Всё началось с автобуса.
Обыкновенного ПАЗика, который ходил от райцентра два раза в день — утром туда, вечером обратно. Он приехал на вечернем. Вышел на остановке — высокий, чернявый, в старой кожаной куртке и с одним-единственным чемоданом. Постоял, огляделся. Деревня, поля, лес за полями. Край земли. Ни одна душа не знала, зачем он здесь и откуда взялся.
Катерина увидела его первой.
Она возвращалась с фермы, несла бидон с молоком. Поравнялись на дороге. Он спросил:
— Где тут у вас можно на ночлег остановиться?
Голос — низкий, с мягкой хрипотцой. Глаза — чёрные, глубокие, смотрят прямо и спокойно.
— У нас гостиницы нет, — ответила Катерина. — А вы к кому?
— Пока ни к кому. Работу ищу.
— Какую работу?
— Любую. Могу плотничать. Могу скотину обиходить. Могу дрова колоть. Что дадите — то и сделаю.
Она оглядела его. Кожаная куртка старая, но чистая. Руки — крупные, с натруженными ладонями. Пахнет от него не перегаром, а дорогой. Дальней. Долгой.
— У нас плотник нужен, — сказала она. — Клуб ремонтировать. Пойдёмте, я вас к председателю сведу.
Так он остался.
Фамилия была — Романеску. Звали — Роман. Местные быстро переиначили: «Ромка-цыган». Не со зла. Просто так проще. Но смотрели — косо. Кто он? Откуда? Почему один? Где его табор? Свои ли у него документы? А лошадей крадёт? А иголки-булавки продаёт?
Вопросов было много. Ответов Роман не давал.
Работал. Молча. С утра до вечера. Клуб ремонтировал так, что старый председатель только крякал: «Ну, парень, руки у тебя золотые». Брёвна подгонял — комар носа не подточит. Углы рубил — любо-дорого смотреть. Инструмент держал в чистоте, каждый рубанок завёрнут в тряпицу, каждая стамеска остро отточена.
Катерина приходила к клубу. Якобы по делу. Якобы мимо шла. Стояла, смотрела, как он работает. Он замечал — и улыбался. Улыбка у него была — открытая, белозубая, сразу всё лицо освещалась.
Через две недели деревня загудела.
— Слыхали? Катька-то с цыганом спуталась.
— Да ну? Вот дура. Он её обманет, оберёт и бросит. Они все такие.
— А мать-то чего смотрит? Антонина-то?
Антонина — мать Катерины — смотрела. И ничего поделать не могла. Дочь взрослая. Двадцать пять лет. Характер — в покойного отца. Если что в голову вбила — не выбьешь.
— Катя, опомнись, — говорила она вечерами, когда они сидели за ужином. — Он же цыган. У них ни кола, ни двора. Сегодня здесь, завтра там. Бросит он тебя.
— Не бросит, мам.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Да он слова-то тебе ласковые говорит? Золотые горы обещает?
— Ничего он не обещает. Он работает. Молча работает. И всё.
— Работает… — Антонина качала головой. — А что у него за душой? Чемодан один. Ни родни, ни дома. Тёмный человек. Что мы про него знаем?
— А что знать-то? Человек он. Хороший.
— Все они хорошие до поры до времени.
Антонина переживала не зря.
В деревне к цыганам отношение было настороженное. Исторически. Память длинная: ещё до войны табор стоял за околицей — лошадей недосчитались у трёх дворов. Правда то было или нет — уже никто не помнил. Но легенда жила. И теперь, глядя на Романа, старухи на лавочках качали головами: «Ой, доведёт он Катьку до беды. Помяните моё слово».
Свадьбу сыграли тихую.
Без гостей. Без марша Мендельсона. Просто расписались в сельсовете. Свидетелями взяли двух случайных прохожих — почтальоншу и тракториста дядю Колю. Посидели в доме у Антонины втроём: мать, дочь, зять. Пили чай. Ели пироги с капустой. Роман сидел прямо, говорил мало, но смотрел на Катерину — и в глазах у него было такое, что Антонина вдруг осеклась на полуслове. Замолчала. И подумала: «А может, и правда любит?»
Но всё равно на душе было неспокойно.
Первый месяц Роман жил у Антонины.
Вёл себя тихо. Помогал по хозяйству. Дров наколол — на год вперёд. Забор поправил. Крыльцо перебрал, которое скрипело уже десять лет. Вставал в пять утра. Ложился затемно. Ни разу не повысил голос. Ни разу не попросил денег. Ни разу не дал повода усомниться.
Но Антонина всё равно ходила настороженная. Ждала. Чего ждала — сама не знала. Может, что он напьётся и начнёт буянить. Может, что соберёт вещи и исчезнет. Может, что объявятся его цыганские родственники, целый табор, и поселятся во дворе.
Ничего такого не случилось.
Роман работал. Сначала в клубе — закончил ремонт за полтора месяца, хотя по срокам давали три. Потом устроился в агрофирму — плотником-универсалом. Платили мало, но он приносил всё до копейки. Отдавал жене.
— Куда всё? — спросила однажды Катерина. — Себе-то оставь.
— Мне не надо, — ответил он. — Мне только инструмент. И ты.
Она засмеялась. Обняла его. И вдруг заплакала — сама не знала отчего.
Деревня понемногу затихала. Слухи, как волны на реке: сначала высоко бьют, потом успокаиваются. Увидели, что Роман не пьёт, жену не бьёт, скотину не ворует. Работает. Живёт по-человечески. И замолчали. Но осадочек остался. Всё равно — цыган. Всё равно — чужой.
В конце лета случилось вот что.
Антонина мылась в старой бане. Баня была ещё дедовская — чёрная, по-чёрному топилась, вся в саже, с прогнившим полом и дырявой крышей. Антонина давно мечтала о новой. Да где денег взять? Пенсия маленькая. Катерина на ферме получала копейки. О новой бане и думать забыли.
И вот в тот вечер Антонина растопила печь, налила воды в шайку, разделась. Нагнулась за мочалкой — и вдруг над головой что-то захрустело. Она подняла глаза и увидела: потолочная балка треснула. Прямо над ней. Старая балка, трухлявая, держалась на честном слове. Сейчас рухнет — и конец.
Антонина выскочила из бани — в чём мать родила, простоволосая, мокрая. Упала в крапиву. Лежала и смотрела, как баня кряхтит, но стоит. Ещё стоит. Пока.
На следующий день Антонина слегла. Не от простуды — от нервов. Лежала, отвернувшись к стене, и молчала. Катерина бегала вокруг неё с каплями и грелкой.
— Мам, ну ты чего? Ну хочешь — «скорую» вызовем?
— Не надо. Сама пройдёт.
Но не проходило. Антонина лежала и думала. О бане. О жизни. О том, что дом ветшает, а она стареет и ничего не может. Мужа нет. Сын — был один, младший, да уехал в город, пропал. Дочь — вот она, рядом. А зять… зять — чужой. Цыган. Что с него взять?
Роман в тот день пришёл с работы поздно. Увидел тёщу в постели. Ничего не сказал. Сел за стол. Поужинал. Вышел во двор.
А утром исчез.
Просто — нет и нет. Катерина встала — его половина кровати пуста. Инструментов нет. Куртки кожаной нет. Чемодана нет.
— Мама! Ушёл!
Антонина села на кровати.
— Вот и всё, — сказала тихо. — Я же говорила. Допился своего. Ушёл твой цыган. И хорошо. Скатертью дорога.
— Мам, он не пил.
— Значит, так ушёл. Они все такие. Сегодня здесь — завтра там.
Катерина выбежала на улицу. Спросила у соседей. Никто ничего не видел. Пошла на остановку — автобус уже ушёл. Романа нигде не было.
День прошёл. Второй. Третий.
Антонина поднялась, ходила по дому, гремела кастрюлями. Молчала. Но в глазах — горькое торжество. Мол, я же предупреждала. Я же говорила.
Катерина не плакала. Сидела у окна. Смотрела на дорогу. И ждала.
На четвёртый день он вернулся.
Рано утром. Солнце только поднималось из-за леса. Катерина вышла на крыльцо — и обомлела.
По деревенской улице ехал трактор с прицепом. В прицепе — брёвна. Много. Свежие, ещё пахнущие смолой, с ещё не обсохшей корой. Лиственница. И на самом верху, на брёвнах, сидел Роман. Увидел Катерину — улыбнулся. Спрыгнул на землю. Подошёл.
— Ты где был? — прошептала она.
— За лесом ездил. Тут, за сто километров, делянку дают. Я договорился. Купил сорок брёвен. Лиственница. Сухая. Для хорошей бани — лучше нет.
— Какой бани?
— Тёще. Твоей маме. Антонине Васильевне. Она же чуть не погибла в той развалюхе. Я решил: хватит. Будет новая баня. Белая. С предбанником. С горячей водой. Как у людей.
Катерина смотрела на него. На его чёрные глаза, на его руки в царапинах и смоле, на его простую улыбку. И вдруг заплакала — как тогда, после первой зарплаты, когда он принёс деньги и сказал: «Мне только инструмент. И ты».
Из дома вышла Антонина. Увидела трактор. Увидела брёвна. Увидела зятя. Остановилась как вкопанная.
— Это что?
— Баня, мама, — сказала Катерина сквозь слёзы. — Роман тебе баню строить будет.
— Баню? — Антонина обвела взглядом брёвна. — Из лиственницы? Да тут леса — на целый дом.
— На дом потом, — сказал Роман спокойно. — Сначала баня. А то вы, Антонина Васильевна, ещё угорите в той старой. Мне тёща живая нужна.
Антонина хотела что-то сказать. Открыла рот. Закрыла. Повернулась. Ушла в дом.
Но в окне, за занавеской, стояла и смотрела.
Роман строил баню две недели.
Один. Сам. От рассвета до заката. Катерина помогала — что могла: таскала мох, подносила инструмент, варила обед. Антонина сидела на крыльце, делала вид, что ей всё равно. Но глаз не сводила.
А работа шла. Баня росла. Не избушка на курьих ножках — настоящий сруб, пятистенок, с окном, с предбанником, с полоком. Роман рубил углы «в лапу» — так, что комар носа не подточит. Пазы подгонял — лист бумаги не просунешь. Крышу покрыл железом. Печку сложил сам — из кирпича, с баком для воды. Трубу вывел — высокую, прямую, как струна.
Деревня ходила мимо и смотрела.
Сначала молча. Потом — с интересом. Потом — с уважением. Старый плотник дядя Егор, который когда-то работал ещё с отцом Антонины, остановился, долго рассматривал сруб, обошёл кругом. Потом снял кепку. Почесал затылок.
— Ну, парень… Я пятьдесят лет плотничаю. Но так углы рубить не умею. Где научился?
— Дед научил, — коротко ответил Роман. — Он в Румынии дома строил. Ещё до войны.
— Дед? А фамилия твоя как?
— Романеску.
— Романеску… — повторил дядя Егор. — Слыхал. У нас до войны цыганский колхоз был. Романеску там бригадиром. Не твой дед?
— Мой.
Дядя Егор долго смотрел на Романа. Потом надел кепку. Кивнул.
Антонина погладила скатерть. Кивнула.
— Правильно. Внуки — это главное. Ты уж постарайся, Роман. А я пока за Катериной посмотрю. Витамины ей ношу. Чтоб здоровенькие были.
Она улыбалась. Впервые за долгое время — открыто, светло.
За окнами горел закат. В сенях пахло свежей смолой от новой двери. Роман сидел за столом в доме, который теперь был его домом. Смотрел на жену. На тёщу. И думал о том, что дед был прав.
Дерево не обманешь.















