— Мам, ты только не говори сразу «нет». Ты сначала дослушай.
Галина держала трубку плечом и второй рукой отбивала по кассе упаковку пластырей. Женщина напротив терпеливо ждала, разглядывая витрину с градусниками.
— Марин, я на смене. До семи.
— Я быстро. Смотри, я Кирилла и Нику к тебе на дачу с двенадцатого, как обычно. И там девочки просили ещё Диму и Соню взять, это Ленкины, ты их видела на Никином дне рождения. Они заплатят, ты не думай. Сто рублей в день с ребёнка, это же копейки, мам, ты в магазине больше на ерунду оставляешь.
— Кому заплатят?
— Ну мне переведут, а я на продукты для всех потрачу. Мам, ты чего, тебе что, детей жалко? Они в городе в четырёх стенах сидят.
Женщина у кассы взяла пластыри, сказала спасибо и ушла. Галина посмотрела на очередь — два человека, оба с рецептами, оба будут долго.
— Марина, я перезвоню.
— Ага, значит, нормально. Я Ленке скажу, что договорились.
И отключилась.
Вот эта её манера — не дожидаться. Она с детства так: спросит и убежит, а потом «ты же не возражала». В шестом классе точно так же завела хомяка.
Дома Галина поставила сумку на табурет и сказала мужу с порога:
— Витя, Марина хочет ещё двоих чужих детей мне на дачу привезти.
Виктор Степанович не отвёл глаз от телевизора, где какие-то люди строили дом в Карелии.
— Ну а что такого. Ты же всё равно там сидишь.
— Я не сижу. Я там грядки полю, а в понедельник и четверг у меня смена, я в шесть утра на автобус.
— Ну, так дети-то при тебе будут. Одним больше, одним меньше.
— Их будет пятеро, Витя. Пятеро на шести сотках. И один биотуалет.
— Так они на улице целый день.
Галина открыла холодильник, посмотрела в него и закрыла, не взяв ничего. Тридцать лет этот человек рядом. Он воспитал Марину с трёх лет, водил в музыкальную школу, чинил её велосипед, покупал ей сапоги, когда Галина считала копейки. И вот он сидит и говорит «всё равно». Как будто её лето — это что-то вроде старой табуретки в углу, которая никому не мешает и никому не нужна.
— Витя, а ты со мной в этом году поедешь?
— Куда я поеду, у меня гараж. И вообще, шумно там у вас.
Двенадцатого июня их привезли всех сразу. Марина выгрузила из машины двоих своих, потом Диму — худого, длинного мальчика лет десяти, который сразу пошёл смотреть, есть ли в бочке лягушки, — и Соню, маленькую, с двумя тощими косичками и рюкзаком, который был ей до колен.
— Мам, Соня у нас особенная, ей нельзя кошек и пыль. Ленка сказала, ты в курсе, ты же аптекарь.
— Я фармацевт. Что значит — нельзя пыль?
— Ну, у неё дыхалка слабая. У неё там баллончик в рюкзаке, она сама умеет. Мам, ну не делай такое лицо, ей семь лет, она с этим всю жизнь живёт.
— Полис где?
— Какой полис?
— Медицинский. Если что случится, я с ней куда пойду?
— Мам, ну куда там что случится, ты чего. Я тебе Ленкин телефон дам, она сама всё решит.
Марина уехала через двадцать минут, потому что «мы с Серёжей опаздываем». Галина осталась стоять у калитки с четырьмя детьми, пятого — Артёма, соседкиного внучатого племянника, — привезли к вечеру, и тут Галина уже ничего не спрашивала, потому что Марина по телефону сказала: «Мам, ну он же сам с усам, ему двенадцать, он вообще тебя не побеспокоит».
Артём не беспокоил ровно до того момента, пока не разжёг за сараем костёр, чтобы показать младшим, как горит монтажная пена.
— Так, — сказала Галина. — Вёдра берём, тушим. Артём, ты вообще соображаешь?
— А чё такого, я в деревне у другой бабки всегда так делаю.
— Здесь тебе не другая бабка. Здесь я. Одно ведро — тебе, второе — Диме, встали, пошли.
Лягушки в бочке всё-таки были. Две. Дима их поймал и посадил в банку из-под сметаны, потом забыл на солнце, потом плакал. Ника разбила чашку и порезала палец, Кирилл на второй день заявил, что каша с комками и что «мама дома такое не заставляет есть». Соня ела всё и молчала. Она вообще почти всё время молчала, только смотрела и держалась за лямки рюкзака.
— Сонь, ты рюкзак-то сними, — сказала Галина. — Ты его третий день не снимаешь.
— Там мой баллончик.
— Так я его на полку положу, в дом, ты будешь знать где.
— Мама говорит, чтоб я всегда при себе.
— Ну, при себе так при себе.
Вечером Галина считала, сколько всего ушло. Хлеб — три буханки за два дня, макароны, сосиски, молоко, печенье, яйца. Сто рублей в день с ребёнка. На эти сто рублей ребёнок съедал завтрак и уже шёл просить, когда обед.
Она позвонила дочери.
— Марин, а деньги-то девочки перевели?
— Перевели, конечно. Мам, я на них закупаюсь, я же вам продукты вожу.
— Ты привезла в среду два пакета. Там было печенье, чипсы и сок.
— Ну, дети же просили. Мам, ты что, теперь будешь мне чеки предъявлять? Ты моя мать вообще или бухгалтер?
Вот на этом месте Галина всегда и ломалась. Потому что с чужой женщиной можно было поговорить спокойно и до конца, а с дочерью каждый разговор через две минуты превращался в «ты меня не любишь».
— Я не бухгалтер. Я просто устала.
— Мам, ну ты же всё равно там.
Она это сказала теми же словами, что и Виктор. Как будто они между собой сговорились и выдали друг другу одну справку на двоих.
В начале июля у Галины были две смены подряд и день на отгул. Она приехала на дачу в четверг, к вечеру, открыла дом — и не сразу поняла, что не так.
Не было машинки. Бабушкиной, на чугунной станине, с ножным приводом, с золотыми буковками на чёрном боку. Её не трогали лет пятнадцать, на ней стояли банки с гвоздями и лежала клеёнка, но она стояла на своём месте с тех пор, как дом вообще появился.
Ещё не было двух оцинкованных вёдер и электроплитки. И в подполе было просторнее, чем положено.
Галина вышла к забору. Соседка Люся как раз обрывала усы у клубники.
— Люсь, тут не было никого?
— Так Мариночка твоя была в понедельник, с мужем. Хорошая машина у них, вместительная. Они грузили долго, я думала, вы переезжать надумали.
— Что грузили?
— Ну, тумбочку эту твою железную, швейную. Она же тяжёлая, Серёжа аж крякал. И банки носили, ящиками. Я ещё подумала, мать на работе, а дети помогают. Правильно же, чего добру пропадать.
— Правильно, — сказала Галина. — Спасибо, Люсь.
Она вернулась в дом, села на кровать и минут десять просто сидела.
Потом набрала номер.
— Марин.
— О, мам, привет, я за рулём, говори быстро.
— Где машинка?
— Какая машинка? А, эта рухлядь? Мам, она же не работает, там челнок заело, я сто раз смотрела. Её Ленкин муж забрал, он такие штуки реставрирует, он из неё стол сделает. Красиво будет, я тебе фотку скину.
— Это бабушкина машинка. Моей мамы. Она на ней мне школьную форму шила.
— Мам. Ну ты серьёзно сейчас? Ей сто лет, она ржавая, она у тебя под клеёнкой стояла и пылилась. Я думала, ты обрадуешься, что место освободилось, ты сама всё время говоришь, что дом захламлён.
— А вёдра?
— Мам!
— А закатки?
Пауза. Секунды три.
— Я взяла половину. Мам, они у тебя прошлогодние, их всё равно никто не ест. Я девочкам отдала немножко, за беспокойство, они же детей мне доверили, неудобно с пустыми руками.
— За беспокойство, — повторила Галина. — Они тебе доверили. А беспокоюсь я.
— Ну всё, началось. Мам, я тебе потом перезвоню, у меня поворот.
Галина положила телефон рядом с собой на покрывало. Ржавая, под клеёнкой, никто не ест. И ведь по каждому пункту она права, эта Марина. Машинка действительно не шила. Банки действительно стояли с позапрошлого года. И вот как объяснить человеку, что дело не в банках.
Мама умерла в две тысячи девятом. У Галины от неё остались: фотографии, две подушки и машинка. Осталось — фотографии и две подушки.
В середине июля Люсина дочка, которая приезжала по субботам, показала Галине телефон.
— Галина Петровна, а вы видели, как вас в интернете хвалят?
— Меня?
— Ну, дачу вашу. Смотрите.
На фотографиях были её грядки. Её бочка. Её крыльцо с облупившейся синей краской, которое она третий год собирается покрасить. Пятеро детей сидят на её лавке и едят её абрикосовое варенье прямо из банки ложками. И подпись: «Мы с ребятами на нашей даче. Воздух, солнце, никакого телефона. Дети счастливы!»
Под фотографией — комментарии.
«Маринка, ты героиня. Пятеро! Я с двумя с ума схожу».
«Спасибо тебе огромное, Димка приехал загорелый и на три сантиметра вырос».
«Девочки, вот так и надо — своя дача и никаких лагерей».
И Марина отвечает: «Да ладно вам, мне не сложно. Главное, чтоб детям было хорошо».
— Красиво у вас, — сказала Люсина дочка. — Я прям завидую.
— Спасибо, Оль.
Галина отдала телефон и пошла вешать бельё. Не сложно ей. Вот пусть бы попробовала один раз с семи утра, когда Артём уже орёт, что Дима взял его наушники, а Ника сидит на крыльце и ноет, что хочет домой к маме, а Соня дышит громче, чем надо, и ты каждые пятнадцать минут проверяешь — как она там, ничего ли, — потому что у тебя на руках чужой ребёнок и ни одной бумажки на него.
Двадцатого июля позвонила Марина. Голос был бодрый.
— Мам, отличные новости. Мы с Серёжей на десять дней к морю, горящие взяли, в Абхазию. С третьего.
— Хорошо. Отдохните.
— Так вот, я тебе детей на весь август тогда. Целиком. Всех.
— В смысле — всех?
— Ну моих двоих и Ленкиных, и Артёма, наверное, тоже, Танька просила. Мам, ну а куда я их дену, мы же уезжаем.
— Марин, вы уезжаете на десять дней. А август — это тридцать один.
— Мам, мне после моря надо в себя прийти. Я вообще-то год пахала. У меня дома тоже быт, и стирка, и Серёжины рубашки, и всё на мне. Мне надо отдохнуть.
— От быта.
— Да! Что, мне уже и отдохнуть нельзя?
— А я отдохну когда?
— Мам, ну ты же всё равно на даче сидишь.
Вот оно опять. Третий раз за лето. Галина поймала себя на том, что считает.
— У меня отпуск с восьмого августа. Двадцать восемь дней. Я его копила.
— Ну и отлично, вот как раз в отпуске и побудешь с внуками. Тебе же хорошо — и воздух, и не одна.
Приступ у Сони случился двадцать девятого июля, в среду, под вечер.
Она сидела на лавке и как-то очень тихо, очень аккуратно дышала. Галина как раз вышла с тазом и посмотрела на неё — просто потому, что привыкла за полтора месяца смотреть.
— Сонь. Ты чего?
— Ничего.
— Баллончик где?
— Он пустой. Он два дня как пустой, я нажимаю, а там пшикает и всё.
— А почему ты молчала?
— Мама сказала, чтоб я не жаловалась. Она сказала, вы и так с нами намучились.
У девочки в груди при вдохе было слышно тонкий свист. Галина за двадцать три года за прилавком этот звук слышала не раз и знала, чем он кончается, если ждать.
Мать Сони не брала трубку. Ни в первый раз, ни в пятый. Марина сказала: «Мам, они на даче у Ленкиной свекрови, там связи нет, ну попшикай ей чем-нибудь, ты же в аптеке работаешь».
Галина посадила детей за стол, велела Артёму, который сразу стал серьёзным и взрослым, никого не выпускать за калитку, и пошла к Люсе просить, чтобы Люсин зять отвёз в посёлок.
В амбулатории врач, молодая, спокойная, посмотрела Соню, послушала и сказала:
— Экстренно мы её примем в любом случае, полис для этого не нужен. А вот дальше, с ребёнком без родителей, я вам ничем помочь не смогу — только с матерью или с нотариальной доверенностью. Сейчас снимем, станет легче. Ей нужен свой препарат, тот, который ей выписан.
— Он у неё кончился.
— Ну так купите, если можете. Или пусть мать везёт рецепт.
Название Галина знала. И цену знала лучше врача. Она зашла в дежурную аптеку в посёлке, показала коллеге фотографию упаковки, которую Соня хранила в кармашке рюкзака вместе с картинкой из мультика, и заплатила своей картой. Две тысячи восемьсот сорок рублей. Полторы её смены, если считать по-честному.
В машине Соня сказала:
— Тёть Галь, вы маме не говорите, что я пожаловалась.
— Я не скажу.
— И что вы деньги потратили, тоже не говорите. Она ругаться будет.
— И это не скажу.
Она не сказала. Ни Ленке, ни Марине, ни Виктору. Ни тогда, ни потом. Это единственное, о чём она за всё лето вообще никому не сообщила.
Тридцать первого июля у Галины была короткая смена. Она осталась после неё в аптеке минут на сорок, попросила у заведующей включить принтер и напечатала один лист. Потом подумала и напечатала второй, такой же.
Коллега Ира, заглянув через плечо, спросила:
— Галь, ты чего это, договор?
— Да какой договор. Просто расписала, кто с какого числа.
На листе было, по числам: Кирилл и Ника — с первого по тридцать первое; Дима и Соня — с третьего по двадцатое, продукты и лекарства их мать привозит сама раз в неделю; Артём — с восьмого по восемнадцатое, потому что дальше у него секция. Отдельной строкой: копии полисов и свидетельств о рождении на каждого ребёнка передать до первого августа. Ещё строкой: у Сони обязательно должен быть непросроченный баллончик, второй запасной остаётся у Галины. И в самом низу: телефон каждой матери, по которому она берёт трубку в течение часа.
Никаких денег там не было ни строчкой. Галина специально не стала писать про деньги — знала, что тогда весь разговор съедет на сто рублей, и ничего, кроме ста рублей, дочь не услышит.
Марина приехала первого числа, забирать вещи Кирилла из городской квартиры и завозить их на дачу. Галина положила перед ней два листа на стол.
— Что это?
— Прочитай.
Марина читала долго. Дольше, чем нужно, чтобы прочитать полстраницы.
— Мам. Ты серьёзно?
— Совершенно.
— Ты мне бумагу подсовываешь. Мне. Своей дочери.
— Я прошу подписать, что мы обо всём договорились. Два экземпляра, один тебе, один мне.
— Зачем?!
— Затем, что двадцать девятого числа у Сони кончился баллончик, а её мать не брала трубку четыре часа. Затем, что если с чужим ребёнком что-то случится, я никто. Ни документов, ни разрешения, ничего. Я даже в поликлинику её отвести не могу.
— Так ничего же не случилось!
— В тот раз не случилось.
Марина отодвинула лист двумя пальцами, как будто он был липкий.
— Ты понимаешь, как это выглядит? Я приду к Ленке и скажу: девочки, моя мама требует с вас документы и расписки. Меня после этого вообще за человека держать не будут. Я перед ними за тебя ручалась.
— Ты ручалась за меня, не спросив меня.
— Мам, это же формальность! Мы все свои!
— Марин, свои — это ты, Кирилл и Ника. А Соня мне не своя. Я её видела до этого лета три раза.
Дочь встала. У неё это с детства — когда крыть нечем, она встаёт и начинает ходить.
— Знаешь, что самое противное? Не то, что ты отказываешь. Ты б сказала «не могу», я б поняла. Ты бумажку напечатала. На принтере. Ты как будто договор с чужими людьми заключаешь.
— А ты как со мной поступаешь? Ты мою дачу в интернете «нашей» называешь, машинку бабушкину отдала, банки раздала, деньги за меня взяла. И ты меня даже не спросила ни разу. Ни разу за три года, Марин. Ты сообщаешь.
— Так а чего спрашивать, если ты всё равно соглашаешься!
Вот тут Галина замолчала. Потому что это была чистая правда, и сказана она была без злобы, просто как очевидная вещь.
— Подпиши, — сказала Галина. — И я всех возьму. Всех пятерых, на весь август. Только подпиши.
— Я не буду это подписывать. Потому что это унизительно.
— Кому?
— Мне! Мне унизительно! Ты выставила меня какой-то аферисткой!
Она сняла с кольца ключ от дачи, тот самый, с кусочком синей изоленты, и положила на лист.
— Вот. Пусть у тебя всё будет по бумажке. И дача твоя, и ключ твой, и правила твои.
— Марина.
— И не звони мне пока. Мне надо отойти.
Виктор Степанович узнал обо всём вечером, когда доел и отодвинул тарелку.
— Дура ты, Галя.
— Спасибо.
— Ну а как? Родная дочь. Внуки. Из-за чего? Из-за листочка. Ты бы просто сказала: не потяну пятерых, беру двоих. И всё.
— Я говорила. В июне говорила, в июле говорила. Ты сам при этом стоял, когда я в кухне говорила.
— Ну, я как-то не вникал.
— Ты никогда не вникал. Ты только повторял: ты же всё равно там сидишь.
— Так ты и сидишь!
— Витя. Я там работаю. Я там с шести утра и до одиннадцати вечера работаю, без выходных, без смены, без обеда и без «спасибо». А ты сюда приезжаешь два раза за лето, за картошкой и за огурцами.
Он посмотрел на неё с искренним недоумением.
— Ну так ты ж сама так хотела. Тебе ж нравится.
Она не стала отвечать. Отвечать было некому — он правда так думал. Тридцать лет думал и ни разу не проверил.
Марина уехала к морю третьего числа. Кирилла и Нику увезли к другой бабушке, Серёжиной матери, в Краснокамск. Ленка своих пристроила в городской лагерь. Артём остался с матерью.
Галина об этом узнала от Люси, которая узнала от своей дочери, которая всё это видела в ленте: море, белые камни, коктейли в высоких стаканах, надпись «первый отпуск вдвоём за девять лет, мы заслужили». И ещё, чуть позже, уже из Краснокамска, фотография Ники с подписью «бабушки бывают разные, некоторым дети мешают отдыхать».
— Это она про тебя? — спросила Люся через забор.
— Наверное, про меня.
— Так ты ж никогда не отказывала.
— Один раз отказала. Хватило.
В августе Галина ушла в отпуск. Двадцать восемь дней. В первую неделю она покрасила крыльцо — то самое, синее, облупившееся, которое было на всех фотографиях. Потом перебрала подпол, пересчитала оставшиеся банки, их было двадцать шесть. Потом починила калитку, которую Артём расшатал, когда катался на ней, как на качелях.
К середине августа дом стал чистым и ровным, как в санатории. Каша по утрам не пригорала, потому что Галина её больше не варила. Хлеб не кончался. Бельё висело ровно.
В воскресенье она встала в шесть, потому что за одиннадцать лет привыкла вставать в шесть, вышла на крыльцо и села.
Сидеть было нечем заняться.
Первого сентября она позвонила сама.
— Марин, у Кирилла же линейка. Я хотела прийти.
— Мам, мы уже. Он в десять был, всё прошло. Серёжина мама с нами ходила.
— Понятно. А как он вообще?
— Нормально всё.
— Марин, может, привезёшь их в выходные? Я картошку выкопала, много, и яблоки. Хоть за яблоками.
— Мам, у нас плавание в субботу и репетитор в воскресенье. Он в третьем классе, у него нагрузка.
— Тогда я сама привезу. Яблоки.
— Мам, ты извини, но я пока не готова. Ты меня очень сильно обидела. Ты не представляешь, как я перед девочками выглядела.
— Я перед ними как выглядела, тебя не интересует.
— Вот видишь, ты опять начинаешь. Ладно, мне пора.
В середине сентября Галина закрывала сезон. Слила воду, убрала шланги, перенесла инструмент в сарай, накрыла плёнкой то, что накрывают. Люся с той стороны забора собирала последние помидоры и разговаривала сама с собой.
— Галь, а твои-то так и не приезжали?
— Не приезжали.
— Ой, ну ничего. Помирятся. Дети же.
— Дети.
Галина достала из кармана ключ с синей изолентой. Он так и лежал у неё в куртке с первого августа, она его перекладывала из кармана в карман, сначала специально, потом уже машинально.
В доме пахло чисто и пусто. Кровати заправлены, все три. На полке — двадцать шесть банок, ровно столько, сколько было в июле. На месте, где стояла машинка, теперь стояла коробка с лампочками и проводами, потому что место надо было чем-то занять, иначе его слишком видно.
Галина села на кровать, как в тот июльский четверг, и подумала, что права была по каждому пункту. По деньгам, по документам, по вёдрам, по августу, по всему. Она посчитала бы это ещё раз с любым человеком и в любом суде, и любой человек сказал бы: ну конечно, Галина Петровна, вы совершенно правы, кто же так делает с матерью.
Правота лежала у неё внутри, целая, аккуратная, как непросроченный товар на витрине, за который никто не приходит.
Она заперла дом, повесила замок на калитку и пошла к автобусу.
На остановке стояла женщина с двумя мальчишками, оба чумазые, оба спорили из-за пакета с яблоками, и младший ныл, что старший не даёт нести. Женщина сказала:
— Рты закрыли оба, я уже устала.
Галина поймала себя на том, что стоит и смотрит на них слишком долго, и отвернулась.
Автобус пришёл в четырнадцать сорок. До вечера было ещё много времени, и завтра выходной, и послезавтра тоже выходной, и она всю дорогу до Перми пыталась вспомнить, чем занималась в выходные раньше — до всего этого, до Кирилла, до Ники, до дачи с пятью детьми. Не вспомнила.















