Уж она ему показала…

Утром Татьяна Рязанцева, белобрысая юркая бабенка, шла по улице села в сторону магазина, громко бранилась:

— Ироды проклятущие! Нет на вас ни мора, ни удавки! И что за времечко пошло, что за нравственность?! Ни Бога, ни царя не знаете, чтоб вас уже раскололо!

— Кого благословляешь-то? — спрашивали из дворов.

— Чтоб им на том свете без пристани приставать! Лиходеи! — Татьяна останавливалась. — Дак что мне утворили-то. Значит, сегодня в полтора часа ночи… — И возмущенно рассказывала о случившемся.

— Ах ты ж беда! — сочувствовали во дворах. — Совсем уже народ потерял и стыд, и совесть.

— И все из-за нее, проклятущей. Когда только они ее нахлещутся! Брюхо бы им вспахать!..

Рязанцева шла дальше. Прямые с проседью волосы выбивались из-под косынки, Татьяна досадливо двумя пальцами заправляла их обратно.

— Мало она вас губит. Мало по ее причине бьетесь-калечитесь Чтоб вам ни дна ни покрышки!..

— Кому накликаешь? — спрашивали встречные.

— А мало ли их, алкоголиков, расплодилось, — останавливалась, рассказывала: — Это сегодня в полтора часа ночи в кровати лежу…

Пока шла до магазина, раз пять или шесть рассказала. Народ возмущался прохвостами, искренне сострадал Татьяне. А бабка Маня Мухина — уже из магазина шла — так та прониклась бедой односельчанки ровно своей. Заохала, запричитала и, несмотря на то, что в одной руке пакет с хлебом, в другой — сумка с солью, развернулась да и засеменила следом за скорой на ногу за Таней, совсем позабыв про хворь, — вот уже три дня у нее чего-то тянуло в пояснице.

— Чтоб они, окаянные, в щепу иссохли! Чтоб их на осину ладило! — переступила Татьяна порог магазина, и все лица сразу же — на то и расчет был — оборотились к ней.

— Про кого ты это так-то?

— Про тех, кто глотку свою никак залить не может. Сколько им уже говорено, сколько бумаги поисписано…

— Про свово Рязанцева, что ли?

— Про какого свово! Мой в тайге, на лесопилке. Шишкарить умотался и Сережку взял…

Между тем хвост очереди мало-помалу загибался вокруг Татьяны.

— Сегодня в полтора часа ночи лежу — сон не идет. Как они там, думаю, в тайге-то. Все время дождит, ночи холодные — не простудились бы. А то, не дай бог, медведь… Лежу, переживаю за них. Слышу: машина в проулке загудела. Ну, думаю, это Сенька Милютин из города к старикам прикатил, он часто этак вот, среди ночи… Нет, не легковушка, большая какая-то гудит и сюда, в нашу сторону, свернула; фары по окнам мне полоснули. И вдруг — о боже! — трах, бах, дом колыхнулся, дерево затрещало. Ну, думаю, всё, это смертушка моя пришла! Не помню, как на ногах очутилась, штору отбросила — мати ж моя, мати! — электрический столб на боку, какой-то самосвал в него, как бык лбом, уперся, провода шкворчат, а с них дождь искряной сыплется. А потом ка-ак пыхнет пламень — и темень сделалась. И глухота такая, ровно конец всему живому настал…

На сколько-то коротких мгновений вокруг Татьяны тоже установилась немая тишина, которую всколыхнули восклицания:

— Что деется-то, что деется!

— Антихристы!

— А недуг бы вас побил!

— Я ни жива ни мертва сделалась, — продолжала Татьяна, — застыла вся, как статуй, только волосы на голове дыбом дыбятся. Дверка рыпнула, вылез один из кабины, присвистнул, говорит: «Кранты!..» — заматерился. Слышу: пьянющий. Из другой дверки еще один вылез, тоже — вдрабадан, не поняла, что проварнякал. Стали чего-то там ковыряться…

— Ты б вышла да дрыном одного и другого…

— Ага, выйдешь, а назад-то и не войдешь. Да и, говорю, отнялось у меня все: и руки, и ноги, и язык. Был бы сам дома, так… Чего-то там поделали, поделали, сели, завели и укатили. Даже «извиняй» не сказали…

— Скажут оне…

— Вот она что, водка-то творит…

— Когда уже развиднелось, вышла за калитку. Столб похиленный, но вроде цел. Один провод на земле, другой еле держится. Перейти улицу, к Бикетовым, боюсь, наступлю на ток — и готова. Полезла огородами, вымокла по пояс в росе. Сам Бикетов взял лестницу, усачки, откусил провода повыше, И стал дом мертвым: света нет, плитку не включишь, холодильник растаял.

Татьяна выговорила свое возмущение и гнев на людях, «спустила пар», и теперь речь ее была тихой, почти кручинной.

— Ладить надо.

— Кто будет ладить-то? Самого, говорю, нет.

— К Володьке-электрику иди.

— Ходила уж. Никак, говорит, не могу. Сушилку пускает — все сроки горят, так и днюет и ночует там.

— Самих, паскудников, найти да и заставить.

— Ага, найдешь их теперь. Лови ветра в поле. Куда они хоть поехали?

— Сюда, к шоссейке. А уж куда дальше, не знаю.

— И ты ни номера, ничего не разглядела?

— Какой номер, когда будто варом обдатая была. Утром, когда вышла, вижу: возле столба зеркало разбитое валяется, железка какая-то. А сейчас вот в магазин пошла, ножик подобрала. Татьяна вынула из кармана платья небольшой складень с зеленой ручкой.

Все посмотрели на него без особого интереса. Однако бабка Маня Мухина подалась вперед, брови ее подвинулись к переносью.

— Ну-ка, ну-ка? — она хотела взять складень с Татьяниной ладони правой рукой, но в ней напомнила о себе сумка с солью, дернула левую — в той пакет с хлебом. — Ну-ка, — взволновалась, — открой его.

Татьяна исполнила повеление — вытащила пальцами лезвие. Самый кончик его был отломан.

Бабка Маня выпрямилась, построжела. Произнесла тоном ворожейки:

— Падает, что Женьке Треухову, дева, твой свет ладить. Это его складешок. — И, торопясь упредить всякие сомнения, стала рассказывать: — Позавчерась это вот так же нагруженная иду из магазина. Возле клуба на лавочке сидят Женька Треухов с Семкой Шиповым — похмеляются. Я поравнялась с имя, Семка говорит: мол, видишь, баб Мань, мы одной бараниной закусываем, и провел рукавом пинжака по губам, чтоб, значит, поняла я, какая у них баранина, дай-ка нам хлеба. Мне, бабы, эких вот пьяниц, что по закоулкам, жалко как не знаю кого — на пустой желудок, окаянные, хлещут. Вынула буханку: берите. Женька достал складешок, вот этот самый, и отрезал горбушку… Его, его ножик, не сумневайтесь, зеленый, носок обломан. Я еще тогда вздохнула про себя, подумала: и жизнь твоя с ущербом, и ножик с ущербом. Так его, Женьку-то, жалко стало. А он, нечистая сила, ишь чего утворил.

Естественно, все подивились бабки Маниной смекалистости, и разговор — беспорядочный, разнобойный — пошел о Женьке Треухове.

— Совсем запивается, всякий образ потерял..

— Ты, Татьяна, с ним не церемонься. Скажи: делай свет, а не то в суд подам…

— А ведь был и работник безотказный, и человек душевный, и семьянин хороший — словом, сто сот стоил, а теперь кто за него что…

— Это с Семкой Шиповым они своротили столб тот, За Семкой он, как колесо за лошадью.

— И как это Раиса терпит.

— А жалко, говорит…

— Веди себя с ним, Таня, потверже…

— Говорит, мол, в город поеду, там водилы нужны. Так водилы говорю, а не пьяницы.

— А тут чего? С комбината нашего? Али выперли?

— Дак с неделю уж, наверно, как без машины… Выперли…

Все воззрились на бабку Маню Мухину: а, мол, Женька ли напакостил, если он теперь не на машине?

— Но складешок-то его, — возразила бабка. А машина — что. На чужую сел да и подул…

Тут входная дверь отворилась, и кружок с Татьяной в середке мгновенно умолк, притаился. А сама Татьяна оробела, сжала в ладони складень: в магазин вошел Женька Треухов — высокий, замызганный, с помятым лицом. Никого не замечая, глянул на витрину. Там стояло только красное сухое, самое дешевое и гадостное из всех, от которого потом башка три дня болела. Скривился, дрожащей рукой потер небритую смуглую щеку.

— Лида, одну белую в долг найди, — попросил негромко и вкрадчиво. Завтра отдам.

Продавщица Лида еще та — глаз да ухо! Отпуская товар, все время прислушивалась, о чем судачат бабы в конце очереди, и на просьбу Женьки с деланным сожалением развела руками: мол, рада бы, да нету.

Доверчивый, бесхитростный Треухов подумал: значит, в самом деле нету. Ему Лида не отказала бы. Тем более что вчера он разгрузил ей машину с поставкой.

— Тогда хоть эту…-—Женька кивнул на витрину.

Лида ничего не успела сказать. Ее опередила баба Маня:

— Тебе б только эту. А потом и туё. Хоть помнишь ли, что вчера-то натворил?

— Что я натворил? — Женька взглянул на бабку Маню, потом мельком на Татьяну Рязанцеву и смутился. Дошлая баба Маня взяла это в толк, и голос ее зазвучал увереннее:

— А то, голуба душа. Преступленье содеял: электричество Татьяне оборвал. Саму вон чуть током не пришибло.

— Я, что ли…

— А кто?! Складешок свой там обронил. А ну, Таня, покажи-ка ему.

— Да чего уж…- Рязанцева оробела еще больше.

— Нет, ты ему покажи, покажи, а то, вишь ли, не он…

— А я только пассажиром был,- растерянно объяснил Женька бабе Мане.

— А кто рулил? — бабка Маня теперь повела дознание со всей напористостью.

— Один там… городской. Я его толком и не знаю.

— Вот и делай сам женщине свет. На мужика Таниного не рассчитывай: он в отлучке.

Женька опустил глаза в пол, поразмыслил о чем-то, скосил взгляд на «красное сухое» и вздохнул. Вздох его был такой глубоко нутряной и тяжкий, что все тем же мигом представили, как муторно сейчас Женьке после вчерашнего перепоя, какая едкая тоска саднит его душу. Вздох этот отозвался в каждом сердце болью, жалостью и… состраданием, пожалуй, не меньшим, чем к Татьяне Рязанцевой.

Бабка Маня тихонько подмигнула Татьяне: мол, внимай толком, что стану говорить. И сказала увещевательно Треухову:

— Слышь, Евгений. Ты ей, говорю, свет наладь, а она тебя отблагодарит.

Теперь бабка Маня подмигнула с намеком Женьке.

— А, Татьяна? — повернулась к той.

Рязанцева дорогой выкричалась, здесь, в магазине, выговорилась и теперь, оказавшись лицом к лицу со своим обидчиком, испытывала такую стыдливую неловкость, будто не Женька Треухов виноват перед ней, а она перед ним. Татьяна, краснея, сбивчиво проговорила: — За доброе-то дело… конечно… чего ж…

Женька благодарно и чуть сконфуженно улыбнулся.

— Вот и добро, вот и сговорились, — облегченно, словно грех с души сняла, вздохнула бабка Маня Мухина…

Уже к вечеру общими усилиями столб поправили, провода натянули. В доме ярко — Татьяне показалось даже, ярче обычного — вспыхнул свет. Хозяйка была радешенька.

— Слава те господи!

— И немножко мне, — засмеялся Женька. Пока дело ладили, то да се, полторы поллитровки он оприходовал и теперь был веселым, балагуристым.

— Ой, Евгений, да про бога-то я просто так. Слава вся твоя, вся! Когда б не ты, куковать бы мне впотьмах…

Они сели за стол, чтоб теперь со спокойной совестью, без суеты поужинать. Татьяна выставила лучшую, какая была, еду. Однако Женька выпивал, почти ни к чему не притрагиваясь.

— Вот ведь какая петрушка получается, Танюха, — говорил он уже заплетающимся языком, елозя локтями по клеенке. — Я тебе так скажу: с комбината меня того… за это самое… Директор наш… нашего комбината, Петр Федорович, очень умный, очень добрый, но — оч-чень он добрый человек… Ты меня понимаешь?.. Нет, этого ты еще не понимаешь. Я сам только недавно понял: оч-чень он добрый. И я ему хочу доказать. Поеду в город. Чтоб люди чужие там… Поработаю два года там и опять сюда. Человеком приеду… Ты меня понимаешь?..

Татьяна не совсем понимала Женькины рассуждения, но кивала и тихонько смахивала казанком пальца с ресниц слезу. Она тоже выпила рюмочку — половинку за свет, половинку за компанию, и душа ее совсем размягчилась. Слушая Женьку, думала: ведь какой хороший человек, всем хороший, да одна беда — шибко выпивает. И из сердечного уважения к нему говорила:

— Ты подливай себе, Евгений. На меня не смотри, подливай…

Ушел Треухов, когда уже совсем стемнело. Проводив его за калитку, Татьяна еще раз сказала ему «спасибо», постояла, посмотрела вслед, пока он не потерялся из виду, и вернулась в дом с легким сердцем…

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Уж она ему показала…
Могли бы уже три квартиры купить