Ирина стояла в лифте с пакетом из «Пятёрочки», когда на седьмом двери разъехались и вошла Галя — в пуховике нараспашку, с чемоданом на колёсиках и с тем самым лицом, с каким она когда-то приходила на родительские собрания вместо мамы. Младшая. Опаздывающая. Готовая обниматься.
— Ирка, сюрприз, — сказала Галя и ткнулась холодной щекой ей в ухо. — Прям с аэроэкспресса. Думаю, дай приеду, помянем маму вместе, год же.
Ирина не успела ответить. На девятом в лифт вошла Вера Михайловна из тридцать четвёртой, с пустой сумкой-тележкой, и сразу, как назло, сказала прямо в Галино плечо:
— Галочка, с приездом. А, Ирина, слушай, новые-то жильцы в мамину, нормальные? А то Зинка с первого говорит — днём у них музыка.
Четыре этажа Галя смотрела не на соседку, а на сестру. Ирина смотрела куда-то в кнопку шестнадцатого и на пакет с кефиром. Вера Михайловна, поняв, что сказала лишнего, зачем-то начала про домофон.
На шестнадцатом Ирина первая шагнула в коридор.
— Галь, пойдём. Я тебя жду, да.
Чемодан тихо постукивал по шву между плитками.
Замок открывался тяжело — верхний ещё в январе заело, а мастер всё тянул. Галя зашла, поставила чемодан и не стала разуваться.
— Ты мне сейчас всё скажешь. Прямо тут. Что это за жильцы.
Ирина сняла пальто, повесила, поставила пакет на тумбочку. У неё был такой порядок — сперва пальто, потом сумка, потом руки мыть. Много лет одно и то же. Она не собиралась менять его под сестру.
— Галь, разувайся. Чайник поставлю.
— Не поставишь. Что. Значит. Жильцы.
— То и значит. В маминой двушке люди живут. Снимают. Мальчик с женой, из Тамбова.
Галя постояла секунду, потом тихо, без крика, как будто даже спокойно:
— Ты мамину квартиру сдала.
— Сдала.
— Без меня.
— Без тебя.
Галя села на пуфик в прихожей, прямо в пуховике. Пуговицы на нём были наполовину оторваны — Ирина это заметила машинально. Чемодан стоял рядом. Галя смотрела снизу, как смотрят, когда им говорят, что собака умерла. Только глаза были не детские. Быстрые.
— Почему я про это от Веры Михайловны.
Ирина сняла сапоги, аккуратно поставила их носами к стене.
— Потому что я тебе не сказала.
— Когда собиралась.
— Никогда, наверное. Или перед своей смертью.
Галя встала так резко, что пуфик ударился о стену.
— Ир, ты что, с ума сошла. Это наша мама. Наша. Квартира. Наша.
— Нет, Галь. Не наша.
Ирина прошла мимо сестры на кухню. Щёлкнула кнопкой чайника — нового, прошлогоднего. Мамин красный «Тефаль» она в феврале сдала в «Эльдорадо» по обмену, когда разбирала шкафы. Руки у неё не дрожали. Она давно, много раз, в метро и в очереди в налоговую, этот разговор проговаривала про себя. Даже удивительно, как по сценарию всё сейчас шло.
Галя вошла следом. Пуховик на ней всё ещё был расстёгнут. Под ним — красный свитер и цепочка с крестиком, которую мама подарила ей на сорок пять.
— Объясни мне, — сказала Галя, — пожалуйста, объясни мне спокойно, что ты только что сказала.
— Мама оставила завещание. Всё мне.
— Что — всё?
— Квартира. Дача. Деньги на книжке, восемьсот семьдесят.
Галя села на табуретку. Сняла наконец пуховик, уронила на пол. Не подняла.
— Когда.
— За два года до смерти. В двадцать третьем, в сентябре. Пошла к нотариусу сама, меня не брала. Я уже потом узнала.
— И молчала.
— И молчала.
— Тринадцать месяцев?
— Тринадцать.
Галя усмехнулась. Это была не усмешка даже — короткий звук, какой бывает, когда человек случайно сел на что-то.
— Ты библиотекарь, Ир. У мамы в любимицах никогда не ходила. Ты эти бумаги, небось, сама и нарисовала.
Ирина посмотрела ровно.
— Галь.
— Что Галь.
— Не говори того, за чем потом надо будет возвращаться.
Утка была в духовке. Ирина чистила картошку над раковиной, крупные очистки падали в пакет. Галя сидела. Чайник ей Ирина налила, но Галя его не трогала.
— Я маме звонила каждую неделю, — сказала Галя куда-то в клеёнку. — Каждую. Субботу. Ты представляешь, что такое — из Нижнего, каждую субботу, через внуков, через Серёжкины дела, через Лёху.
— Представляю.
— Я ей деньги переводила. На лекарства.
— По пять тысяч. Три раза за год.
Галя замолчала. Ирина сбросила картошку в миску, вытерла руки.
— Я не считала, Галь. Просто в голове осталось. Ты в феврале двадцать четвёртого перевела пять, потому что я у тебя просила на мамин «Тебантин». В мае — на анализы, в «Инвитру». И в ноябре, на день рождения, десятку.
— А ты не учитываешь, что у меня двое. Что Серёжка…
— Учитываю.
— У тебя детей нет, Ир. Ты не знаешь, как это.
Ирина повернулась. Лицо у неё было такое, какое бывает у женщины, которая двадцать лет работает в библиотеке и умеет разговаривать с пьяным, забредшим в читальный зал погреться.
— У меня нет детей, Галь, это правда. Зато был Витя, и я его три года хоронила. И потом мама, которую я вторник за вторником возила в сорок шестую на трамвае. Про это ты тоже знаешь.
— Я приезжала.
— Ты приезжала на три дня в декабре и на три дня в августе. Мама тебя ждала. Мама тебе пироги пекла, хотя ей почки уже не давали.
— А ты ревновала.
Ирина засмеялась. Коротко, одним выдохом.
— Ревновала, конечно. Я же дура, Галь. Я всю жизнь была дура. У меня однушка на Щёлковской, у тебя — трёшка в новом доме в Нижнем. Я дура, ты умница. Мама всё правильно решила.
— Ты сейчас с такой злобой говоришь.
— Это не злоба. Это усталость. Пуховик подними, на полу лежит.
Галя не подняла.
Про отказ две тысячи пятого года Ирина решила сразу не говорить.
Выставила утку, разложила картошку, порезала огурцы — в марте огурцы были жёсткие, по триста рублей кило, но она купила, потому что Галя любила свежее. Села напротив. Молча протянула вилку.
— Ешь. С самолёта же.
Галя ела. И плакала. Слёзы у неё были мелкие, частые, она их не вытирала, и они падали прямо на утку.
— Сколько ты за квартиру получаешь.
— Восемьдесят пять.
— В месяц?
— В месяц.
— За год — миллион.
— Миллион с чем-то.
— А где деньги?
— На отдельном счёте. Не трогаю.
Галя подняла голову.
— Зачем?
— На всякий случай.
— Какой случай, Ир.
— Ну, например, приедет сестра, скажет: я изменилась, давай по-человечески. Тогда будет из чего.
Галя положила вилку.
— Ты меня что, проверяла.
— Я не знала, как поступить.
— Год не знала?
— Год не знала.
Галя встала, отошла к раковине. Постояла спиной.
— Ты меня год за дуру держала, пока квартирантов в мамину кровать запускала.
— Кровать я выкинула, Галь. Там новая.
— Да мне плевать на кровать.
Крик вышел у неё неожиданно высокий, почти девчачий. Ирина вздрогнула. Она редко на кого кричала и сильно пугалась, когда кричали на неё, — сильнее, чем показывала.
— Тебе плевать, — тихо сказала она. — А мне нет. Я её три дня разбирала. С матрасом, с бельём. Я эту подушку в мешок запихивала сама. Ты не видела подушку человека, который три месяца лежал.
Галя, не оборачиваясь, взяла с сушилки чужую кружку и налила воды из-под крана.
Вечером сидели в зале — Ирина так называла большую комнату, хотя там помещался только диван, комод и телевизор. По телевизору шла «Давай поженимся», Ирина не смотрела, так, для шума. Галя постелила себе на диване.
— Завтра идём к нотариусу.
— Зачем?
— Оспаривать.
— Что ты будешь оспаривать, Галь.
— Завещание. Ты на маму давила. Настраивала её.
Ирина сидела в кресле, сложив руки на коленях, как первоклассница.
— Я никогда ни на кого не давила. Я даже на Витю не давила, когда он курить бросал. Я просто его пепельницы выносила молча.
— Все давят. Не надо. Ты её годами рядом, я — два раза в год. Конечно, давила.
— Давай спать.
— Нет, сейчас. Я завтра в суд.
— Иди.
— Ты мне адвоката дашь?
— Нет.
— Дашь.
— Нет.
Галя замолчала. Долго. В телевизоре обсуждали жениха, «не готового к браку».
— Ир, — сказала Галя тихо. — Я устала. Правда. У меня Серёжка в десятом, ему ОГЭ, ЕГЭ, репетиторы. У Сашки колледж. Я с Лёхой уже пять лет на ножах, он пьёт. Мне эти деньги нужны. Мама обещала поделить.
— Мама тебе обещала?
— Она говорила: Галочка, вы с Ирой обе мои, пополам.
— Когда?
— Ну всегда. Когда я приезжала. В августе точно. Она мне сказала — Галочка, вы с Ирой обе мои, поровну.
— В августе мама уже не говорила. У неё в июле случился инсульт, и она только мычала. Я ей буквы на карточках показывала. Ты в августе не приезжала, Галь. Ты приехала в октябре, на три дня. Мама тебя не узнала.
Галя покраснела. Пятнами, от шеи вверх.
— Значит, раньше говорила.
— Значит, раньше.
Утром Галя пришла на кухню в маминой старой кофте — коричневой, с потянувшимся рукавом. Ирина её не выбросила. Галя сама достала из шкафа.
— Кофе есть?
— Есть.
Ирина сварила. Поставила одну чашку перед сестрой, вторую себе.
— Галь. У меня есть ещё одна бумага. Я её тебе вчера хотела показать, но ты кричала, и я не стала.
— Какая.
— Подожди.
Ирина вышла, открыла в маленькой комнате мамин комод, достала из-под белья серую картонную папку на завязках. Вернулась. Развязала. Вытащила один-единственный лист — пожелтевший по краю, с печатью нотариуса города Нижнего Новгорода, двадцать пятое апреля две тысячи пятого года.
Галя взяла лист. Сначала осторожно, за уголок. Потом уже крепко, двумя руками.
Молчала секунд тридцать.
— Мама сохранила?
— Мама всё сохраняла, Галь.
— Зачем.
— Не знаю. Может, чтобы помнить. Может, чтобы тебе когда-нибудь показать.
— Ир, это же двадцать лет назад.
— Девятнадцать.
— Я тогда была с Андреем. Я его любила. Он просил — я подписала. Мама сама сказала, подпиши, если надо. Она же понимала.
— Она понимала, когда вам четыреста тысяч давала. А потом, когда ей оперироваться, денег не было. Она в сорок шестой по квоте лежала. Квоту полгода ждала. Помнишь?
— Я… я не знала.
— Знала. Я тебе в сентябре звонила, сказала: мама вторую неделю лежит, почки. Ты ответила — у меня Серёжке два месяца, я не могу.
— Я же только родила.
— Да. А у мамы не было денег даже на «Канефрон». Я тогда серьги продала. Бабушкины. Ты их у меня просила, помнишь? Я сказала — потеряла. Я продала. И купила маме антибиотики.
Галя положила листок на стол. Руки у неё были красные, в веснушках, с обручальным кольцом, которое она пять лет не снимала, хотя «на ножах».
— Ты мне двадцать лет не говорила.
— А ты и не спрашивала.
Молчали долго. За стенкой у соседей включили дрель. Ирина встала, подошла к плите, выключила газ под туркой, хотя турка давно остыла. Просто. Руки надо было чем-то занять.
— Ир, — сказала Галя в спину. — Я не такая, как тогда. Я Андрея бросила. Я одна детей поднимала. Я маме, может, и редко ездила, но я ей по телефону песни пела. Когда она уже не понимала.
— Я знаю.
— Тогда почему.
— Что почему.
— Почему ничего не отдаёшь.
Ирина обернулась. Она стояла у плиты в халате, с седой чёлкой, которую уже месяца четыре не подкрашивала.
— Я ничего не решала, Галь. Это мама решила. Я только не стала за неё переигрывать.
— Могла поделить.
— Могла.
— И не поделила.
— Не поделила.
— Почему?
Ирина подумала. Долго. Потом сказала как-то совсем буднично:
— Потому что один раз уже делили. Мама с тобой. И ты её долю отписала мужу. Если я сейчас поделю — выйдет, что той бумаги, — она кивнула на стол, — как бы и не было. А она маме операции стоила. Я не буду делать вид, что её не было.
— Это месть?
— Это не месть. Это память какая-то. Я не знаю.
Галя просидела ещё минут сорок. Листок лежал между ними на клеёнке в голубую клетку. Никто его не брал. Ирина два раза подливала себе остывший кофе.
Потом Галя сказала:
— Я в суд не пойду.
— Хорошо.
— Не потому, что бумаги испугалась. Я понимаю, что у меня ничего не вышло бы. Просто… я не хочу, чтобы в городе говорили, что сёстры Зуевы за квартиру судятся.
— В городе и так скажут. Вера Михайловна такая женщина.
Галя улыбнулась — коротко, одними губами. Первая нормальная улыбка за сутки.
— Да, Вера Михайловна такая.
Помолчала.
— А дача?
— Что дача.
— Дача мне?
Ирина смотрела на сестру. Сестра смотрела на неё. Между ними бумага двадцатилетней давности.
— Дача твоя. Оформлю дарственную на следующей неделе, как скажешь. Только имей в виду — крыша с двадцатого года течёт, и забор со стороны Савельевых надо переставлять. У мамы на ремонт было отложено сто восемьдесят. Я их тебе отдам отдельно, не из сдачи. Из её книжки.
— А остальное?
— А остальное моё.
— Квартира, деньги.
— Квартира, деньги.
Галя кивнула. Не сразу, но кивнула.
— Это не по справедливости, Ир.
— По справедливости не всегда пополам, Галь.
— Ты прямо как мама сейчас.
— Я у неё учиться у одной и могла.
В обед Галя поехала на кладбище. Одна, Ирина не навязывалась. Вернулась к пяти. Разулась, прошла на кухню. Села напротив — Ирина как раз разбирала квитанции за март.
— Ир. Я Серёжке про дачу расскажу. Он обрадуется. Летом приедет, с крышей поможет. Он руками умеет.
— Пусть приезжает. Я тоже подъеду.
— Подъезжай.
Помолчали.
— Ты на меня сильно злишься?
— Уже нет.
— А тогда, в две тысячи пятом, с серьгами?
— Тогда — да. Очень.
— А потом?
— Потом привыкла. Я же библиотекарь, Галь. У меня времени много.
Галя засмеялась носом. И тут же заплакала.
— Ир, я дура. Всю жизнь. Я маме поверила, что ты железная, что у тебя всё хорошо. А у тебя Витя, а я на похороны не приехала — у меня Сашка с ветрянкой. Да пережила бы Сашка ветрянку.
Ирина не ответила. Положила руку на Галину. У Гали были красные пальцы с обкусанными заусенцами, у Ирины — сухие, в трещинах, потому что она мыла в читальном зале стеллажи влажной тряпкой без перчаток.
Посидели так минуту. Потом Галя руку убрала, пошла собираться — она взяла билет на вечерний «Стриж», в девять с чем-то.
Ирина осталась одна на кухне. Взяла со стола ту бумагу. Подержала. Хотела убрать в комод — и не убрала.
Открыла плиту, чиркнула спичкой, подожгла уголок.
Бумага горела быстро, желтела, чернела, сворачивалась. Ирина держала за противоположный угол, пока не стало горячо пальцам. Бросила остатки в раковину, пустила воду. Пепел ушёл в слив. Остался только коричневый кружок на эмали — она его оттёрла содой, как мама учила, когда Ирина ещё маленькая была и жгла спички за дверью.
Потом достала из серванта мамину сахарницу — белую, в синий горошек, со сколотым бочком, — и поставила на стол. Села. Вытащила из коробки четыре кусочка рафинада и положила сверху. В сахарнице и так был песок, но она зачем-то положила рафинад поверх, и он лёг такой кривой горкой.
Встала, взяла у порога Галины тапочки — сестра их в прошлом апреле купила, когда на похороны прилетала, и с тех пор они у Ирины в шкафу и стояли, — и отнесла в прихожую. Поставила рядом с чемоданом. Один тапок всё равно перевернулся набок.















