Из-за богатой клиентки мне отказали в работе – через 7 лет она доверила мне самое дорогое и не узнала меня

Меня всю жизнь зовут Дюймовочкой. В мастерской меня зовут Мила. Второе короче, и мне оно нравится больше.

Во мне сто сорок два сантиметра, и это утром, к вечеру человек немного оседает, я проверяла. Руки короткие, пальцы крепкие, со спины меня путают с пятиклассницей, а с лица уже нет. Когда я была совсем маленькая, врач в областной больнице спокойно, без всяких трагедий, сказал маме: так бывает, никто в этом не виноват, девочка вырастет невысокой, а в остальном обычный ребёнок. Мама потом двадцать лет пыталась поверить во вторую половину этой фразы.

В ювелирный магазин «Гранат» я пришла в двадцать лет. У меня был диплом колледжа, где я четыре года училась на ювелира, и папка с работами, которую я всю ночь перекладывала, чтобы лучшее оказалось сверху. Папку так никто и не открыл.

— Людмила, вы только поймите меня правильно, — управляющая Жанна говорила ласково и терпеливо, как говорят с ребёнком. — Мастерская у нас маленькая, там один мастер, и учеников он не берёт. А вот продавец нам нужен. Но продавец — это же лицо магазина. Вы же понимаете: витрина, клиенты… — она повела рукой в сторону торгового зала и не договорила.

— Понимаю, — сказала я. — Клиенты приходят за кольцами, а не за мной.

Жанна задумалась и посмотрела в график на стене. Из четырёх продавцов у неё двое были на больничном, а до Восьмого марта оставалась неделя.

— Давайте так, — решилась она. — Один день, пробный. Постоите со Светой, посмотрите, как у нас всё устроено. А там видно будет.

Прилавок в «Гранате» доходил мне до груди. Света, добрая душа, молча притащила из подсобки пластиковую ступеньку, на которую вставали, когда меняли лампочки в витринах. Со ступеньки я была почти как все, если не присматриваться. Присматривались, конечно, все, но покупали всё равно. За первые три часа я продала две пары серёжек и цепочку с кулончиком.

После обеда пришла Инна Викторовна.

Её в «Гранате» знали все. Жанна вышла из подсобки раньше, чем за Инной Викторовной закрылась дверь.

— Инна Викторовна, здравствуйте, а мы вас ждали, у нас как раз новое поступление, — зачастила Жанна. — Людмила, покажите, пожалуйста, витрину с жемчугом.

Я показала. Я даже успела рассказать, что вот эти серьги с речным жемчугом, а эти с морским и что разницу видно по блеску. Инна Викторовна кивала, не глядя на меня, а потом повернулась к Жанне.

— Жанночка, давай лучше ты, ладно? — сказала она негромко, но в пустом магазине негромко слышно не хуже, чем в полный голос. — Только не эта девочка. Мне на неё неловко смотреть, мне её сразу жалко, я так ничего не выберу. У меня и без того настроение не очень.

Жанна сказала «конечно-конечно» и одними глазами показала мне на подсобку. Я слезла со ступеньки, и Света молча унесла её обратно.

В подсобке Света разогревала в микроволновке гречку с котлетой и делала вид, что ничего не слышала.

— Она со всеми так, — сказала Света, когда микроволновка пискнула. — Меня в прошлом году назвала «эта полненькая». Тоже при всех.

— Тебя хотя бы назвали, — сказала я. — А меня обозначили.

Света хмыкнула и отломила мне половину котлеты. Больше в тот день мне в «Гранате» ничего не дали.

Вечером Жанна отпустила меня пораньше и сказала те самые слова, которые, как я потом поняла, хорошие люди говорят, когда собираются сделать нехорошую вещь.

— Мила, я лично против вас ничего не имею, вы толковая, — Жанна перекладывала на столе какие-то бумаги. — Но вы сами видели. Инна Викторовна за год оставляет у нас столько, сколько мы платим трём продавцам. Если она уйдёт в другой салон, хозяин мне этого не простит.

— А если бы она сказала «только не эта полненькая», вы бы и Свету уволили? — не удержалась я.

— Я вас не увольняю, Мила. Я вас не принимаю, — поправила Жанна. — Это разные вещи.

Когда я вернулась, мама первым делом спросила не «как прошло», а «сильно обидели?». За двадцать лет она научилась задавать вопросы в правильном порядке.

— Не сильно, — сказала я. — Вежливо.

— Вежливо хуже, — вздохнула мама. — Ну и не надо тебе этот магазин. Милочка, я вот что думаю. Может, тебе в пункт выдачи устроиться? Там стойка, сидишь себе, коробки выдаёшь, народ спешит, никто не разглядывает.

— Мам, я четыре года училась металл пилить. Не коробки выдавать.

— Да я понимаю, — мама крутила в руках кухонное полотенце. — Я просто хочу, чтобы тебя не трогали.

В этом и было всё дело. Мама всю жизнь хотела, чтобы меня не трогали. В садике договаривалась с воспитательницей, чтобы на утренниках меня ставили во второй ряд, «там ей удобнее». В колледже советовала садиться поближе к стенке. Мама всю жизнь искала мне место, где меня никто не увидит, и искренне считала, что это забота.

Про Дюймовочку, кстати. Так меня назвала мамина сестра, тётя Люба, когда мне было лет пять. Потом это подхватил двор, потом школа, потом все, кому было лень запоминать моё имя. Я не обижалась, но отзываться не любила. Дюймовочку в сказке всё время пытались выдать замуж, то за жабу, то за крота, пока она не досталась эльфу. Мне эльф был ни к чему. Мне нужен был верстак.

Верстак мне нашла Нина Павловна, мой мастер из колледжа. Я позвонила ей в тот же вечер, рассказала про «Гранат», и она долго молчала в трубку.

— Есть один человек, — сказала она наконец. — Ефим Лазаревич. Мастерская у него на Садовой, в полуподвале. Вывеска такая, что её никто не видит, а кому надо, те находят. Учеников он не берёт уже лет десять, характер у него, скажу честно, не сахар. Но он сорок лет за верстаком, и руки у него лучшие в городе. Я у него сама когда-то училась. Дураков он не терпит, а всё остальное ему безразлично.

— И рост тоже? — уточнила я.

— Мила, он на людей вообще не смотрит, — вздохнула Нина Павловна. — Он смотрит на руки. Иди.

Вывеску я нашла не с первого раза: на жестянке от руки было написано «Ремонт. Изготовление. Гравировка», и стрелка показывала вниз. Внизу пахло горелкой и полировальной пастой, над верстаком горела лампа, а за верстаком сидел старик в кожаном фартуке и паял, не поднимая головы.

— Закрыто, — сказал он. — Завтра приходите.

— Я от Нины Павловны. Насчёт работы.

— А, — он продолжал паять. — Нина звонила. Сказала, толковая. Нина всех называет толковыми, она добрая. Руки покажите.

Я подошла и протянула руки. Он смотрел на них, наверное, секунд десять. Потом погасил горелку, взял мою правую ладонь, повернул к лампе и потрогал подушечки пальцев.

— Пилишь много, — сказал он. — Мозоль правильная. Садись.

Тут он в первый раз поднял глаза, но не на меня, а на стул возле верстака. Стул был высокий, как положено, чтобы локти ложились на столешницу. Если бы я на него залезла, ноги болтались бы в воздухе, как у первоклассника за партой.

Ефим Лазаревич ничего не сказал. Встал, ушёл в подсобку, погремел там чем-то и вернулся с деревянным ящиком, тёмным, старым, с железными уголками. Поставил ящик под стул.

— Под ноги, — сказал он. — Верстак под меня делали, когда я ещё высокий был. Тут всем подставку ставят. Лобзик держать умеешь?

Через год Нина Павловна по секрету рассказала мне, что никому он никакую подставку не ставил. А в ящике этом сорок лет лежали резцы его учителя, и в тот вечер Ефим Лазаревич выложил их на полку, чтобы ящик освободить.

Он положил передо мной латунную пластинку и лист с рисунком: мелкий узор, завитки, листочки, как на старых бабушкиных серёжках.

— Выпили, — сказал он. — Не торопись. Я не на время смотрю.

Я пилила минут сорок, Ефим Лазаревич всё это время молча работал. Когда я закончила, он взял пластинку, покрутил под лампой, потом достал из ящика стола латунный кронциркуль, старый, затёртый до желтизны, и начал что-то замерять.

— Вы им меня мерить будете? — не удержалась я. — Так я сразу скажу: сто сорок два.

— Им рост не измеряют, — сказал он, не отрываясь от пластинки. — Им измеряют палец. И металл. Вот тут у тебя полмиллиметра ушло, видишь? И вот тут.

Я увидела. И увидела бы сама, если бы не волновалась.

— Волновалась, — сказал Ефим Лазаревич, как будто я произнесла это вслух. — Потому что думала, что я на тебя смотрю. А я на тебя не смотрю, мне на тебя смотреть незачем. Камень не смотрит, какого ты роста. Камень смотрит, не дрогнула ли рука. Завтра в девять, паспорт и диплом с собой. Оформлю по ученическому договору, платить буду мало и сразу тебе про это говорю.

— А если я не подойду? — спросила я.

— Если не подойдёшь, я тебе через месяц так и скажу. Врать я не умею, у меня от этого изжога.

Первые полгода я в основном пилила, паяла цепочки и выслушивала замечания. Говорил Ефим Лазаревич мало, но так, что потом это само всплывало в голове в нужную минуту.

— Кто так пинцет держит? Так в столовой вилку держат, — ворчал он у меня над плечом.

— На камень не дыши. Он тебе не зеркало.

Через месяц вместо старого стула появился новый, винтовой, как у пианистов, и Ефим Лазаревич опустил его до упора. Сказал, что старый шатался. Старый не шатался, но спорить я не стала. Ящик с железными уголками так и остался у меня под ногами.

И вот что я заметила уже к концу первого месяца. В мастерскую заходило много людей: бабушки с порванными цепочками, мужчины, у которых после отпуска не налезало обручальное кольцо, девушки с серёжками без замочков. Люди заходили, здоровались и смотрели не на меня. Они смотрели на свою вещь: как я беру её пинцетом, как поворачиваю под лампой, как говорю: «Тут звено лопнуло, спаяем, будет незаметно». Человек, который принёс мамину цепочку, не видит, какого роста тот, кто её чинит. Он видит цепочку.

Здесь меня никто не прятал, как прятала мама во втором ряду. Просто всем было не до меня: у всех были дела поважнее, их серьги, их кольца, их память.

Исключения, конечно, бывали.

— Девушка, мне бы мастера, — сказал однажды мужчина в хорошей куртке и выложил на прилавок золотой браслет с погнутым замком. — Взрослого.

— Взрослее меня здесь только Ефим Лазаревич, — ответила я. — Но он сегодня на гравировке, а замки у нас делаю я.

— Я серьёзно, — мужчина покосился на дверь подсобки. — Вещь дорогая. Жене на годовщину дарил.

— И я серьёзно. Замок коробочный, язычок погнули, а коробочка целая. Меняем язычок, полчаса работы. Будете ждать или завтра зайдёте?

Мужчина помялся и решил ждать. Сначала он стоял у двери, потом стал подходить ближе, и минут через десять уже стоял у меня за плечом и дышал так, будто паял вместе со мной.

Про мой рост он за полчаса не спросил ни разу, а уходя, сказал Ефиму Лазаревичу, который как раз вышел из подсобки:

— У вас девушка — золотые руки.

— У неё и голова на месте, — проворчал Ефим Лазаревич, когда за мужчиной закрылась дверь. — Только голову ему видно не было, он всё больше на руки смотрел.

А через год я расколола изумруд.

Камешек был небольшой, тысяч на двадцать, в старом кольце, которое надо было почистить и закрепить заново. Клиентка, молодая женщина, попросила сделать при ней: кольцо было бабушкино, оставлять его она не хотела. Встала у меня за спиной и смотрела. Мне казалось, что она смотрит не на кольцо, а на меня: как я сижу на своём ящике, как тянусь к лампе, какие у меня короткие руки. Я поторопилась, пережала лапку, и изумруд треснул с таким тихим щелчком, что его и не услышишь, если не ждёшь.

Ефим Лазаревич вышел из подсобки, посмотрел, всё понял и сказал клиентке:

— Приношу вам свои извинения. Камень подберём такой же или лучше, за наш счёт, через неделю будет готово.

Клиентка ушла недовольная, но с квитанцией. Я сидела на своём ящике и не поднимала головы.

— Рука дрогнула? — спросил Ефим Лазаревич.

— Дрогнула, — призналась я.

— Почему?

— Она смотрела.

— На что?

Я не ответила. Он и так знал.

— Она на кольцо смотрела, — сказал Ефим Лазаревич. — На бабушкино кольцо. Ей до тебя дела не было, ей за кольцо было страшно. А ты решила, что смотрят на тебя, и стала себя жалеть. Вот рука и пошла.

— Двадцать тысяч, — сказала я. — Я отдам.

— Из зарплаты не вычту, — он забрал у меня кольцо. — А вот из гордости вычти. У тебя её на двоих хватит.

Двадцать тысяч я ему всё равно отдала, за четыре месяца. Он взял их молча, а через неделю купил в мастерскую новую бормашину, хотя старая работала.

Мама пришла в мастерскую один раз, года через полтора. Собиралась долго, как в больницу. Постояла у прилавка, посмотрела, как я перебираю пинцетом камни, как Ефим Лазаревич что-то бубнит мне через плечо, а я огрызаюсь, не отрываясь от работы.

— Она у вас не обижается? — шёпотом спросила мама у Ефима Лазаревича. Шептать мама никогда не умела, и слышно её было на весь полуподвал.

— Обижается, — сказал он. — Но когда обижается, работает лучше. Вы её хорошо вырастили, Валентина Ивановна. Только зря прятали.

— Я не прятала, — растерялась мама. — Я берегла.

— Со стороны это одно и то же, — сказал Ефим Лазаревич.

Мама ничего ему не ответила, но вечером дома сказала мне, что старик у меня вредный и что она его, кажется, уважает. А про пункт выдачи больше не вспоминала.

Года через четыре у Ефима Лазаревича на мелкой работе стала подводить рука. Со стороны это было почти незаметно, но я видела, как он примеривается к закрепке и откладывает её. Врач в поликлинике спокойно сказал ему, что в его годы это обычное дело, лечить тут особенно нечего, надо просто не перегружать руку. Ефим Лазаревич вернулся от врача, сел на свой стул и полчаса молчал, а для него это было всё равно что для другого человека неделю ни с кем не разговаривать.

— Всё, — сказал он потом. — Закрепка теперь твоя. Всё мелкое твоё. Я буду на гравировке и на приёмке. Буду ворчать и считать деньги.

— Вы и так ворчите, — сказала я.

— Теперь буду официально.

К тому времени сложный ремонт нам стал отдавать и «Гранат». Их мастер ушёл на пенсию, новый со старым золотом и с камнями связываться боялся, и Жанна договорилась с Ефимом Лазаревичем. Пакеты приносил курьер и забирал тоже курьер, сама Жанна к нам в полуподвал ни разу не спускалась. Кто сидит у Ефима Лазаревича за верстаком, в «Гранате», насколько я знаю, понятия не имели. А я не торопилась им сообщать.

Инна Викторовна пришла в среду, в конце дня. Ефим Лазаревич уже собирался домой, а я доделывала серьги.

Я узнала её по голосу раньше, чем подняла голову.

— Добрый вечер. Мне сказали, здесь мастер, — обратилась она к Ефиму Лазаревичу. — Жанна в «Гранате» дала адрес. Сказала, у них всё сложное к вам уходит.

— Уходит, — согласился Ефим Лазаревич. — Что у вас?

Она достала из сумки бархатный мешочек, развязала и вытряхнула на прилавок кольцо. Тонкое, красноватое, советское обручальное кольцо, стёртое снизу почти до нитки, с трещиной.

— Мамино, — сказала Инна Викторовна. — Мамы в июне не стало. Она его пятьдесят лет не снимала, вот и стёрлось. Я хочу его носить. Но у меня палец больше, и оно треснуло, и вообще мне сказали, что это сложно: старое золото, цвет другой. В двух местах мне уже отказали. Говорят, проще переплавить и сделать новое. Я не хочу новое. Я хочу мамино.

— Мамино и будет, — сказал Ефим Лазаревич. — Только это не ко мне. Это к мастеру. Мила, подойди.

Я подошла. Инна Викторовна посмотрела на меня секунду, другую. Я видела, как она пытается сообразить, куда тут смотреть и что говорить. Потом она перевела взгляд на Ефима Лазаревича.

— А вы разве не сами?

— Я сам уже только ворчу, — сказал Ефим Лазаревич. — А руки у нас вот.

Инна Викторовна снова посмотрела на меня. Я ждала и, если честно, ждала этого семь лет, сама того не зная.

— Только чтобы вы, — сказала она наконец, и не Ефиму Лазаревичу, а мне. — Лично. Никому не отдавайте. Мне сказали, тут мастер, у которого рука не дрожит.

Она меня не узнала. Да и с чего бы ей меня узнавать. Семь лет назад она на меня не смотрела, она смотрела мимо: на Жанну, на жемчуг, на что угодно. А сейчас она смотрела на мамино кольцо у меня на ладони.

— Какой размер вам нужен? — спросила я.

— Восемнадцатый, кажется. Или восемнадцать с половиной.

— «Кажется» нам не подходит. Дайте руку.

Я примерила ей на палец несколько колец из кольцемера, а потом по привычке перемерила сустав кронциркулем. Кронциркуль был Ефима Лазаревича, но давно уже считался моим, хотя официально мне его никто не отдавал.

— Восемнадцать с половиной, — сказала я. — А у мамы шестнадцать с половиной. Два размера. Надо добавить шесть с лишним миллиметров металла, для такого тонкого кольца это много.

Инна Викторовна молча ждала.

— Трещина как раз снизу, там, где стёрлось. Там я и разрежу, туда же поставлю вставку, а гравировку внутри не трону, — я повернула кольцо, и под лампой проступили тоненькие полустёртые буквы, которые кто-то вырезал от руки полвека назад: «В. и Л. 12.06.1976». — Только если взять новое золото, вставка будет видна. У вас золото красноватое, советское, сейчас такого оттенка уже не делают. Получится заплатка.

— И что же делать? — растерялась Инна Викторовна. — Значит, никак?

— У мамы от того времени больше ничего не осталось? Серёжка без пары, порванная цепочка. Что-нибудь.

Инна Викторовна задумалась, потом полезла в сумку и достала кошелёк. Из кармашка для мелочи она вынула маленькую серёжку-колечко, одну.

— Вторую мама потеряла, когда я ещё в школе училась, — сказала она. — А эту хранила. Я её после похорон нашла и зачем-то с собой ношу. Сама не знаю зачем.

Я поднесла серёжку к лампе и нашла клеймо: пятьсот восемьдесят третья проба, со звездой, как и на кольце.

— Теперь знаете зачем, — сказала я. — Золото той же пробы и того же цвета. Вставку сделаю из неё. Будет всё мамино, до последнего миллиметра.

Инна Викторовна посмотрела на меня уже совсем по-другому, но ничего не сказала.

Я выписала квитанцию: «Кравцова Инна Викторовна». Фамилии её я семь лет назад не знала, Жанна называла её только по имени-отчеству. Почерк у меня не дрогнул.

— Через неделю, — сказала я. — Если что-то пойдёт не так, я позвоню.

— Не пойдёт, — сказала Инна Викторовна. — Мне же сказали.

Когда за ней закрылась дверь, Ефим Лазаревич снял очки и долго протирал их краем фартука. Он всегда так делал, когда собирался сказать что-нибудь неприятное.

— Это та самая? — спросил он.

Про «Гранат» я рассказала ему один-единственный раз, в первый месяц, и больше мы об этом не говорили. Но Ефим Лазаревич никогда ничего не забывал, кроме очков на верстаке.

— Та самая, — сказала я.

— И ты ей ничего не сказала.

— А что я должна была сказать? «Здравствуйте, я та девочка, на которую вам было неловко смотреть, давайте сюда ваше мамино кольцо»?

— Я бы сказал, — Ефим Лазаревич надел очки. — Может, не сразу. Может, когда кольцо бы отдавал. Но сказал бы.

— Вы бы и в «Гранат» работать не пошли.

— Тоже верно, — хмыкнул он. — И что делать будешь?

— Кольцо, — сказала я. — Что с ним ещё делать.

Маме я рассказала в тот же вечер, сама не знаю зачем. Мама слушала не перебивая, а когда я дошла до квитанции, даже полотенце отложила.

— И ты взялась? — спросила она.

— Взялась.

— Мила, да ты что. Ты ей скажи. Пусть знает, пусть ей стыдно будет. Я семь лет эту историю помню, мне эта Инна снилась, и я ей там такое говорила, что тебе и не снилось.

— Мам, ты же всю жизнь хотела, чтобы меня не трогали.

— Так то тебя, — возмутилась мама. — А её-то почему не трогать?

Я засмеялась. Мама сначала обиделась, а потом тоже засмеялась, но быстро перестала.

— У неё мама в июне умерла, — сказала я.

Мама замолчала. Потом села к столу и долго разглядывала свои руки. У неё тоже было обручальное кольцо, такое же красноватое и тоненькое, только не стёртое, а просто потускневшее. Папы нет уже девять лет, а кольцо она так и не снимает.

— Делай, — сказала мама наконец. — Только хорошо делай. Чтобы она носила и ни о чём таком не думала.

Делала я его четыре дня. Обещала неделю, а управиться можно было и за два. Первые два дня я просто не могла начать: сидела, крутила кольцо под лампой, читала гравировку, откладывала и бралась за чужие цепочки.

И думала всякое. Можно ведь было отказаться. Позвонить и сказать: извините, металл слишком тонкий, не возьмусь. В двух местах ей уже отказали, отказали бы и в третьем, никто бы и не удивился. Инна Викторовна пошла бы в четвёртое место, и там ей сказали бы: переплавить и сделать новое.

На третий день до меня дошло, что кольцо это вообще не её. Это кольцо её мамы. А её мама мне ничего плохого не сделала. Она пятьдесят лет его носила, стирала в нём, готовила, копала огород, стёрла его почти до нитки, и в том, что было в «Гранате», оно не виновато ни на миллиметр.

Серёжку я прокатала в полоску и отрезала сколько нужно. Кольцо разрезала по трещине, развела, вставила полоску и спаяла. Грела только низ, а гравировку обложила мокрой ваткой, как учил Ефим Лазаревич, чтобы жар не дошёл до букв. Потом опиливала, шлифовала, полировала, и так до самого вечера, пока Ефим Лазаревич не выключил мне лампу и не сказал, что мастерская не круглосуточная.

Готовое кольцо я положила перед ним. Он взял лупу и крутил кольцо минут пять.

— Шов где? — спросил он.

— Найдите.

Он искал ещё минуту. Потом положил кольцо на бархатку и ничего не сказал. От Ефима Лазаревича это была высшая оценка.

Инна Викторовна пришла ровно через неделю, в среду, прямо к открытию. Я положила кольцо на бархатку на прилавке. Она взяла его не сразу, сначала просто смотрела.

— Посмотрите изнутри, — сказала я.

Она повернула кольцо и нашла гравировку, целую: все буквы и всю дату.

— Вы её не тронули, — сказала она.

— Не тронула. Вставка снизу, там, где было стёрто. Из серёжки.

— А где? — она крутила кольцо у самых глаз. — Где она, вставка?

— Там, где вы её не найдёте. Надевайте.

Она надела. Кольцо село так, как садится вещь, которая всегда была твоей. Инна Викторовна какое-то время стояла и держала руку перед собой, потом опустилась на стул у прилавка и долго ничего не говорила. Ефим Лазаревич тихо ушёл в подсобку: у него на такие случаи там всегда находились дела.

— Знаете, — сказала наконец Инна Викторовна, — мама мне всю жизнь говорила, что я людей не вижу. Что смотрю мимо. Я на неё страшно обижалась. А тут прихожу к вам в первый раз, мне говорят «мастер», а я вас увидела и думаю: ну как же так, мне ведь сказали… Вы меня простите. Я не то хотела сказать.

— Я знаю, что вы хотели сказать, — ответила я.

— А потом вы взяли кольцо, — продолжала она, не слушая. — И я смотрю, как вы его держите. Мама его так придерживала двумя пальцами, когда сдвигала, чтобы руки кремом намазать. Только она так держала, больше никто. И я подумала: всё, тут не испортят.

Я промолчала, хотя это было самое время сказать. В подсобке Ефим Лазаревич перестал шуршать квитанциями и ждал, я это слышала.

Я выбила ей чек на семь тысяч за работу.

— Как семь? — удивилась Инна Викторовна. — Я думала, больше. Давайте я десять переведу.

— Переведите семь. У нас по прейскуранту.

Она оплатила семь по QR-коду и уже у двери обернулась.

— Я Жанне позвоню, скажу спасибо, что к вам направила, — сказала Инна Викторовна. — Она про вас так и сказала: там мастер, у которого рука не дрожит. Я, честно говоря, думала, что это мужчина.

— Все так думают, — сказала я.

Дверь за ней закрылась. Из подсобки вышел Ефим Лазаревич и посмотрел на меня поверх очков.

— Промолчала, значит, — сказал он.

— Промолчала, — согласилась я.

— Шов она не нашла, — сказал он, помолчав. — Я тоже не нашёл. Значит, всё сделано правильно.

И ушёл обратно к своей гравировке.

Даша пришла через две недели, от Нины Павловны. Накануне Нина Павловна позвонила не Ефиму Лазаревичу, а мне, и это было отдельное событие.

— Мила, у меня выпускница, — сказала Нина Павловна. — Толковая.

— Вы всех называете толковыми.

— Эта правда толковая. Её никуда не берут. Сама увидишь почему.

Даша оказалась высокой, выше Ефима Лазаревича. Она пришла в кофте с длинными рукавами, хотя у нас в мастерской от горелки всегда жарко. Правый рукав она всё время тянула вниз, до самых пальцев.

— Вы меня, наверное, не возьмёте, — сказала она ещё с порога. — Меня уже в трёх местах не взяли. В одном прямо сказали, что клиентам будет неприятно.

— Руки покажи, — сказала я.

— Левую?

— Правую.

Даша помолчала, потом закатала рукав до локтя. Шрам начинался от запястья и уходил выше, под рукав, до самого плеча, как она потом сказала. Кожа была стянутая и блестящая, какая бывает после сильного ожога.

— В четыре года, — сказала Даша, хотя я не спрашивала. — Кастрюля с кипятком. Я сама ничего не помню, мне мама рассказывала.

Я взяла её правую руку и повернула к лампе, как когда-то Ефим Лазаревич повернул мою. Пальцы у неё были длинные, подвижные, а на подушечках мозоли от лобзика. Правильные мозоли.

— Пилишь много, — сказала я.

В углу хмыкнул Ефим Лазаревич. Он теперь почти всё время сидел в углу, у гравировального станка, и хмыкал оттуда и по делу, и просто так.

— А клиенты? — спросила Даша. — Они же будут на руку смотреть.

— Клиенты приходят за кольцами, — сказала я. — А не за тобой. Садись.

Даша села на стул у верстака. Стул был мой, опущенный до упора, и под ногами у неё оказался мой ящик с железными уголками. Колени у Даши поднялись почти до груди.

— Мила, — сказал из угла Ефим Лазаревич, — ящик убери. И стул ей подкрути повыше. Она высокая.

Я убрала ящик под верстак и подкрутила стул. Потом положила перед Дашей латунную пластинку и лист с рисунком, мелким, с завитками и листочками, а рядом положила кронциркуль, чтобы был под рукой.

— Выпили, — сказала я. — Не торопись. Я не на время смотрю.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Из-за богатой клиентки мне отказали в работе – через 7 лет она доверила мне самое дорогое и не узнала меня
«Ты слишком брезгливая, мы не чужие люди» — сказал он, оставляя очередной ворох щетины. Через 3 месяца я поняла, что не готова притворяться