Молчун

– Вы бы к нему не лезли, Нина Сергеевна. Он же вам слова доброго не скажет.

– А я и не лезу. Я здороваюсь.

Нина Сергеевна поставила сумку с картошкой на ступеньку и покосилась на дверь напротив своей. Коричневый дерматин, круглый глазок, кнопка звонка, замотанная синей изолентой. Дверь эта за все эти годы не сказала ей ни единого лишнего слова.

Ну, не совсем так. Утром она открывалась в семь пятнадцать, вечером закрывалась в шесть, а после шести из-за неё иногда бубнило радио. И всё. Ни гостей, ни музыки, ни ругани. В подъезде, где у каждого второго праздник слышно с первого этажа, такая тишина сама по себе была подозрительной.

– Молчун, – вздохнула соседка снизу, тётя Капа, и потащила свои вёдра дальше. – Слова лишнего не выронит.

Нина Сергеевна тридцать лет проработала соцработником. Она носила по квартирам пенсии, лекарства и хлеб, а потому знала о жизни этого квартала больше, чем участковый и поликлиника вместе взятые. Кто кому кум. У кого сын не пишет. Кто выходит к двери в халате, а кто – с накрашенными губами, даже если пенсию приносят в среду утром.

Про Павла Егоровича Зотова из тридцать пятой квартиры она не знала ничего.

Двадцать лет – «здравствуйте». Двадцать лет – «здрасьте» в ответ, и дверь.

А ведь могло сложиться иначе, и Нина Сергеевна отлично помнила, в какой именно день не сложилось.

Тогда весь дом сбрасывался на домофон. Ходили по квартирам, записывали в тетрадку, спорили до хрипоты, у кого сколько ключей. Зотов дверь открыл, выслушал и ответил коротко:

– Позже отдам.

– Когда позже? – взвилась старшая по подъезду. – Нам к пятнице сдавать!

– Позже.

И тут Нину Сергеевну дёрнуло. Она сама потом не могла объяснить, что на неё нашло. Устала, месяц был тяжёлый, дочь болела – да мало ли. Только она посмотрела на этого крепкого неразговорчивого мужика и произнесла на весь этаж:

– Некоторым, видно, и чужие двери не жалко. И чужие дети тоже.

Он не ответил. Просто закрыл дверь – без стука, без хлопка, что было хуже любого хлопка.

Деньги он принёс через неделю, все до копейки, и отдал не старшей, а сунул в почтовый ящик, завернув в тетрадный листок. А ещё через месяц весь подъезд узнал, что в том январе Павел Егорович похоронил мать и что похороны эти съели всё, что у него было.

Нина неделю не спала. Собиралась подойти, извиниться, слова подбирала. Потом лето, потом отпуск, потом Катюшка пошла в первый класс, и как-то оно всё замялось, затянулось, поросло травой.

Двадцать лет.

Здравствуйте – здрасьте.

Про Зотова во дворе говорили разное, но всё как-то мимо. Работал он в вагонном депо на железной дороге, сначала осмотрщиком, а когда со спиной стало плохо, перешёл в слесаря. Жены не было. Детей не было. Кот и тот не завёлся. Мальчишки его побаивались, потому что он не кричал, а только смотрел, и соседки на лавочке жалели его без всякого удовольствия. Жалеть человека, который не жалуется, скучно.

– Сухарь, – морщилась тётя Капа.

– Тяжёлый человек, – соглашалась баба Дуся с первого этажа и не поднимала глаз от спиц.

А спицы у бабы Дуси не отдыхали никогда. Восемьдесят четыре года, руки в узлах, а вязала она так, что полподъезда ходило в её носках и рукавицах.

В апреле к Нине Сергеевне приехала дочь.

Катя жила в двух остановках, но забегала редко, а тут явилась с тортом и в широком пальто, под которым уже не пряталось то, что она собиралась объявить.

– Мам. Сядь.

– Стоя не слышу, что ли?

– Ну сядь!

Нина Сергеевна села. И через минуту сидела уже вся, целиком, вместе с руками, которые почему-то стали холодные, и с сердцем, которое застучало где-то в горле.

– В октябре, – выдохнула Катя. – Мальчик.

Плакали обе. Потом пили чай с тортом, ругались, во что заворачивать младенца в октябре, а после Катя полезла в шкаф за детскими своими вещами, которые мать хранила зачем-то все эти годы, и вытащила оттуда свёрток.

Тёмно-синий свитер. Мужской, большой, домашней вязки, с оленем на груди. Олень был кривоватый, с одним рогом длиннее другого, и от этого казался живым. На локте – аккуратная штопка розовой ниткой, потому что синей у кого-то тогда не хватило.

– Он всё у тебя, – проговорила Катя.

– А куда ж я его дену.

Катя прижала колючую шерсть к лицу и постояла так. Она делала это лет с восьми, и Нина Сергеевна всякий раз отворачивалась к окну.

Тот март был поздний и хитрый. Днём капало, ночью подмерзало, и лёд на пруду за трамвайным кольцом лежал белый, крепкий на вид. Кате было семь. Они с подружкой пошли смотреть уток – уток на пруду не было и быть не могло, но в семь лет это не аргумент.

Дальше Нина Сергеевна знала только со слов чужих людей, и знала наизусть.

Лёд крякнул сразу, у самого берега. Подружка завизжала и побежала. А Катя ушла в воду по грудь, вцепилась в кромку, и кромка ломалась под ней, как печенье.

Мужчина шёл мимо, по тропинке от депо. Он не кричал, не звал на помощь и не бегал вокруг. Он лёг на живот и пополз.

Вытащил. Стащил с себя свитер, замотал девчонку с головой, поднял и понёс к диспетчерской будке на кольце, где было тепло и был телефон. Отдал диспетчерше, велел вызывать скорую и греть ноги.

И ушёл.

Просто ушёл, никому ничего не объяснив. В одной рубашке, в марте.

– Спрашиваю, как звать-то вас, – разводила потом руками диспетчерша, немолодая женщина с усталым лицом. – А он мне – некогда. И всё. И в проходную.

Нина Сергеевна искала его два года.

В депо её приняли вежливо и бестолково. Начальник смены, толстый и добрый, усадил её на стул, налил чаю в стакан с подстаканником и развёл руками.

– Женщина, у меня триста человек. И все в тёмном ходят, у нас форма такая.

– Он высокий. Плечистый. Лет сорока.

– Тут таких сто.

– У него свитер был. Синий, с оленем.

– Так он его вашей девочке отдал, – напомнил начальник резонно. – Значит, и не увижу я на нём никакого оленя.

Потом она сунулась в газету с объявлением. Объявление вышло между «продам гараж» и «сниму комнату с подселением», и на него откликнулись двое. Один просил денег на лечение, другой честно признался, что ничего не тащил из проруби, но женится готов хоть завтра.

Опрашивала мальчишек у пруда. Купила банку кофе – хорошего, дорогого, какого сама себе не позволяла, – и таскала её в сумке полгода, чтобы отдать сразу, как только он найдётся.

Кофе потом выпили на Новый год.

А свитер остался.

И осталась привычка. Всякий раз, встречая на улице широкоплечего немолодого мужчину, Нина заглядывала ему в лицо. Мужчины пугались. Некоторые обижались. Один даже погрозил зонтом.

– Мам, ну хватит, – просила её взрослая уже Катя. – Двадцать лет прошло.

– Я не ищу. Я смотрю.

В тот апрельский вечер они вышли вдвоём во двор проводить Катю до остановки. На лавочке у первого подъезда сидела баба Дуся и вязала.

Катя остановилась так резко, что мать чуть не налетела на неё.

На коленях у бабы Дуси лежала спинка тёмно-синего детского свитера. А на спинке жил олень. Кривоватый, с одним рогом длиннее другого.

– Баб Дусь, – позвала Катя каким-то не своим голосом. – А это чей?

– Правнуку, – довольно откликнулась баба Дуся. – Пятый уже. Как растут, разбойники!

– Баб Дусь. А ещё кому вы такого вязали?

Спицы остановились.

Баба Дуся подняла голову, и Нина Сергеевна вдруг увидела, что глаза у неё вовсе не выцветшие. Очень даже ясные глаза, и в них было столько всего, что не сразу разберёшь.

– Ох, – охнула баба Дуся. – Ох ты ж, Господи.

Она отложила вязание. Аккуратно, воткнув спицы, как лопату в грядку, когда работа кончена.

– Двадцать лет, – покачала она головой. – А я всё думала, когда же вы, дуры бестолковые, догадаетесь. И померла бы, дурная, с этим самым.

– Баб Дусь!

– Олень с моей руки, Катюша. Больше такого никто не свяжет, у меня и рог-то от старого узора кривой, я его сорок лет исправить не могу. Я их пять штук связала за жизнь, свитеров этих. Первый – сыну. Второй – зятю покойному. Третий с четвёртым – мужикам в депо, они мне за них ботинки чинили.

Она вздохнула.

– А пятый – Пашке Зотову. На день рождения. Мать его тогда уже лежала, вот я и связала, чтоб парню теплее было.

Нина Сергеевна стояла и не двигалась. Двор вокруг шумел – детвора, машина у арки, чей-то телевизор в открытом окне, – а у неё внутри было пусто и звонко. Так пусто, что даже неловко.

– Он не знает, – добавила баба Дуся. – Так и живёт, не знает, чью девчонку вытащил.

– Как не знает?

– А так. Он же имени не спросил. Пришёл ко мне мокрый до нитки, в рубахе, зуб на зуб не попадает. Я его чаем отпаивала. Он сидел, вот тут, на табуретке, и трясся. И не от холода, Нина. Не от холода.

Баба Дуся пожевала губами.

– У него брат утонул. Витя. Восемь годочков было мальцу, а Пашке двенадцать. На том самом пруду. Пашка его вытащить не смог, маленький был, силёнок не хватило. И всю жизнь потом с этим ходил.

Катя стояла, обняв живот руками, и по лицу у неё текло.

– А что ж вы нам не сказали? – выговорила наконец Нина Сергеевна.

– Слово с меня взял, вот зачем. Не приведи бог, говорит, узнают – начнут благодарить. Он благодарности не переносит, Нина. Ему за это спасибо – как ножом.

Домой Нина поднималась долго. Останавливалась на каждом пролёте, будто у неё сумка с картошкой, а сумки-то и не было.

Возле дверей она постояла ещё. Своя дверь – справа. Его – слева. Полтора метра линолеума, лампочка на потолке, коврик с надписью «Добро пожаловать», который она купила в переходе лет десять назад.

Полтора метра. Двадцать лет.

Она позвонила.

Он открыл в майке и с отвёрткой в руке. Из глубины квартиры тянуло супом и почему-то мокрой шерстью.

– Павел Егорович. Мне бы поговорить.

– Слушаю.

– Не так. Не в дверях.

Он подумал секунды три и посторонился.

Кухня у него была чистая до звона и пустая, как в общежитии. Клеёнка, две табуретки, чайник, банка с крупой. На подоконнике – алоэ в кастрюльке.

Она села и положила руки на стол.

– Двадцать лет назад, в марте, вы вытащили из пруда девочку. За трамвайным кольцом.

Лицо у него не дрогнуло. Совсем.

– Не помню.

– Помните.

– Вы ошиблись, женщина.

– Свитер, – напомнила она. – Тёмно-синий. С оленем. Штопка на локте розовой ниткой.

Воздух в кухне сделался плотным.

Павел Егорович положил отвёртку. Очень аккуратно, как стекло.

– Живая? – спросил он.

И вот тут Нина заплакала. Стыдно, некрасиво, в две ладони, как школьница.

– Живая, – выговорила она. – Двадцать семь лет. Катерина. В октябре сына ждёт.

Он отвернулся к окну. Постоял. Потом поставил чайник – просто потому, что руки надо было куда-то деть.

– Я думал, простыла она сильно, – проговорил он в стекло. – Мокрая была вся. И тихая. Плохо это, когда ребёнок тихий.

– Она две недели пролежала. Воспаление лёгких. А потом ничего, выправилась.

– Ну и хорошо.

– Павел Егорович. Я вас два года искала.

– Зря.

– Как это зря?!

Он повернулся, и она увидела, что он злится. По-настоящему, всерьёз, до желваков.

– А так. Что я сделал такого? Дошёл да вытащил. Любой бы дошёл.

– Не любой. Там подружка её была, взрослые с той стороны шли. Никто не подошёл.

– Значит, повезло вам, – отрезал он. – И хватит об этом.

Чайник закипал долго и шумно, и оба были ему за это благодарны.

– У меня брат, – начал наконец Павел Егорович. – Витька. Он под лёд у мостков ушёл. Я его за воротник держал, вот так, обеими руками. Держал-держал.

Он показал – сжал кулаки у самой груди и разжал.

– Двенадцать лет мне было. Силы – ноль. Мать потом ни слова мне не выговорила. Ни одного упрёка за всю жизнь, представляете? Лучше бы отругала.

Нина кивнула. Слов у неё не было – и хорошо, потому что любое тут было бы лишним.

– А тогда в марте иду я, – продолжал он ровно, – и слышу, трещит. И даже не подумал ничего. Как будто мне снова двенадцать и меня туда обратно вернули. Только теперь вытащил.

Он разлил кипяток по кружкам, бросил по пакетику.

– Вот и всё, Нина Сергеевна. Никакого геройства. Я не для вашей Кати лез. Я для Витьки лез.

– А ей-то какая разница? – удивилась она. – Ей семь было. Её вытащили.

Он не ответил.

Она посидела ещё, погрела ладони о кружку. И выговорила то, ради чего, если честно, и пришла.

– Вы меня простите.

– За что?

– Я вам тогда, при всех, про чужие двери. И про чужих детей.

Павел Егорович усмехнулся – коротко, одним углом рта.

– Я и забыл.

– Врёте.

– Вру, – согласился он. – Не забыл.

И оба вдруг рассмеялись. Некрасиво, вразнобой, как смеются люди, которые опоздали на двадцать лет и всё-таки успели.

А ночью Павел Егорович не спал.

Он лежал на диване, слушал, как за стеной бормочет чужой телевизор, и думал о том, о чём не думал очень давно и очень старательно.

Витька был рыжий и мелкий. Свистеть в четыре пальца умел, а плавать не умел совсем. И на пруд в тот день просился так, что уши вяли, а Пашка брать его не хотел – с мелким у мостков делать нечего.

Взял.

Потом были долгие годы, в которые Павел Егорович научился жить так, чтобы не оставалось щелей. Работа, дом, гараж, мать. Больше ничего. Он и не женился-то, если по-честному, потому что боялся не удержать. Не тонущего – вообще никого.

Он поднялся, включил свет и вытащил из ящика фотографию, где мать снята с двумя мальчишками у забора. Мальчишки жмурятся. У того, что поменьше, за щекой явно что-то спрятано.

– Ну вот такие дела, брат, – проговорил Павел Егорович вслух. – Живая она. Двадцать семь лет. Скоро сама мать будет.

Фотографию он поставил на подоконник, к алоэ. Раньше она в ящике лежала.

А в гараже у него с тех самых пор стояли Витькины санки. Мать когда-то не дала их выбросить, а после матери не дал уже он сам.

Наутро Нина Сергеевна испекла пирог с капустой.

Пирог был хорош настолько, что тётя Капа, встретив её на лестнице, потянула носом и обиделась на весь белый свет. Однако предназначался он не тёте Капе.

Дверь напротив открылась ровно на ширину плеча.

– Это вам, – Нина Сергеевна протянула противень, накрытый полотенцем.

– Не надо.

– Павел Егорович!

– Я сказал, не надо, – и дверь закрылась.

Она постояла на площадке с горячим противнем в руках, чувствуя себя дурой в шестьдесят один год, что, надо признать, обидно вдвойне. Потом отнесла пирог домой, отрезала себе кусок и села думать.

Думала она до вечера. И к вечеру придумала.

Утром в субботу она снова позвонила в тридцать пятую, но уже без противня.

– У меня кран течёт, – сообщила она с порога. – Второй месяц. Капает и капает, я ночами не сплю. А сантехник наш то запил, то в отпуске.

Павел Егорович смотрел на неё внимательно.

– Прокладку менять?

– Я почём знаю? Я соцработник.

Он ушёл в комнату и вернулся с чемоданчиком.

Кран он чинил сорок минут и за всё это время произнёс четыре слова, два из которых были «подержите» и «сюда». Потом собрал инструмент, вымыл руки и стал в дверях кухни, где на столе стоял тот самый пирог.

– Это который вчерашний?

– Тот самый.

– Ну, коли пропадает…

С тех пор так и повелось. Благодарности он не брал, зато за работу брался. И научилась она хитрить, как в жизни не хитрила, придумывая для соседа то заевший замок, то полку, то розетку, которая, по её словам, «искрит».

Двор, разумеется, всё заметил и всё понял по-своему.

– Нин, – подкараулила её у подъезда тётя Капа и понизила голос до заговорщицкого шёпота. – А чего это он у тебя третий раз за неделю?

– Кран чинит.

– Кран, значит, – протянула соседка с таким лицом, с каким слушают неприличный анекдот. – У меня, между прочим, тоже течёт.

– Так позови.

– Меня-то он и слушать не станет!

– А ты, Капа, попробуй сперва двадцать лет с человеком не разговаривать, – посоветовала Нина Сергеевна. – Потом легче пойдёт.

Тётя Капа обиделась, но ненадолго. К вечеру она уже излагала на лавочке свою версию событий, в которой у Нины Сергеевны и слесаря из тридцать пятой намечалась свадьба, а баба Дуся слушала, считала петли и не поправляла ни единым словом.

Катя приехала на следующей неделе. Она привезла свёрток, тщательно выстиранный и высушенный на полотенце, и торт, и, кажется, весь свой страх, потому что у порога тридцать пятой квартиры встала намертво, и мать буквально подтолкнула её в спину.

Павел Егорович на свитер посмотрел, а руки за спину убрал.

– Забирайте. Мне он ни к чему.

– Я не отдавать, – мотнула головой Катя. – Я показать. Он мой.

– Ну и ладно тогда.

Разговора у них не вышло.

– Работаете кем? – спросил он, потому что надо же было что-то спрашивать.

– В детском саду. Музыкальным работником.

– Это как?

– Пою с ними. И на пианино играю.

Он покивал с таким видом, будто ему объяснили устройство редуктора.

– А вам не тяжело одному? – не выдержала Катя.

– Нет.

– На крестины придёте?

– Посмотрим.

Всё это заняло минут семь.

А в дверях Катя обернулась и выпалила то, что, видимо, готовила всю ночь:

– Дядя Паша. Я вас никогда не помнила. Ни лица, ничего. Я помнила только, что было очень холодно, а потом стало колко. Шерсть же колется. И я всю жизнь думала, что колко – это хорошо.

Молчун стоял и смотрел в пол.

– Ну идите, – выдавил он. – Дует.

К октябрю двор привыкнет к новому порядку вещей, хотя поверит не сразу и посплетничает вволю.

В сентябре сосед придёт к ней менять смеситель – сам, без просьбы, потому что услышит через дверь, как тот воет. В шкафу у неё он обнаружит запасы гречки на случай войны, засмеётся в голос и раздаст половину соседям, не спросясь.

В октябре родится мальчишка. Назовут Витей – Катя решит это сама, никого не спрашивая, и мать спорить не станет.

На крестины Павел Егорович всё-таки придёт. Встанет у стеночки, в пиджаке, который последний раз надевал на похороны, и простоит так всю службу, глядя в пол. А когда мальчишку понесут мимо, поднимет голову и посмотрит долго, внимательно, сверяя что-то своё.

Потом сунет Кате в руки коробку и уйдёт, не дожидаясь застолья.

В коробке окажутся санки. Деревянные, тяжёлые, с гнутыми полозьями и выжженной на боку буквой «В» – такие теперь не купишь ни за какие деньги.

– Мам, – скажет Катя вечером. – Это же его.

– Его, – кивнёт Нина Сергеевна и отвернётся к окну.

Баба Дуся довяжет свой шестой свитер, но правнуку он не достанется. Она смерит внимательным глазом кулёк в одеяле, объявит, что этому нужнее, и в декабре малыш будет лежать на диване в тёмно-синем, с кривоватым оленем на груди, и олень этот будет ползать по нему складками.

А в первую субботу декабря Нина Сергеевна выйдет на площадку с ведром и столкнётся с соседом. Он будет отпирать свою дверь, продрогший, в шапке, из-под которой торчат уши.

– Здравствуй, Паша, – скажет она.

Он замрёт с ключом в замке. Потом медленно повернётся.

– Здравствуй, Нина, – ответит молчун. – Ну наконец-то.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!: