Автобус остановился у околицы.
Дальше — пешком. Дорога та же — колея в грязи, хотя грязь уже подсохла, май, тепло. Лес по бокам. Знакомый, до каждой сосны. Он шёл и не узнавал себя. Как будто не он идёт, а кто-то другой. Кто-то, кого здесь не ждали.
Восемь лет.
Восемь лет — ни письма, ни открытки, ни короткого «мам, я жив». Уехал в город — и пропал. Сначала — учёба. Потом — работа. Деньги. Женщина. Квартира. Всё как у людей. Некогда было. Да и стыдно. Стыдно, что мать в глухой деревне, одна, печку топит, а он — в ресторанах, в пробках, в офисах.
А потом жизнь треснула.
Женщина ушла. Квартира оказалась съёмной. С работы уволили — сократили. Друзья рассосались — как вода в песок. Он остался один. В тридцать два года. В пустой квартире с чемоданом.
И тогда он вспомнил.
Дом. Мать. Запах хлеба из печи. Половицы скрипят. Кошка на печке. И щи. Мамины щи — густые, наваристые, с кислинкой. Она всегда варила щи в четверг. Почему-то в четверг.
Он купил билет. Даже не думая. Как в омут.
Калитка была та же. Скрипнула так же.
Двор — подметён. Поленница — ровная, высокая. Мать всегда сама дрова колола — он помнил. Даже когда отец был жив, всё равно сама. «Я лучше», — говорила.
Он встал у калитки. Дальше не мог.
Сердце колотилось где-то в горле. Руки дрожали. Он стоял и смотрел на дом. На крыльцо. На старый фонарь — тот самый, ещё отец вешал. На занавески в окне — белые, с вышивкой.
И не мог шагнуть.
Он думал: «Что я скажу? Как я объясню? «Мама, прости, я дурак»? «Мама, у меня всё плохо, приехал греться»? «Мама, я тебя бросил, а теперь сам брошен»?»
Ничего он не скажет. Не сможет.
Развернуться? Уехать? Поздно. Автобус ушёл. Следующий — завтра.
Он стоял. Минуту. Пять. Десять.
И тут дверь открылась.
Она вышла на крыльцо.
Постарела. Осунулась. Седая совсем. В старой телогрейке, в резиновых сапогах. В руках — ведро.
Увидела его.
Замерла.
Ведро выпало. Покатилось. Вода разлилась по ступенькам. Она не заметила.
Стояла. Смотрела.
Он тоже стоял. Не мог ни слова сказать. Губы слиплись. Горло перехватило.
— Мама, — выдавил он наконец. Тихо. Почти шёпотом. — Мама…
Она молчала.
Смотрела на него — и молчала. Как будто не верила. Как будто перед ней стоял не человек, а призрак. Тень. Сон.
Она спустилась с крыльца. Медленно. Держась за перила. Подошла. Остановилась в трёх шагах.
Глаза у неё были — светлые, выцветшие, как старая бирюза. И в них стояли слёзы. Но не текли. Держались.
— Приехал, — сказала она. Не вопрос. Утверждение.
— Приехал.
— Надолго?
— Не знаю.
— А чего ж не писал?
Он молчал. А что тут скажешь?
— Занят был, — выдавил он. — То одно, то другое…
— Занят, — повторила она. — Ну да. В городе. Там все занятые.
Помолчала.
— А я тут одна. Восемь лет. Думала — может, умер. Может, в тюрьму сел. Может, забыл. А ты — занят.
— Мам…
— Погоди, — она подняла руку. — Не надо. Ничего не надо говорить. Я и так всё знаю.
Она подошла ближе. Теперь он видел её лицо. Морщины у глаз. Глубокие складки у рта. И что-то такое, чего он не помнил. Или не замечал. Или не хотел замечать.
— Ты голодный? — спросила она.
Он растерялся. Не такого вопроса он ждал.
— Что?
— Голодный, спрашиваю.
— Да… наверное…
— Я тебе щи сварила. Заходи.
— Как… сварила? — он не понял. — Ты же не знала…
— А я каждый четверг варю. Но сегодня среда, а я как чувствовала — сегодня сварю. А ты приехал.
Она развернулась и пошла к дому.
Он стоял. В горле — ком. В глазах — резь. Он смотрел на её спину, на седые волосы, на то, как она поднимается по ступенькам — тяжело, держась за перила, — и вдруг понял: она ждала его все восемь лет. Варила щи — вдруг он приедет. Вдруг. Но именно сегодня она почувствовала, что он таки едет.
— Ты идёшь? — бросила она от двери. — Щи стынут.
И он пошёл.
В доме всё было как раньше.
Та же печь. Тот же стол. Тот же половик у порога. На стене — фотография. Он и отец. Ему здесь лет двенадцать. Рыбу держит. Гордый.
Он сел за стол. Мать достала тарелку. Глубокую. Синюю, с цветочком. Эту тарелку он помнил с детства. Из неё всегда ели щи. Только из неё.
Налила. Поставила. Хлеб — ржаной, толстыми ломтями. Ложка — деревянная, старая, отцова.
— Ешь.
Он взял ложку. Зачерпнул. Подул. Попробовал.
И тут его прорвало.
Не плакал — рыдал. По-мужицки, с надрывом, уткнувшись лицом в ладони. Плечи тряслись. Ложка выпала. В тарелку, слава богу, не в щи — на стол.
Мать сидела напротив. Молчала. Ждала.
Когда он немного затих, она сказала:
— Ешь давай. Остыли уже.
— Мам… мама… прости…
— А чего тебя прощать? — она пожала плечами. — Ты мой сын. Я тебя родила. Я тебя вырастила. Я тебя всегда буду ждать. Хоть восемь лет. Хоть двадцать. Хоть всю жизнь. Ты мой сын. А сыновей не прощают. Их просто любят.
Он поднял глаза. Она сидела — маленькая, седая, в старой кофте. И улыбалась. И в этой улыбке было всё. Восемь лет одиночества. Восемь лет ожидания. Восемь лет надежды, которая не гасла.
— Ешь, — повторила она. — А потом расскажешь. Всё расскажешь. И хорошее, и плохое. Я слушать буду.
И он ел щи. И плакал. И рассказывал.
А она слушала. И молчала. И всё понимала.
Как матери понимают. Без слов.
Вечером он затопил печь. Мать сидела у окна. Вязала что-то — как всегда. Спицы мелькали. Кошка — та же кошка или уже другая, кто их разберёт — лежала у неё на коленях.
— Я не уеду, — сказал он.
— Уедешь, — ответила она спокойно. — Тебе надо. Ты городской теперь. Деревня — не для тебя.
Он хотел возразить. Но она продолжила:
— Ты только приезжай. Раз в год. Или в два. Хоть на денёк. Я щи сварю. А если не приедешь — я всё равно сварю. На всякий случай.
Он подошёл. Сел рядом. Взял её руку. Маленькую. Сухую. В узлах вен.
— Я приеду, мам.
— Приезжай. А нет — не страшно. Главное — живи. Будь счастливый. А я как-нибудь тут…
— Мам.
— Ладно-ладно. Приезжай.
Ночью он лежал на своей старой кровати. Смотрел в потолок. Вспоминал. Детство. Школу. Отца. Как мать провожала его в город — стояла на околице, махала. Он тогда не обернулся. Спешил.
А теперь — лежал. И думал: «Господи. Как же я мог? Восемь лет. Восемь лет — ни весточки. А она — щи варила. Каждый четверг».
За стенкой — мать. Дышит. Живая. Родная.
Он улыбнулся. И уснул.
Он уехал через три дня.
Мать вышла на крыльцо. Та же телогрейка. Те же сапоги. Та же седая голова.
— Приедешь?
— Приеду.
— Ну, давай.
Она перекрестила его. Как тогда, в детстве. Как когда он уезжал в первый раз. И он обнял её — крепко, долго.
— Я тебе щи в банку налила, — сказала она. — В сумке. Поешь в дороге.
— Спасибо, мам.
— Не за что.
Автобус тронулся. Он смотрел в окно. Мать стояла на крыльце и махала. Он махал в ответ. И улыбался.
Знал: приедет.
И знал: когда приедет — на столе будут щи. Горячие. Густые. С кислинкой.
Потому что она варит их каждый четверг. И будет варить. Всегда.















