В деревне его не любили.
Не то чтобы ненавидели. Нет. До ненависти далеко — слишком сильное чувство. Его просто — сторонились. Как сторонятся старого пня посреди огорода. Вроде не мешает. А обойти — надо.
Он жил один. Давно. Жена умерла лет тридцать назад. Дети — если и были — не приезжали. А может, и не было детей. Никто точно не знал. Он не рассказывал. А спрашивать — себе дороже.
Звали его Егор Савельевич. Фамилия — Мальцев. Но фамилию эту почти забыли. Звали за глаза — Скряга. Или просто — «тот, с краю».
Дом стоял на отшибе. Старый. Крепкий. Сруб ещё довоенный. Крыша — шифером перекрыта, но кое-где мох уже пробивался. Забор — высокий, глухой. Калитка — всегда на запоре.
Он выходил редко. Утром — в магазин. Брал хлеб, крупу, чай. Ни масла. Ни колбасы. Ничего лишнего. Продавщица, тётя Рая, качала головой:
— Опять одни макароны? Егор Савельевич, вы б хоть печенья взяли. Или конфет. Чайку попить.
— Обойдусь, — отвечал он. И клал мелочь на прилавок. Ровно. Копейка в копейку.
Одет был всегда в одно и то же. Ватник. Старый. Залатанный на локтях. Штаны — заправлены в кирзовые сапоги. Шапка — вытертая до блеска. Летом — та же шапка, только без подклада.
И вот это — «одно и то же» — и породило слух.
Началось с мелочи. Кто-то увидел, как он достаёт из-за пазухи пачку денег. Старых. Ещё советских. Пересчитывает. Прячет.
— Ты смотри, — сказали соседу. — У него деньжищи! Я сам видел!
— Да откуда? Он же на пенсию живёт!
— А кто его знает. Может, раньше накопил. Может, клад нашёл. Может, ворует.
Слух рос. Как снежный ком.
— Говорят, у него под половицей — миллионы.
— Да ладно!
— Точно! Я сама слышала. Старыми деньгами. Ещё теми. Которые до реформы. И новыми. И золото. И облигации.
— А чего ж он тогда как нищий живёт?
— А чтоб не заподозрили!
И пошло-поехало.
Кто-то вспомнил, что Егор Савельевич когда-то работал в геологоразведке. В советское время. Геологи хорошо получали. Полевые. Северные. Коэффициенты.
Кто-то припомнил, что у него брат был — вроде как в торговле. А в торговле в те годы — сами понимаете.
Кто-то договорился до того, что он — внук кулака. И золото — родовое. Спрятанное ещё до раскулачивания.
И чем дальше — тем больше.
Уже и суммы называли. И места. И сроки — когда он умрёт, дом снесут и найдут.
Егор Савельевич ничего этого не знал. А если и знал — не подавал виду. Жил, как жил. Выходил в магазин. Возвращался. Запирал калитку. И всё.
Однажды мальчишки ради смеха залезли к нему во двор.
Ночью. По осени. Перемахнули через забор. Подкрались к окну. Заглянули.
Егор Савельевич сидел за столом. Горела керосиновая лампа — электричество он экономил. Перед ним лежала старая тетрадь. Он что-то писал. Медленно. Старательно. Как ребёнок в прописях.
Мальчишки похихикали. Кинули камешек в окно. И убежали.
А наутро вся деревня уже знала: «Ночью сидит. Считает. Тетрадь толстая. Миллионы пересчитывает!»
Никто не подумал, что человек может просто писать. Например, письма. Например, дневник. Например, стихи.
Зачем? Скряге — стихи? Глупость.
Прошли годы.
Егор Савельевич состарился. Согнулся. Стал выходить ещё реже. Иногда его не видели неделями. Соседи говорили:
— Помер, что ли?
— Да нет, вон — дым из трубы. Значит, живой.
— Живучий, гад.
И расходились.
А он — жил. Топил печь. Варил кашу. Писал свою тетрадь. И всё.
Умер он в марте.
Снег уже таял. Дороги развезло. В деревню не проехать — ни на чём. Даже трактор буксовал. Хорошо, что фельдшер был на месте. Констатировал смерть. Причина — возраст. Девяносто два года.
Хоронить взялись всем миром. Не из любви. Из приличия. Покойник всё-таки. Нехорошо бросать.
Но главное — другое.
Ещё до похорон по деревне прошёл шепоток:
— Дом будем вскрывать?
— А как же. Надо же посмотреть.
— А чего смотреть? Миллионы его.
— Вот именно. Надо ж наследникам передать. Или государству.
— А какие наследники? Один он был.
— Тем более.
И загорелось.
Вскрывали втроём. Глава администрации — мелкий мужичок с портфелем и вечной одышкой. Участковый — молодой парень, только после училища, из местных. И главный зачинщик — сосед через дорогу, Санька Косых, который громче всех кричал про миллионы.
Дверь взломали без труда. Замок был старый, щеколда отскочила с одного удара.
Вошли.
В доме было темно. Пахло сухими травами, воском, деревом. Чисто. Бедно. Но чисто. Стол. Табуретка. Кровать. Печь. Полка с посудой. И всё.
— Ну и где? — спросил участковый.
— Под полом, — уверенно сказал Санька. — Я знаю. Мне дед говорил. Половица третья от печки. Скрипит.
Подошли к печке. Отсчитали третью половицу. Санька присел. Поддел ломиком. Половица подалась.
— Есть!
Под половицей оказался тайник. Небольшой. Аккуратный. Деревянный ящик. Санька вытащил его. Поставил на стол.
— Ну, с Богом.
Открыли.
В ящике лежали тетради.
Много тетрадей. Штук тридцать. Общих. В клеточку. По двадцать копеек — цена ещё видна на обложках. Советские.
Санька открыл первую. Пробежал глазами. Лицо его вытянулось.
— Это чего такое?..
— Чего там?
— Письма…
Стали читать.
«Здравствуй, родная моя Анюта. Сегодня третье марта. Снег падает крупный, мокрый. Весна скоро. Помнишь, как ты любила первые проталины? Я выходил сегодня на берег. Смотрел. Вспоминал тебя…»
«Здравствуй, Анюта. Нынче ночью выл волк. Или собака. Не разобрал. Я лежал, слушал. И думал: вот ты была — и нет тебя. И никто не знает, какая ты была. Только я знаю. И пока я жив — ты жива. А когда умру — и ты умрёшь. Совсем. Поэтому я пишу. Чтобы осталось…»
«Здравствуй, Анюта. Сегодня двадцать лет как ты ушла. Я испёк пирог. По твоему рецепту. С капустой. Получился кривой. Ты бы смеялась. Помнишь, как ты смеялась? Я всё помню…»
«Здравствуй, Анюта. Мне сегодня приснилось, что ты пришла. Села у окна. Молчала. Я спросил: холодно там? А ты покачала головой. Потом сказала: жду. И всё. Я проснулся — и плакал. Второй раз в жизни. Первый — когда ты ушла…»
Тетради шли одна за другой. Тридцать лет писем. Тридцать тетрадей. Каждый вечер. Каждый месяц. Каждый год. Тридцать лет он сидел у керосиновой лампы и писал. Жене. Которая умерла тридцать лет назад.
Никаких миллионов. Никакого золота. Только это.
В доме стояла тишина.
Санька Косых сидел на табуретке. Тетрадь дрожала в его руках. Он читал — и лицо его менялось. Обычно красное, наглое, довольное — оно стало серым. Потом — бледным. Потом — каким-то чужим.
Участковый стоял у окна. Смотрел на улицу. Молчал. Глава администрации мял портфель. Кашлял. Не знал, куда девать глаза.
А Санька всё читал.
«…Анюта, ты прости меня. Я знаю, они думают — я скряга. Я слышал. Они думают — у меня золото. Пусть думают. Мне ничего не жалко. Но как объяснить им, что богатство — это не деньги? Что богатство — это когда тебя ждут? А меня никто не ждёт. Только ты. Там…»
— Хватит, — сказал вдруг Санька. Голос — хриплый.
Он закрыл тетрадь. Положил в ящик. Аккуратно. Осторожно. Как будто там и правда лежало золото.
— Тут не миллионы, — сказал он. — Тут больше.
И замолчали все.
Потому что поняли. Потому что сказать было нечего. Потому что тридцать тетрадей — это тридцать лет одиночества. И никакие деньги этого не перевесят. И никакие слова этого не исправят.
На похороны пришла вся деревня.
Впервые — все. Даже те, кто не ходил ни к кому. Даже те, кто кричал громче всех про миллионы. Стояли. Молчали. Опустив головы.
Тётя Рая, продавщица, плакала. И говорила:
— Я ж ему всё макароны… макароны… Он их брал — и ни слова. А я ещё думала — жадный. Господи, прости…
И крестилась.
Гроб стоял в клубе — в доме места не хватило для всех. И тетради лежали рядом. Все тридцать. Как почётный караул.
Батюшка приехал из райцентра. Отпевал. Говорил что-то про любовь. Про верность. Про то, что вера без дел мертва, а дела без любви — ничто. Люди слушали. И каждый думал о своём.
После похорон глава администрации сказал:
— Надо бы издать. Эти письма. Книгой. Чтобы люди знали.
Никто не возразил.
Но никто и не взялся.
Потому что стыдно. Потому что тридцать лет он жил среди них — а они видели только старый ватник и залатанные локти. И миллионы под половицей. А то, что под половицей лежала душа человеческая — этого они не видели.
И не хотели видеть.
Дом стоит до сих пор.
Заколоченный. Тёмный. Чужой. Мальчишки обходят его стороной. Что-то мешает им. Какая-то сила. Может, память. Может, совесть.
А тетради лежат в районном архиве. В коробке с надписью «Передать родственникам». Но родственников нет. И коробка стоит. Пылится. Ждёт.
Иногда, говорят, какой-нибудь школьник — случайно, для реферата — открывает одну тетрадь. Читает первые строки. И замирает.
Потому что там написано:
«Здравствуй, Анюта. Сегодня ночью я слышал, как ветер поёт в трубе. Как будто твой голос. Я помню, как ты пела. Тихо. Себе под нос. Когда варила кашу. Я всегда слушал. А ты не знала…»
И школьник закрывает тетрадь. И долго сидит. И думает.
О чём?
О том же, о чём и мы.















