезится, бывает. Топи умеренно, не гони – и до Трифона дотянет.
– А Трифон когда?
– Трифон в Гривцове, на водокачке. Раньше завтрашнего утра не будет. – Он поднял фонарь. – Умеренно топи. Слышишь? Не гони.
– Слышу.
Оставшись одна, она первым делом полезла смотреть шов.
Мокрая полоса была на том же месте и не шире вчерашнего. Она подставила под неё жестянку из-под леденцов, и в жестянку стало капать – редко, раз в пять счётов.
– Пять, – сказала она вслух. – Ладно. Пять – это ничего.
Потом она вымыла пол, накачала полный титан, натаскала угля с запасом на весь день и села считать по бумажке, сколько народу пройдёт. Выходило много, и она посчитала второй раз, и вышло ещё больше.
В окошко заглянула Юлия из буфета.
– Ты чего сидишь как сыч?
– Считаю.
– Чего считаешь?
– Людей.
– Ой, посчитала одна такая… – Юлия поставила на прилавок кружку с чаем. – На, пей. И не сиди без дела, а то к вечеру сама сваришься.
Первый состав опоздал на двадцать минут и пришёл в одиннадцать.
Она успела за это время накачать полный титан и подсыпать – умеренно, как велено, ровно столько, чтобы держало.
Потом открылась дверь, и в кубовую вошло сразу человек тридцать.
– Девочка, кипятку!
– Кипяток есть?
– Есть.
– Наливай, наливай, у нас двенадцать минут!
Она наливала. Чайники, кружки, бидончики, стеклянные банки, обёрнутые тряпками, детская бутылочка, солдатский котелок. Кран у титана был узкий, каждая посудина занимала своё время, и очередь дышала ей в затылок.
На двадцатом человеке струя из крана стала тоньше.
– Чего он у тебя еле идёт?
– Сейчас.
– «Сейчас»! У меня поезд!
Кран она открыла до упора. Струя пошла чуть лучше и снова опала: воды в титане было ещё много, а горячей – уже нет. Титан не догревал.
Последним десяти она налила тёплой.
– Это что, кипяток?!
– Простите… Больше нет.
– Ну спасибо тебе, дочка. Спасибо. – Женщина с бидоном посмотрела на неё и вышла, и это было хуже крика.
К четырнадцати двадцать Тома сделала всё, что могла в рамках слова «умеренно».
Она вычистила поддувало, накачала воду заранее, нагрела с запасом два ведра на плитке в каморке.
Второй состав был больше первого.
Кипятка хватило человек на сорок, потом опять пошла тёплая. Ведра из каморки разошлись за три минуты. В кубовой стало тесно и шумно, кто-то полез без очереди, кто-то стал ругаться, и в этом шуме Тома вдруг услышала, как гул титана изменился – сделался выше и суше.
Она пролезла за титан и посветила.
Мокрая полоса по шву разошлась, и с неё уже капало – не слезилось, а капало, часто, и на полу натекла лужа, и в этой луже стояли её валенки.
– Девочка! Кипяток!
– Сейчас.
– Да что «сейчас», третий раз «сейчас»!
Она вышла к окошку и выговорила – громче не получилось:
– Кипятку больше нет. Титан течёт.
Толпа поворчала и стала расходиться. Ушли не все. Женщина с двумя детьми осталась стоять, держа пустую бутылочку, и не уходила, пока её не позвали с перрона.
Она вымела кубовую, вылила лужу, подставила под шов ведро вместо жестянки и села.
Жестянка из-под леденцов стояла рядом, полная. Она взяла её и вылила в ведро, и от этого движения ей стало вдруг так, что она села на пол прямо в мокрое.
Мать лежала за стенкой, в трёх шагах, и ей нельзя было ни угля, ни воды, ни этого разговора.
– Мам, – сказала Тома негромко.
– А? – отозвалась мать сквозь дрёму.
– Ничего. Спи.
Порфирия она нашла у товарной конторы.
– Порфирий Матвеевич! Титан течёт сильно! Я топить боюсь!
– Не топи.
– Так а как же?..
– Тамара. – Он был на бегу и говорил через плечо. – У меня на пятом пути вагон с перекосом груза и комиссия из отделения. Титан до утра, Трифон утром. Как есть, так и есть. Не выдумывай ничего, ты меня поняла?
– Поняла.
Он ушёл.
Тома вернулась в кубовую, села на свою табуретку и просидела так, наверное, полчаса.
Она сделала всё, что ей велели. Она топила умеренно. Она не выдумывала. Она спросила и Порфирия, и мать, и оба сказали ждать.
А в девятнадцать ноль пять придёт третий состав, а в час ночи четвёртый, и у них дети, и им нужен кипяток, а его не будет.
И выходило так, что она всё сделала правильно и всё вышло плохо, и виноватых не было вовсе, и от этого было хуже всего.
Тома встала.
Она вышла из кубовой и пошла по перрону – сначала быстро, потом бегом.
В буфете Юлия домывала прилавок.
– Юль! У тебя плита топится?
– Топится, а что?
– Мне надо на ней воду греть. Много. К семи вечера.
Юлия выпрямилась.
– Чего это ты выдумала?
– Титан течёт. Кипятку не будет. – Тома говорила скоро, чтобы не перебили. – У тебя плита большая, на ней три ведра сразу станет. У Пахома в будке печка. У путейцев на седьмом пути костёр и бак, они в нём шпалы смолят, но бак можно вымыть. Если всё вместе – хватит.
Юлия смотрела на неё.
– Тома. У меня буфет, а не кубовая. Мне за плиту голову снимут.
– А если я скажу, что я попросила?
– А ты кто?
– Я кубовщица, – сказала Тома. – Сегодня я.
Юлия помолчала и вдруг засмеялась.
– Ох, Лукерьина порода… Ладно! Тащи вёдра. Только уголь свой.
Пахом сидел в будке и грел руки о печку.
– Дядь Пахом! Дай печку.
– Чего?
– Печку. Твою. До ночи.
– А я на чём сидеть буду?
– Ты рядом сядешь.
Пахом посмотрел на неё поверх очков.
– Титан?
– Титан.
– Говорил я Порфирию в декабре: меняй, – сказал Пахом. – Он мне: «дотянет». Вот и дотянул. – Он встал и снял с гвоздя чайник. – Ведра два поставлю. Больше не влезет, у меня печка с кулак.
– Два – это хорошо!
– Два – это два. Ты не радуйся раньше времени. Ты лучше скажи: тебе кто велел?
Тома открыла рот и закрыла.
– Никто… – сказала она.
Пахом покивал.
– Тогда беги дальше, – сказал он. – А то будешь тут стоять и объясняться.
Путейцы на седьмом пути сперва её послали, а потом бак дали.
Бак был чёрный, смолёный, и мыли его вчетвером – Тома, двое путейцев и подошедший от нечего делать сцепщик, – и отмыли, и поставили на костёр, и один путеец сказал, что если хоть кто-нибудь скажет слово про смолу, он сам первый выпьет кружку и не поморщится.
К семи часам на станции кипело в трёх местах.
На буфетной плите – три ведра и два чайника. У Пахома в будке – два ведра. На седьмом пути в баке – ведёр восемь, и над костром висел пар, и в темноте казалось, что горит что-то большое.
Она металась между ними и повторяла одно и то же:
– Не давайте закипеть насухо! Юль, подливай! Дядь Пахом, доливай!
– Командирша выискалась!
– Дядь Пахом!
– Доливаю, доливаю…
Третий состав встал в девятнадцать десять.
Она стояла на перроне и кричала так, как не кричала никогда в жизни:
– Кипяток в буфете! Кипяток в буфете и у стрелки! Титан не работает, идите в буфет!
Люди сперва не поняли и по привычке пошли к кубовой, и там натолкнулись на прибитый Юлиной рукой лист бумаги, где было написано печатными буквами: «КИПЯТОК В БУФЕТЕ». Потом пошли в буфет и разобрали три ведра за четыре минуты.
Пришлось водить партиями. Она провела вторую партию к Пахому, третью – на седьмой путь, к костру, и там, у чёрного бака, стояла очередь из тридцати человек, и в темноте от пара и от фонаря делалось празднично, будто на гулянье.
– Девочка, а это откуда у вас?
– Это путейский.
– Чистый?
– Чище нашего титана!
Смеялись. Кто-то в очереди сказал, что на его памяти это первая станция, где кипяток догоняет пассажира сам.
К ночному составу, к часу, всё повторилось, только уже без бестолковщины: Юлия ушла спать в два, Пахом дотерпел до конца, а путейцы менялись по двое.
Кипятку хватило всем.
Перед ночным составом, между третьим и четвёртым, Тома пришла в буфет греться.
Юлия сидела на ящике, вытянув ноги, и была злая и довольная разом.
– Ну что, кубовщица? Довольна?
– Ага…
– «Ага». У меня плита треснет – кто отвечать будет?
– Я.
– Ты! – Юлия фыркнула. – Тринадцать лет, а туда же… Ладно. Пей чай, пока горячий.
Они помолчали.
– Юль. А если Порфирий заругает?
– Заругает.
– Сильно?
– Ну как сильно. Покричит. – Юлия зевнула. – Ты, главное, не оправдывайся. Оправдываться начнёшь – он тебя съест. Ты стой на своём: было так, сделала так.
– А если он спросит, кто велел?
– А ты скажи как есть: никто. – Юлия посмотрела на неё. – Оно, знаешь, страшно только первый раз. А потом привыкаешь.
Четвёртый состав пришёл в час десять, и это был самый тихий из четырёх: люди спали, вышли немногие.
Тома всё равно стояла на перроне и объявляла, и голос у неё к тому времени сел совсем.
– Кипяток в буфете… Кипяток у стрелки…
– Девочка, ты чего хрипишь? – спросила женщина с чайником.
– Ничего.
– «Ничего»! Ты воды-то сама пила?
Тома подумала и поняла, что с утра ничего не пила.
Женщина налила ей из своего чайника в свою же кружку и стояла над ней, пока та не выпила.
– Мать-то где у тебя?
– Болеет.
– А отец?
– Нету. После войны умер, от ран.
Женщина ничего на это не сказала, только погладила её по рукаву – коротко – и пошла к вагону.
Трифон приехал в семь утра, посмотрел титан и сказал:
– Ну и ну. Тут не шов, тут днище садится. Ещё бы день потопили – и ошпарило бы кого-нибудь.
– Я не топила, – сказала Тома.
– Правильно, что не топила.
Порфирий пришёл в восемь.
Он выслушал Трифона, потом посмотрел на подтёки на полу, потом на Тому, которая сидела на табуретке и уже не очень понимала, где она.
– Тамара.
– Я.
– Ты чью плиту вчера топила?
– Буфетную.
– А бак чей брала?
– Путейский.
– А людей от постов уводила?
– Пахом сам сидел, он не уходил, – сказала Тома. – А путейцы в свободное.
Порфирий постоял.
– Тебе за это, вообще-то, надо всыпать, – сказал он. – По-хорошему.
– Я знаю…
– Знаешь. – Порфирий одёрнул шинель. – Пятьсот человек вчера прошло. Пятьсот, Тамара. Я ночью считал и думал: вот утром приеду, и будет у меня жалоба на станцию. А жалобы нет.
Он повернулся и пошёл к двери.
– Скажи матери – пусть выздоравливает, – сказал он от двери. – И скажи, что я титан меняю. В декабре надо было.
Мать встала на пятый день, слабая, и первым делом пошла в кубовую – смотреть.
Титан стоял разобранный, Трифон возился с днищем, на полу были опилки.
Лукерья постояла, посмотрела и села на табуретку.
– Рассказывай.
Тома рассказала. Старалась говорить коротко, а выходило длинно, и про бак, и про листок, и про то, как один дядька хотел без очереди и как его не пустили сами же.
Лукерья слушала и не перебивала.
– Мам, я выдумала, – сказала Тома в конце. – Ты не велела…
– Я не велела, – согласилась мать.
– Ты сердишься?
Лукерья посидела ещё.
– Я тебе, Тома, неправильно говорила, – сказала она. – Всю жизнь одно и то же: скажут – сделаешь. Меня так учили, и я тебя так. – Она сложила руки на коленях и подержала их так. – А выходит, что сказать-то не всегда есть кому.
– Мам…
– Ты вот что. – Лукерья кивнула на разобранный титан. – Трифон говорит, новый ставить будем, с двумя кранами. Как думаешь – куда второй кран выводить: в зал или на перрон?
Она подняла голову.
Мать спрашивала всерьёз – это было слышно.
– На перрон, – сказала Тома. – В зале не успевают. У них двадцать минут.
– На перрон, – повторила Лукерья и посмотрела на Трифона. – Слыхал?
– Слыхал, – сказал Трифон из-под титана. – Ну, значит, на перрон.
Новый титан поставили в апреле, и гудел он не так – выше и звонче, и привыкали к нему долго.
Зато у него было два крана, и второй выходил прямо на перрон, под навес, и в летние месяцы, когда поезда шли один за одним, у этого крана стояли по двое и наливали разом.
А чёрный путейский бак с того февраля так и оставили на седьмом пути – вымытым.
На всякий случай.
Пахом, проходя мимо, всякий раз в него заглядывал и стучал по боку костяшкой – проверял, не смолят ли в нём опять. И если смолили, шёл ругаться, и ругался долго, и все на станции знали за что.
А Тома с той зимы говорила матери, когда та начинала своё «скажут – сделаешь»:
– Мам, а если не скажут?
И Лукерья каждый раз отвечала одинаково, будто ждала вопроса:
– Тогда думай. Только сперва посчитай, чем платить будешь.















