Двадцать пять дней весны

В тот апрельский день, когда я приняла решение, за окном моей уютной «хрущёвки» на Тихвинской улице вовсю звенела капель и чирикали воробьи, будто подбадривая меня. Мне только-только исполнилось шестьдесят, и я вдруг с удивлением осознала, что внутри, под толщей прожитых лет, привычного артроза и спокойного ритма жизни, тлеет какой-то неведомый уголёк. Уголёк отваги. Или безумия. Именно он заставил меня, Евгению Степановну, бывшего библиотекаря, вдову с пятнадцатилетним стажем, собрать чемодан и согласиться на предложение Геннадия Сергеевича переехать к нему, чтобы «не киснуть по углам порознь».

Мы познакомились полгода назад на выставке акварелей в краеведческом музее. Он привлёк моё внимание необычайной прямотой: подошёл к моей любимой картине, изображавшей осенний пруд, и громко, на весь зал, заявил: «Энергии маловато! Краски увялые, как будто художник писал это лёжа!». Я не смогла сдержать улыбки и вступила в спор. Он парировал, я не сдавалась. В итоге мы пили чай в музейном кафе, и он рассказывал о своём походе на байдарках в прошлые выходные. Геннадию было шестьдесят пять, но он выглядел и двигался на все пятьдесят. Бывший учитель физкультуры, а ныне пенсионер-энтузиаст, он поражал меня своей неиссякаемой энергией. После мужа, тихого, болезненного инженера, который любил вечера с книгой и разговоры шёпотом, Геннадий казался вихрем, ураганом свежего воздуха. Он звонил каждые два дня, звал на прогулки, на лекции о здоровом питании, в бассейн. И вот теперь звал жить.

Собирая чемодан, я испытывала странное чувство. Брала не просто вещи — брала островки своего мира. Любимую подушку с вышитыми васильками, которую мне подарила мама. Старую белую кружку с отколотой ручкой — из неё пил чай ещё мой муж. Баночки с таблетками от давления. Тёплую шаль. Я смотрела на свои полки, заставленные книгами, на фикус у окна, на пятно от чая на журнальном столике — и мне казалось, что я ненадолго, на интересное приключение. Казалось, новая жизнь начнётся с чистого листа, где не будет места тихим вечерам в одиночестве, где кто-то будет тянуть меня за собой, вытягивать из болота привычной, безопасной рутины на свет.

Первые дни в его квартире в новом микрорайоне «Солнечный» действительно напоминали добрый, немножко наивный фильм про здоровый образ жизни. Его утро начиналось не просто рано, а с фанфар. Ровно в шесть тридцать в спальне взрывалась бодрая, слишком громкая мелодия из радио «Маяк» — всегда программа про утреннюю зарядку. Пока я, оглушённая, пыталась нащупать в полутьме свой халат, в кухне уже свистел чайник, и доносилось раскатистое, как команда: «Женя, доброе утро! Умываться скорее, вода горячая не вечна!»

Завтракали мы строго в восемь ноль-ноль. Его кухня была образцом стерильности и порядка. Ни пылинки, ни соринки. Мои попытки налить себе чаю и достать баночку с малиновым вареньем, привезённую из дома, пресекались мягко, но настойчиво.

— Варенье — это чистый сахар, пустые углеводы, — говорил Геннадий, двигая в мою сторону тарелку с идеально сваренной овсяной кашей, украшенной ломтиком яблока и щепоткой корицы. — А вот это — энергия на весь день. Полезно для сосудов.

— Гена, я сорок лет пила чай с вареньем, и сосуды пока на месте, — пробовала шутить я.

— Пока, — многозначительно кивал он. — А в семьдесят лет будет поздно перестраиваться. Привыкай к хорошему.

Всё у него было расписано по часам, будто он до сих пор вёл школьное расписание. Обед — ровно в тринадцать ноль-ноль. После обеда — обязательная прогулка в соседнем парке «Дубки», минимум три тысячи шагов. Он шагал впереди, широко, размашисто, в своей неизменной ветровке и кепке, а я, запыхавшись, пыталась поспевать.

— Женя, не отставай! — оборачивался он, и в его голосе звучало не раздражение, а какая-то отеческая забота. — Шагай шире, дыши глубже! У нас сегодня по плану ещё пятьсот шагов не хватает!

Дом его всегда был наполнен… нет, не просто свежим воздухом, а настоящим сквозняком. Окна открывались нараспашку в любую погоду.

— Закаляешься, — пояснял он, когда я воровато пыталась прикрыть створку в гостиной. — Кислород мозгу необходим. А то ты у меня вся какая-то сонная.

По вечерам он не смотрел телевизор. «Ящик для зомби», — называл он его. Вместо этого он либо читал книги по спортивной физиологии, либо слушал в наушниках какие-то лекции, кивая и делая пометки в блокноте. Его друзья, приходившие в гости по выходным, были его копиями — подтянутые, седовласые, громкоголосые мужчины. Они обсуждали новые маршруты для велопоходов, преимущества интервального голодания, спорили о том, в какой воде полезнее купаться зимой. Я сидела за столом с чашкой своего, тайком заваренного покрепче чая и чувствовала себя инопланетянкой. Мои робкие попытки вставить слово о новой выставке в музее или пересказать сюжет прочитанного романа тонули в бурном потоке разговоров о холестерине и аэробных нагрузках.

Через неделю я стала замечать странное ощущение. Я жила как будто не в своей шкуре. Как будто моё тело взяли в аренду, на гастроли, и теперь за ним тщательно, дотошно ухаживает новый, сверхответственный менеджер. Меня перекраивали по чужим лекалам. Что есть (никакой соли после шести), когда пить (стакан воды каждый час), сколько и как спать (ровно восемь часов, свет должен быть выключен полностью). Его энергия, которая сначала казалась живительной, начала давить. Вот мы шли гулять под мелким, противным дождичком. Я думала только о том, как бы не промочить новые замшевые туфли и не подхватить насморк, а он, раскинув руки, вдыхал полной грудью и говорил: «Слышишь, Женя, как воздух промыт! Какая благодать! Радость не в погоде, а в движении вперёд! Шагай!» И я шагала, стиснув зубы, уговаривая себя: это полезно, моя вялость, моя любовь к тишине и покою — это болезнь, а Геннадий — доктор.

К концу второй недели моя внутренняя свобода, та самая, ради которой я, казалось, и решилась на этот переезд, стала призрачной. Она таяла с каждым днём, осталась где-то там, в прошлой квартире, среди книжной пыли и немытой с вечера чашки. Особенно тяжелыми были утра. Я просыпалась от этого оглушительного радио и лежала, пытаясь собрать мысли, прийти в себя, как делала это всегда. Но через пять минут в дверь уже стучал Геннадий: «Женя, ты встаёшь? Чайник кипит! Двадцать минут на сборы!» Не было ни минуты, чтобы просто понежиться в постели, подслушать начало утра за окном, полистать ленту новостей в телефоне. Вместо этого — холодный (для закалки!) душ, строгий спортивный костюм (он купил мне два, чтобы было во что переодеться) и бег на кухню, где уже стояли тарелки, разложенные с геометрической точностью.

Его быт был выстроен как система крошечных, но обязательных побед над хаосом. На кухне у каждой вещи было своё, раз и навсегда определённое место. Для ложек — специальная деревянная коробочка, для хлеба — герметичный пакет на определённой полке. Моя привычка поставить чашку на край стола, чтобы потом допить, вызывала у него лёгкую панику: «Женя, поставь в раковину, а то потом забудешь, и на столе будет круг!»

Однажды, в особенно пасмурный день, мне просто захотелось завернуться в плед, сесть у окна в гостиной и смотреть, как дождь стучит по стеклу. Я только устроилась, поджав ноги, как услышала его голос: «Что сидишь? Дождь — не помеха! Давай-ка лучше пятнадцать минут растяжки сделаем, я покажу новые упражнения для спины!»

Я чувствовала себя не человеком, а деталью в чётко отлаженном, но чужом механизме. Механизме под названием «Идеальная жизнь Геннадия Сергеевича». И я в этом механизме была бракованной, отстающей деталью.

Ужины были отдельным испытанием. Рис, приготовленный на пару, безвкусная куриная грудка, салат из капусты без капли масла. И стакан кефира вместо вечернего чая. Мои намёки на то, что можно бы иногда и пирожок, или просто макароны с сыром, он парировал статистикой о вреде быстрых углеводов. А после ужина, когда я мечтала просто посмотреть какой-нибудь лёгкий сериал, он включал на ноутбуке запись семинара о продлении молодости и садился рядом, явно ожидая, что я буду слушать вместе с ним.

На двадцать пятый день что-то во мне перегрелось и лопнуло. Утро было, как всегда, бодрым и громким. Я не выспалась, у меня болела голова. За завтраком Геннадий, заметив, что я положила в овсянку не одну, а две щепотки изюма, сделал мне замечание.

— Женя, мы же договаривались про меру. Изюм — это тоже сахар.

Я молчала, смотря в тарелку.

— Ты чего такая кислая? — продолжил он своим жизнерадостным тоном. — Не выспалась? Надо было раньше лечь. Вечером вместо того, чтобы в телефоне сидеть, лучше бы прогулялась. Свет гаджетов мелатонин разрушает.

Это была последняя капля. Я подняла на него глаза. Видела его открытое, доброе лицо, искренне не понимающее, что со мной не так. И вдруг чётко, холодно осознала: я не могу так больше. Ни секунды.

— Геннадий, — сказала я тихо, но очень чётко. — Ты знаешь, терпеть тебя невозможно.

Наступила тишина. Даже радио в соседней комнате почему-то смолкло. Он отставил свою тарелку, медленно вытер губы салфеткой. На его лице промелькнуло искреннее недоумение, потом лёгкая обида, но не злость. Никогда не злость.

— В смысле? — спросил он, будто не расслышал.

— В прямом. Невозможно. Эта твоя система, это расписание, этот вечный сквозняк, эта овсянка… Я задыхаюсь. Мне шестьдесят лет, Гена. И я не хочу, чтобы мои последние годы были расписаны по минутам, как урок физкультуры. Я не хочу закаляться. Я хочу пить чай с вареньем, когда мне вздумается. Хочу спать до девяти. Хочу иногда просто сидеть и смотреть в окно, а не считать шаги. Ты — замечательный, добрый, правильный человек. Но ты невыносим. Для меня.

Он молча смотрел на меня. Потом медленно кивнул, встал и пошёл в спальню. Я услышала, как он открывает шкаф. Через десять минут он вернулся с моим чемоданом в руках — тем самым, с которым я приехала.

— Собирайся, — сказал он просто. — Отвезу тебя.

Собирала я вещи медленно, механически. Он сидел в гостиной и смотрел в открытое окно. На улице было пасмурно и ветрено, осенняя хандра в разгаре весны. Я клала в чемодан свою подушку, кружку, шаль. Смотрела на стерильную чистоту его квартиры и понимала, что никогда здесь не приживусь. Никогда. Когда я вышла на лестничную площадку с чемоданом, он взял его у меня из рук и молча понёс вниз. Ехал он аккуратно, не нарушая правил, как всегда. Ни слова не сказал за всю дорогу.

Подъезжая к моему дому, он наконец заговорил, глядя прямо на дорогу:

— Я не хотел тебя… мучить. Я думал, это будет лучше. Для нас обоих. Порядок, здоровье, активность… Я думал, ты заскучала по этому.

— Я заскучала по себе, Гена. По своей, не идеальной, не здоровой, но своей жизни.

Он помог вытащить чемодан, поставил его у подъезда. Потом повернулся ко мне. В его глазах была не обида, а какая-то глубокая, взрослая печаль и то самое непонятливое недоумение.

— И что же теперь? — спросил он. — Опять порознь? Опять ты в своей тишине, а я в своём… в своём режиме?

— Не знаю, — честно ответила я. — Но вместе, как сейчас, — нельзя. Это пытка.

Он кивнул, ещё раз, коротко и резко, сел в машину и уехал, не прощаясь.

Дома пахло пылью, старой бумагой и тишиной. Я включила свет в прихожей, и он показался таким тёплым, жёлтым, родным. В гостиной на диване валялась забытая месяц назад книга, раскрытая на середине. На кухне в раковине стояла чашка — одну-единственную! — которую я не успела помыть перед отъездом. Я подошла к окну, закрыла его, чтобы не дуло, и глубоко, полной грудью вдохнула воздух своего дома. Он был не таким свежим, как у Геннадия. Он был тёплым, спёртым, наполненным воспоминаниями. И он был моим.

Никто не кричал с кухни, чтобы я шла мыть руки. Никто не считал ложки сахара в моей чашке. Я села на диван, завернулась в плед, который пах мной, и заплакала. От облегчения. От усталости. От грусти.

Через три дня он позвонил. Голос у него был спокойный, обычный.

— Женя, как ты? Не обиделась всерьёз?

— Нет, Гена, не обиделась. Просто… поняла.

— Я тоже кое-что понял, — сказал он после паузы. — Пока тебя не было, я ходил по квартире. Всё чисто, всё на месте. Радио будит вовремя. Овсянка сварилась сама. Но как-то… слишком тихо. И слишком правильно. Словно в музее живу. Не в доме.

Мы говорили долго. Спокойно, без упрёков. Я говорила о своей потребности в тишине и беспорядке, он — о своей вере в то, что режим продлевает жизнь и даёт смысл. И в какой-то момент мы оба поняли удивительную вещь: мы не пытались мучить друг друга. Каждый из нас, по-своему, пытался другого осчастливить. Он — подарив мне свою идеальную систему. Я — подарив ему… свою? Нет, я просто хотела, чтобы он позволил мне быть собой в его системе. И это было невозможно.

— Знаешь, — сказал он перед самым концом разговора. — Может, мы просто торопились? Бросаться с головой в один быт… Мне моя сестра, психолог, говорит: после шестидесяти люди уже как сформированные планеты. Орбиты могут сблизиться, но слиться в одну — почти нереально. Слишком велика сила притяжения своих привычек.

Мы решили не «сливаться». Мы стали встречаться. Но иначе. Два-три раза в неделю. Иногда я приходила к нему. Заранее договаривались, что на завтрак будет овсянка, но я принесу своё варенье, и он не будет смотреть, сколько я положу. Он разрешал мне посидеть с книгой у окна, а сам в это время делал зарядку в другой комнате. Иногда он приходил ко мне. И мужественно терпел бардак на моём столе, пил чай с двумя ложками сахара и даже один раз посмотрел со мной сериал, хотя потом полчаса объяснял мне вред пассивного времяпрепровождения.

Мы гуляли в парке, но теперь я могла сказать: «Гена, сегодня я устала, давай пройдём до скамейки и просто посидим». И он, к моему удивлению, соглашался. Иногда он всё равно увлекался и начинал считать шаги, но теперь я могла без злости сказать: «Останови счётчик, давай лучше на птиц посмотрим». И он останавливался.

Прошло полгода. Мы не живём вместе. У каждого свой дом, свой распорядок, своя вселенная. Но эти вселенные теперь дружелюбны. Они обмениваются сигналами. Я научила его иногда баловать себя куском пирога, а он научил меня слышать радость в звуке дождя за окном, а не думать только о промокших туфлях. Я купила себе шагомер, но пользуюсь им, когда хочу. Он завёл себе кружку, не идеальную, с маленькой трещинкой, и иногда пьёт из неё вечерний чай, а не кефир.

Иногда проще и мудрее радоваться поодаль, со своих орбит, чем с безумным упорством пытаться вписаться в чужой график, ломая себя. Любовь после шестидесяти — это не история о слиянии в одно целое. Это история о том, как два целых, взрослых, сформированных мира учатся уважать границы друг друга, иногда пересекаются, чтобы поделиться теплом, и продолжают свой путь — каждый своим курсом, но уже не в одиночестве. И это, как выяснилось, и есть та самая, настоящая общая жизнь.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Двадцать пять дней весны
Ради меня…