– Лид. А где сервиз?
Даша стояла перед раскрытым буфетом, и в буфете было пусто. Не совсем пусто – там остались две гранёные вазочки, солонка без крышки и плоская жестянка из-под чая, в которой мать держала нитки и напёрстки. А там, где двадцать лет подряд стояли двенадцать чашек с золотым ободком, теперь виднелась чистая, невыцветшая полоса на бумаге, которой была застелена полка.
Лида сняла с плиты чайник.
– У меня.
– В смысле – у тебя?
– В прямом. Увезла.
Даша прикрыла дверцу буфета. Аккуратно, чтобы не хлопнуть, потому что хлопать в этой квартире было нельзя ни при жизни матери, ни теперь.
Шёл сороковой день. За окном стоял мокрый апрель, во дворе трещал отбойный молоток, и трое взрослых людей – Лида, Антон и Даша – сидели в квартире, где выросли, и не знали, куда девать руки.
Лидии было пятьдесят восемь. Двадцать два года она отработала комендантом в общежитии при фабрике. Знала наизусть все триста фамилий, умела одним взглядом усадить на место пьяного слесаря и говорила короткими фразами.
Антону – пятьдесят пять. Слесарь-обходчик в теплосетях, третья смена, руки навсегда в мелких порезах. За вечер от него можно было услышать слов десять, и то если спросят дважды.
Даше – сорок девять. Младшая. Фармацевт в аптеке на другом конце области, приезжала два раза в год и на похороны опоздала на четыре часа, потому что автобус встал на переезде.
Мать, Мария Фёдоровна, не дожила до восьмидесяти четырёх трёх месяцев.
– Ты хоть спросить могла? – Даша всё-таки повернулась. – Хотя бы позвонить.
– Кому?
– Мне. Антону.
Лида поставила чайник на подставку.
– Даш. Я её три года мыла. Я к ней через весь город, два автобуса с пересадкой. Я ей творог возила, потому что в здешнем магазине такого не бывает. Ты приезжала на майские и на Новый год.
– Я работаю.
– Я тоже работаю.
Антон, сидевший на диване, поднялся, прошёл на кухню и открыл форточку. Обратно он не вернулся – остался стоять у окна, спиной к сёстрам.
– Молчишь? – окликнула его Даша.
– Молчу.
– А ты скажи. Ты же средний, ты у нас справедливый.
Антон подумал секунд десять.
– Сервиз пусть у Лиды стоит, – ответил он. – Он всё равно битый. Две чашки без ручек.
– Не в чашках дело!
– А в чём? – Лида развернулась всем корпусом.
Даша хотела ответить и не смогла. Дело было в том, что мать при ней однажды обронила: «Дашке отдам, у неё руки лёгкие, не побьёт». Обронила мимоходом, за чаем, лет пятнадцать назад. И Даша это помнила все пятнадцать лет.
Квартиру они разделили ещё на девятый день, без единого крика. Двухкомнатная на первом этаже, старый фонд, продать и поделить на три – так решили за один вечер и больше к этому не возвращались.
А вот вещи делить сели только сейчас. И сразу стало ясно, что квартира была лёгкой частью.
В дверь позвонили. Пришла соседка сверху, Раиса Петровна, – в платке, с пирогом, завёрнутым в полотенце.
– Сорок дней сегодня, – объявила она с порога. – Я с капустой напекла, Маруся любила.
Её усадили за стол. Раиса Петровна отпила чаю, оглядела разорённый буфет, всё поняла и деликатно сделала вид, что ничего не видит.
– А я вашу мать в окно каждое утро видела, – начала она. – Она на лавочку выйдет и сидит. Я спрашиваю – Марусь, ты чего мёрзнешь? А она мне – Рая, я жду.
– Кого ждала-то? – буркнула Лида.
– Вас. – Раиса Петровна отломила кусочек пирога. – Она мне так и говорила. Мол, Лидка в среду приедет, Тошка в субботу обещался, а Дашенька к Новому году. Она наперёд знала, кто когда. И считала.
Даша поставила чашку.
– Раиса Петровна, а она… про меня что говорила?
– Ох, деточка. – Соседка вздохнула и покачала головой. – Всё хвалилась. У меня, говорит, младшая в аптеке, при лекарствах, вся в белом. Меня, говорит, теперь ни одна болезнь не возьмёт.
Даша встала и вышла в коридор. Постояла там минуту. Вернулась с сухими глазами и села на прежнее место.
Раиса Петровна допила чай, поднялась и у самой двери обернулась.
– Пирог доешьте сегодня, – велела она. – Назавтра он никакой.
Дверь закрылась. Никто не притронулся к пирогу до самого вечера.
Отец, Иван Петрович, умер пятнадцать лет назад.
Он был радиомастером. Не по диплому – по рукам. Работал в ателье при доме быта, а вечерами к нему домой шёл весь квартал – у кого телевизор рябит, у кого проигрыватель заело, у кого приёмник хрипит на длинных волнах. Иван Петрович выносил из кладовки табурет, ставил аппарат на клеёнку и начинал всегда одинаково.
– Ну, давай посмотрим, чем ты недоволен.
Он разговаривал с техникой как с живой. Дети выросли в уверенности, что телевизор может обидеться, а утюг – заупрямиться, и что уговорить их – отцовская работа.
Плату он брал редко. Соседи оставляли на столе то трёшку, то банку огурцов, то ничего, и мать за это пилила его двадцать лет подряд, но без злобы, для порядка.
Однажды под самый Новый год к ним прибежал сосед с четвёртого, Пал Палыч, – без шапки, в тапках, с телевизором на руках.
– Ваня! Спасай! Гости через два часа!
Иван Петрович снял с гвоздя фартук.
– Что показывает?
– Полосу показывает. Одну. Поперёк.
– Ставь на стол.
Он провозился почти до полуночи. Мать шипела, что стол занят, что оливье некуда ставить, что люди как люди, а у неё муж с паяльником в новогоднюю ночь. Отец не отвечал. Без двадцати двенадцать телевизор моргнул и заговорил.
Пал Палыч уволок его наверх бегом. А через десять минут спустился обратно – с бутылкой и с пластинкой, которую держал перед собой, как поднос.
– Маш, не гони. Я на минутку.
– На минутку, – передразнила мать. – Знаю я твою минутку.
Но пустила. И стол накрыли на пятерых, и Лида до сих пор помнит, как отец в ту ночь сидел довольный, весь в канифоли, и как мать вытирала ему лоб полотенцем, будто он с поля вернулся.
Приёмник появился в доме в тот год, когда родилась Даша.
Большой, в деревянном лакированном ящике, с кремовой шкалой, на которой были написаны города, и с динамиком, обтянутым золотистой рогожкой. Мать выкупила его на работе – на заводе списывали радиоузел, и она отдала за приёмник половину получки, не спросив мужа.
Иван Петрович, когда увидел, только крякнул.
– Маш. Он же не работает.
– Так ты и почини.
Он чинил его три недели. Ругался, ездил за лампами в город, паял по вечерам под лампочкой. А потом однажды в субботу воткнул вилку, подождал, пока прогреются лампы, – и посреди кухни поплыл далёкий, шуршащий, чужой голос, а сбоку на панели загорелся зелёный глазок.
Маленький круглый глаз, тёмно-зелёный по краю и яркий в середине. Когда отец крутил ручку настройки, зелёные створки внутри глазка сходились и расходились, будто он щурился, ища станцию.
Лиде тогда было девять, Антону шесть, Даша лежала в коляске.
С того дня приёмник не выключался почти никогда. Он бормотал спозаранку, пока мать собиралась в столовую. Он играл вальсы по воскресеньям. Он светил зелёным по ночам, когда всех троих укладывали в одной комнате, и Лида была за старшую, а Антон боялся темноты и не признавался.
– Не выключай глазок, – просил он.
И отец не выключал.
Мария Фёдоровна проработала в заводской столовой буфетчицей тридцать один год. Приходила в пять утра, уходила в четыре, приносила домой хлеб и такую усталость, которую даже дети чувствовали кожей. При этом она была весёлая – та особенная весёлость, которую женщины отращивают себе вместо отдыха.
Кормила она весь подъезд. Чужих студентов, приблудную кошку и участкового, который заходил «просто так».
И каждому из своих троих она что-нибудь обещала.
Лиде – ножную швейную машинку. Антону – отцовский инструмент и приёмник. Даше – сервиз и мамино кольцо.
Обещала не один раз, а сотню, при всяких обстоятельствах и разных свидетелях. И каждый из троих был совершенно уверен, что уж его-то обещание – настоящее.
Список составляли на кухне, на обороте квитанции.
Лида писала, потому что у Лиды почерк. Антон подавал вещи из шкафа. Даша сидела на табурете и говорила, куда что.
Сначала шло гладко.
– Постельное?
– Мне не надо, – сразу отказался Антон.
– И мне, – пожала плечами Даша. – Ладно, давай мне. У меня сын осенью в общежитие.
– Записала. Кастрюли?
– Каким кастрюлям пятьдесят лет, Лид.
– Алюминиевым. Они вечные.
– Отдай Раисе Петровне.
– Отдам. Шуба мамина цигейковая? Она её два раза надела.
Тут все трое затихли, потому что шубу эту покупали сообща, скидывались, и мать тогда ругалась, что деньги выброшены на ветер и что ей и в старом пальто хорошо.
– В церковь снесу, – решила Лида.
А потом дошли до часов.
Часы были стенные, с гирями, отец их подобрал где-то на свалке и вернул к жизни.
– Часы мне, – объявила Лида.
– Почему тебе?
– Потому что они у меня в комнате висели.
– Они в коридоре висели!
– Даш, тебе-то они зачем? Ты их через два месяца в кладовку сунешь.
– А тебе зачем?
Лида положила ручку.
– Мне – чтоб тикали.
Дальше пошло совсем нехорошо. Спорили про утюг, который никому не был нужен, про фотоальбом, про пять рюмок, про облезлый чугунок. Голоса поднимались медленно, как вода в половодье, – сначала до колена, потом по пояс, а потом уже некуда деваться.
– Ты всегда всё первая! – Даша встала. – Ты и в детстве первая! Тебе куклу, мне тряпку!
– Мне куклу?! – Лида даже задохнулась. – Да я в двенадцать лет вас двоих мыла! Мать затемно уходила, я вас поднимала, я вам косички, я вам портфели! Мне куклу!
– А кто тебя просил?!
– МАТЬ просила!
Отбойный молоток во дворе как раз затих, и последнее слово ударилось в стены громче, чем следовало.
Антон вышел из комнаты. Через минуту вернулся. В руках у него была отвёртка – обыкновенная, с деревянной ручкой, обмотанной синей изолентой в три слоя.
Он положил её на стол, поверх списка.
– Берите всё, – кивнул он на стол. – Мне вот это.
Сёстры смотрели на отвёртку.
– Антош, ты чего, – начала Даша.
– Ничего. – Он взял стул, развернул его и сел верхом. – Мне остальное некуда. У меня комната восемнадцать метров. Часы вешать негде, сервиз ставить некуда, машинку я не подниму. А отвёртка эта отцовская.
– Так и возьми ещё что-нибудь.
– Не хочу.
– Почему?
Антон почесал висок.
– Потому что я, когда беру, потом должен помнить, у кого отобрал.
И стало тихо – по-настоящему тихо, так, что слышно было, как в трубе идёт вода.
Лида смотрела в список и видела там свой аккуратный почерк, три столбика, галочки. Двадцать восемь позиций. Она вдруг подумала, что галочек больше, чем разговоров, которые у них троих случились за последние десять лет.
Даша села обратно на табурет. Хотела что-то сказать, но вместо этого зачем-то поправила солонку.
– Ладно, – проговорила Лида. – Хватит на сегодня.
Ночью Даша не спала.
Она лежала в маленькой комнате, на своей девчоночьей кровати, которая теперь была ей коротка, и слушала, как в большой ворочается Лида. Потом встала, дошла до дверного проёма и остановилась.
– Лид. Ты спишь?
– Сплю.
Даша всё равно вошла и села на край кровати.
– Ты меня ненавидишь, да?
Лида долго не отвечала.
– Нет, – сказала она наконец в темноту. – Я устала. Это разное.
– Я приезжала.
– Ты приезжала, – согласилась Лида. – Два раза в год. Привозила ей витамины и уезжала. А потом звонила мне и спрашивала, как она.
– А что мне было делать?
– Не знаю, Даш. Правда не знаю. – Кровать скрипнула, Лида села. – Только я тебе одну вещь скажу, и давай больше не будем. Я не за творог обижаюсь. Я обижаюсь, что за три года ты меня ни разу не спросила, как я.
Даша сидела не шевелясь.
– Прости, – выговорила она.
– Да чего уж.
– Нет, ты послушай. – Голос у Даши сорвался. – Я ведь боялась ездить. Я сюда приезжаю – и мне восемь лет. Меня тут все знают. Я тут не фармацевт, я тут Дашка, которая двойку по арифметике получила. А у меня, Лид, дома развод, кредит и сын, который со мной третий год не разговаривает. Я сюда ехала и думала: хоть тут пусть будет всё как было.
Лида долго не отзывалась.
Потом дотянулась в темноте и накрыла её руку своей – шершавой, комендантской, привыкшей открывать чужие двери запасным ключом.
– Дура ты, – сказала она. – А позвонить?
– А позвонить стыдно.
– Кому стыдно? Мне?
– Себе.
Лида фыркнула, и в темноте это прозвучало почти как смех.
Антон в тот вечер домой не поехал.
Он вытащил из кладовки приёмник – тяжёлый, в пыли, с оборванным шнуром, – поставил его на кухонный стол на газету и до полуночи возился. Сёстры сначала мешались, потом угомонились. Даша легла в маленькой комнате, Лида в большой, а на кухне горела лампочка, пахло канифолью, и время от времени что-то тихонько звякало.
Отец умер в этой кухне, на этом самом месте, за паяльником. Инфаркт, быстро, без больниц. Мать нашла его утром, вызвала скорую и села рядом, не плача. Плакать начала только через два дня.
Про это в семье не говорили пятнадцать лет.
В половине первого ночи Антон постучал в обе двери.
– Идите сюда.
Даша вышла в халате, Лида в кофте поверх ночной рубашки. Обе злые.
– Ты сдурел?
– Идите, идите.
Приёмник стоял на столе. Шнур был новый, зачищенный, с чужой вилкой – Антон снял её со старого утюга, того самого, что днём чуть не поссорил всю семью.
Он воткнул вилку в розетку и повернул ручку.
Сначала не было ничего. Секунд сорок – ровным счётом ничего, только слабое гудение внутри деревянного ящика да запах нагретой пыли.
А потом сбоку на панели загорелся зелёный глазок.
Слабо, неуверенно, как спросонья. Разгорелся. Створки внутри дрогнули, сошлись и разошлись.
И в кухне поплыл далёкий шуршащий голос.
Никто не сказал ни слова.
Лида стояла, обхватив себя за локти. Даша тихо охнула. Антон отступил на шаг и смотрел не на приёмник, а на сестёр.
Первой не выдержала Лида. Она отвернулась к окну, и плечи у неё дёрнулись.
– Лид…
– Отстань. Отстань, Дашка, я сейчас.
Она вытерла лицо обеими руками, как в детстве, и заговорила совсем другим голосом – не комендантским, а обыкновенным, домашним.
– Он мне его в углу ставил. Когда я уроки делала. Чтоб я не одна.
– А мне к кровати, – глухо отозвался Антон. – Я темноты боялся. Он его к самой подушке придвигал, чтоб глазок видно было.
Даша опустилась на табурет.
– А я не помню, – проговорила она. – Я маленькая была. Мне он его никуда не ставил, ребята.
И вот тут все трое сели.
Просидели они до четырёх утра.
Выяснилось, что мать обещала машинку не только Лиде, но и Даше – в тот год, когда Даша шила себе выпускное. Что приёмник она сулила и Антону, и Лиде. Что сервиз был обещан всем троим по очереди, а кольцо – ещё и Лидиной снохе, которая давно уже с ними не родня.
– Она что, врала? – Даша выговорила это с трудом.
– Не врала, – Лида качнула головой. – Она боялась.
– Чего?
– Того, что мы разбежимся. – Лида сцепила пальцы. – Даш, ты подумай. Отца нет. Дети выросли, разъехались. Чем она нас держала? Ей нечем было. Вот она и держала – обещаниями. Чтоб каждый ехал за своим.
Антон хмыкнул в кулак.
– Хитрая была мать.
– Не хитрая. Одинокая.
Приёмник шуршал на столе, глазок мерцал зелёным, и никто не догадался его выключить.
Наутро список переписали заново.
Не по справедливости – по памяти. Лида взяла часы с гирями, потому что ей нужен был в доме этот звук, и швейную машинку, потому что она правда шьёт. Даша забрала сервиз – все двенадцать чашек, включая две без ручек, – мамино кольцо и жестянку с нитками, которую попросила сама, неожиданно для себя. Антон унёс отвёртку с синей изолентой, ящик с отцовским инструментом и старый рубанок.
А приёмник решали дольше всего.
– Ко мне, – отрезала Лида. – У меня комната большая.
– С чего это? – привычно завелась Даша.
– С того, – Лида посмотрела на неё поверх очков, – что ко мне ближе всех ехать.
Даша открыла рот. И закрыла.
– Ну ладно, – согласилась она.
Продажу квартиры оформили осенью, когда вышли все сроки. Деньги поделили на три, и никто не пересчитывал за другим.
Лида поставила приёмник в углу, на низкой тумбочке, и накрыла салфеткой. Включает по воскресеньям – утром, когда моет полы. Внук Никита, десяти лет, сначала спросил, где у него экран, а узнав, что экрана не полагается, потерял интерес. А потом как-то остался ночевать, и бабушка не выключила глазок.
Наутро Никита заявил, что будет спать только так.
Антон приезжает по субботам. Молча чинит Лиде то кран, то полку, отказывается от денег, пьёт чай и уходит. Даша звонит раз в неделю, и разговор у них с Лидой каждый раз начинается с одного и того же – «ну, докладывай».
А под Новый год они соберутся все.
Даша приедет тридцатого, с двумя сумками и с сервизом – привезёт его обратно, потому что за столом должно быть двенадцать чашек, а у Лиды их шесть. Антон явится с ящиком мандаринов и с отвёрткой в кармане, потому что у Лиды опять что-нибудь не работает.
Сядут. Нальют. Никита полезет за тумбочку смотреть, откуда идёт зелёный свет.
– Баб, а он живой?
– Живой, – подтвердит Лида.
– А почему он моргает?
– Потому что слушает.
– Кого?
– Нас, кого же ещё. – Лида поставит перед внуком тарелку. – Ешь давай.
И толкнёт сестру локтем.
– Дашка, помнишь, отец нам с тобой на Новый год приёмник настраивал на музыку, а он всё время на новости попадал?
– Помню, – ответит Даша. – Он ещё приговаривал – не спорь с ним, он старше тебя.
Антон отставит рюмку и добавит, глядя в угол, где горит зелёное.
– А он и правда старше. Он всех нас переживёт.
И они проговорят об отце весь вечер. Долго, вперебивку, смеясь, – чего не случалось с самых его похорон.
А приёмник будет щуриться зелёным глазком – то сходясь, то расходясь, – будто и он тоже слушает и никак не может настроиться на нужную волну.















