Она смотрела на свои измятые ладони, щурилась, таила дыхание, но ничего не помогало — память была против неё. Ладонями Анны Игнатьевны можно было изучать историю целой жизни, они напоминали старинный, истлевший от времени свиток. Попытки воскресить в памяти юность, время, когда ее кожа была гладкой и упругой, ни к чему не вели — там не находилось ничего, что стоило бы вспоминать.
Замужество настигло ее в шестнадцать, и почти сразу же на свет появился первый ребенок. Затем были другие, снова и снова… Пожилая женщина щурила уставшие глаза, всматриваясь в паутину глубоких борозд, прорезавших ее кожу.
Годы, самые лучшие ее годы, растворились в бесконечной череде хлопот, их невозможно было ухватить или вернуть. Соседи, такие же старики, один за другим доживали свой век и тихо уходили в небытие. Вместе с ними канул в вечность и ее супруг. Те, у кого была возможность, покидали эти места. Деревня медленно вымирала. В конечном итоге Анна Игнатьевна осталась здесь последней из старожилов. Был еще дед Тихон, почти полностью глухой старик, доживавший свой век в скрипящей избушке с перекошенным крыльцом. О! И еще какие-то странные люди с оравой ребятишек недавно вселились в один из заброшенных домов.
— А как же со школой? — старческим, дребезжащим голосом поинтересовалась Анна Игнатьевна у полноватой молодой женщины в неаккуратной, истрепанной шляпке на голове.
— У нас семейное обучение. Справляемся своими силами.
Честно говоря, вид этой матери, не обремененной, казалось, глубокими познаниями, плохо сочетался с ролью педагога, но Анна Игнатьевна проявила деликатность и, отвернувшись, высказала свое недоумение лишь вполголоса, обращаясь к пустоте.
Нет, ничто уже не оживит их деревню.
Эти руки, ее руки… Крупные, вздувшиеся вены под слоем морщинистой, высохшей кожи. Они десятилетиями месили тесто, доили колхозных буренок, не зная отдыха ни по дому, ни на огороде. В тусклом свете, пробивавшемся сквозь седое от пыли оконное стекло, немощные кисти казались синеватыми, а пигментные пятна, похожие на темные грибы, проступали сквозь кожу до самых костей.
Стекло задребезжало под напором шквалистого ветра. Он яростно бил в рамы потоками холодного дождя, а оголенные деревья, ободранные ноябрьской непогодой, бессильно махали ветвями, словно в тоске. Свет погас — видимо, порвало где-то провода. Сумерки сгущались. Делать было нечего, оставалось только лечь спать. Пока еще совсем не стемнело, Анна Игнатьевна прошла на крохотную кухню, чтобы перехватить кусок хлеба, по пути бросила в ненасытную пасть печки несколько полешек и вернулась на свою лежанку.
Нет, ей было не страшно. Оставаться одной она отучилась бояться очень давно. Их свадебная фотография в затертой рамке висела на стене: серьезные, юные глаза смотрели с удивительной живостью, будто открывая портал в безвозвратно ушедшую эпоху. На этом пожелтевшем снимке ей было ровно шестнадцать. А посмотри на фотографии ее правнуков, которым тоже шестнадцать — во взгляде сплошное детство, никакой ответственности, избалованность… а она… А она в их возрасте была полностью взрослой.
Анна Игнатьевна порой не могла припомнить, что ела вчера на обед, но детство помнила с поразительной, болезненной четкостью. Яркие, сочные кадры, от которых на душе теплело и щемило сердце. Какая легкость, какой заразительный хохот, какая окрыляющая беспечность! Она сидит на шее у старшего брата… Выше всех! Его чуть вспотевшие виски и молодой, удалой голос: «Иго-го! Поехали, товарищ генерал! Нооо, Анька! Кричи мне: ноооо!..»
Гришенька, родной, пусть земля тебе будет пухом. Слишком рано ты ушел. Навсегда оставшись молодым в ее памяти.
Веки Анны Игнатьевны зачастили, а по щеке скатилась единственная соленая слеза. Еще вспомнила! Как папа приехал! Из города! Они всей гурьбой набрасываются на него прямо во дворе, радостно хватая разноцветные леденцы. У отца улыбка широкая, до ушей, а лицо и руки загорелые, почти дочерна обожженные солнцем. Анькин папа — самый лучший, самый добрый на свете. Он управляет трактором.
Ресницы старушки задрожали, по щеке поползла новая слеза. Мама… Строгая, но бесконечно справедливая, с приятной мягкостью в объятиях. Она велит Ане с сестрами чистить картошку. Из-под подолов платьев торчат острые коленки, над ведром склоняются детские макушки с тугими косичками, воздух звенит от беззаботного девичьего смеха. У средней, Кати, все лицо в веснушках, а волосы цвета свежеспиленной меди. «Рыжая, зато красиииваяяя…» — говорят про нее соседи, беззлобно подтрунивая. Вдруг с порога раздается неожиданно игривый мамин голос: «Ну что, сороки, натрещались? Идите сюда!» Она держит картонную коробку, а в ней копошатся крошечные черные комочки — Муська принесла котят! Голубые глаза матери сияют, и она кажется такой молодой. Мамочка…
И муж у нее был хороший, надежный, никогда не поднимал руку. Она поначалу дичилась его, плакала по ночам от страха и неуверенности, но потом тихо, незаметно пришла настоящая привязанность, выросшая в любовь.
Вот только никого уже не осталось. Пустые глазницы окон смотрят на нее укоризненно… Дети выросли, разлетелись из родного гнезда. Они и сами теперь люди в возрасте, лишь младшенький, Мишутка, еще считался сравнительно молодым. Эх, как же она не хотела рожать его в сорок лет! А теперь осталась она одна, древней старухой, в этой богом забытой деревне.
Оборван еще один листок настенного календаря. Вторник! Над провалившимися крышами домов сияло удивительно мягкое, теплое солнце, а небо было цвета незабудок. Покормив двух своих верных пеструшек, Анна Игнатьевна решила совершить неспешную утреннюю прогулку по окрестностям.
Дороги почти полностью поглотила буйная трава. Единственная асфальтированная улица вела к руинам бывшего колхоза. Именно туда и повели старушку ее старческие ноги. Она шла и с тоской отмечала безрадостные перемены. Ну вот же! Окончательно облезла и отвалилась вывеска на бывшем магазине, вися теперь на одной последней скобе. С дома Хромовых ветром сорвало всю крышу. Кругом царила гробовая тишина. Ни лая собак, ни кудахтанья кур… Сплошное кладбище былого счастья, которое теперь неумолимо засасывает в себя земля. И Анну Игнатьевну оно тоже поглотит. Скоро, очень скоро. Об этом всю прошлую ночь скреблась в углу мышь.
Подобраться к длинным, полуразрушенным коровникам было теперь непросто. Да… От них остались лишь голые, осыпающиеся стены. Но старушка с закрытыми глазами могла указать, где стояло каждое стойло. Здесь когда-то десятки буренок мирно жевали душистое сено из деревянных яслей. Звук первых струй молока, ударяющих о дно эмалированного ведра, воскрес в ее памяти с такой пугающей явственностью, что по телу Анны Игнатьевны пробежала мелкая дрожь — ббззз… бббззз… бббззз… И снова бббззззз…
— Игнатьевна, чего это ты так расходилась?
Тяжело опираясь на покосившийся забор, к ней обратился старик Потапыч. Он был худ и сморщен, как печеное яблоко.
— Здоровье свое двигаю, а то совсем заржавею, — проскрипела в ответ Анна Игнатьевна.
Эх, как же непривычно слышать собственный, старческий голос!
— Чего-о?! — Старик Потапыч приставил к уху ладонь лодочкой, стараясь уловить слова.
Вот еще, глухой тетерев!
— Да так, просто! — крикнула, раздражаясь, старушка и тут же закашлялась от собственного усердия.
— Аааа… — бессмысленно протянул Потапыч, так ничего и не расслышав, — Заходи, чайку хватим, что ли.
Они выпили чаю. Анна Игнатьевна рассказывала ему последние новости от детей, а Потапыч кивал, улавливая из потока речи лишь отдельные, знакомые слова. Они посидели молча, повздыхали о былом.
— А у меня вот селезёнка ни к чёрту! — неожиданно громко вставил старик, поддерживая, как ему казалось, беседу. — То в лопатку стреляет, то в плечо… зараза такая. Дай Бог, скоро помру, останешься ты тут одна.
Его подруга, однако, не разделила его своеобразной радости.
Домой она возвращалась уже ближе к полудню. У ее покосившихся ворот стоял чужой автомобиль. Сердце сладко и тревожно ёкнуло.
— Мам, ну где тебя носит?! Я уже целый час тебя жду!
— Ой, сынок, Мишенька, родной, да я чуть-чуть, прошлась всего ничего…
Михаил крепко обнял мать, подставил локоть для опоры, и они медленно направились к крыльцу.
— Почему телефон второй день не отвечает?
— Зарядник, окаянный, сломался. Да и не нужен он мне, не траться больше.
— И не буду. Вот что, мам: хочешь — не хочешь, а я забираю тебя к себе. Зима на носу, а тут одна глухомань.
Увидев знакомое, упрямое выражение на ее лице, Михаил сделал решительный, не терпящий возражений жест.
— Ты никому не будешь мешать! Лиза в общежитие съехала, ее комната теперь свободна. Я за тебя волнуюсь, мам, ну сколько можно! Девятый десяток, в конце-то концов. Давай-ка потихоньку соберем самое необходимое.
— Не могу я, Миш… — у Анны Игнатьевны глаза сразу наполнились влагой, — курочки мои…
— Пустим их на бульон.
— Да что ты! Они мне как подруги родные.
— Тогда отдадим их тому семейству с ребятишками. Или тому старику, как его, Потапычу?
Художник М.Шилов
Женщина растерянно, с тоской оглядела свою старую, пропахшую дымом и травами избу. Михаил мягко погладил ее по спине:
— Мама, ты же сама понимаешь, что так будет лучше, правда? Если захочешь, летом привезу тебя обратно. Но только на лето.
Анна Игнатьевна тяжело опустилась на стул. Долго сидела, молча перебирая складки своего платья. Миша между тем разогрел на плите привезенный с собой обед. Наконец, она тихо выдохнула:
— Портрет тот со стены сними. И все фотографии из серванта. Чтобы не забыть потом.
Машина мчалась по пустынной дороге быстро. Кюветы были устланы плотным ковром облетевшей листвы. Она осыпалась с деревьев в придорожных посадках, а за ними простирались до горизонта убранные, черные поля. Урожай снят, следующая очередь — за снегами. «И папа тоже на полях работал. Лихим он был трактористом, веселым. Эх, зима, зима…» — думала Анна Игнатьевна.
— Миш, только обещай мне одно, похоронишь меня рядом с отцом, за околицей.
Михаил крепче сжал пальцами руль и по-детски растерянно, с болью взглянул на свою старенькую мать.
— Ладно, мам. Обещаю. Обязательно.















