Я устроилась сиделкой к пожилой женщине, но что-то с ней странноватое происходит по ночам

— Господи, опять кричит. Третью ночь уже…

— Тише, милая, тише. Они нас услышат.

Старая квартира встретила меня запахом лаванды и древностей. Типичный музей советской эпохи — ковры на стенах, хрусталь в серванте, и фотографии, фотографии, фотографии. Честно говоря, я немного робела, переступая порог. После уютного провинциального городка Петербург казался неприступной крепостью, а эта квартира — отдельным княжеством со своими законами.

— Проходите, не топчитесь на пороге, — раздался хрипловатый голос.

Елизавета Сергеевна восседала в кресле как королева на троне. Прямая спина, седые волосы уложены волосок к волоску, цепкий взгляд из-под очков. Явно не из тех бабушек, что пекут пирожки и вяжут носки.

— Алена, — представилась я, стараясь говорить уверенно. — Мы с вами по телефону…

— Помню-помню, — она махнула рукой. — Давайте сразу к делу. Готовить умеете?

— Да, конечно.

— А борщ?

— И борщ тоже.

— Хм, — она прищурилась. — А то знаете, последняя девочка заявила, что борщ — это суп с капустой и свеклой. Представляете?

Я не удержалась от улыбки. Может, не такая уж она и грозная?

— Моя бабушка за такое определение борща со сковородкой бы гонялась.

— Вот-вот! — в глазах Елизаветы Сергеевны мелькнуло одобрение. — Значит, так. График простой…

***

Первый вечер прошел спокойно. Я приготовила ужин, помогла Елизавете Сергеевне принять лекарства. Она долго сидела у окна, глядя куда-то вдаль. Я заметила на столе стопку тетрадей, но стоило мне приблизиться, как они тут же исчезли в ящике стола.

А вот ночью…

Крик разорвал тишину как выстрел. Я подскочила на своей кроватки, не сразу сообразив, где нахожусь. Снова крик, и какой-то шепот.

В комнате Елизаветы Сергеевны горел ночник. Она металась по кровати, комкая простыню.

— Хлеб… спрячь хлеб! Дети… они найдут…

— Елизавета Сергеевна! — я осторожно тронула её за плечо.

Она резко села, глаза широко раскрыты, но смотрят сквозь меня.

— Тише… — её голос упал до шепота. — Они ходят рядом. Слышишь? По снегу… хрум-хрум…

Я включила свет, и она моргнула, возвращаясь в реальность.

— Что? А, это вы… — она провела рукой по лицу. — Извините. Старческое…

— Может воды принести?

— Нет, — отрезала она. — Идите спать. И выключите свет.

Я вернулась к себе, но заснуть не могла. Что-то здесь было не так. Очень не так. И эти тетради… Что она прячет? Что за призраки приходят к ней по ночам?

А главное — почему от её крика у меня до сих пор мурашки по коже?

Утром я решила прибраться в гостиной. За старым сервантом нашелся клад — десятки черно-белых фотографий, рассыпанных как осенние листья. На одной из них — молоденькая девушка с косичками, в простеньком платье. На обороте выцветшие чернила: «Ленинград, 1942».

— Что вы там копаетесь? — голос Елизаветы Сергеевны заставил меня вздрогнуть.

— Простите, убираю пыль и…

— А, фотографии нашли? — она подошла ближе, опираясь на трость. — Любопытная какая.

— Это вы? — я протянула снимок.

— Я, — она взяла фотографию, и её пальцы чуть дрогнули. — Только это было давно. В другой жизни.

Я продолжила уборку, но краем глаза заметила, как она присела в кресло, все еще держа снимок. Её губы беззвучно шевелились.

***

Ночью все повторилось.

— Аня, держись! Еще немного… — голос Елизаветы Сергеевны срывался на хрип. — Собаки… Господи, только не собаки!

Я влетела в комнату. Она сидела на кровати, вцепившись в одеяло.

— Елизавета Сергеевна, проснитесь! Это сон!

— Что? — она моргнула, фокусируя взгляд. — А, это вы… Опять кричала?

— Да. Вы говорили про какую-то Аню и…

— Не надо, — она покачала головой. — Просто принесите воды.

Когда я вернулась со стаканом, она неожиданно заговорила:

— Знаете, что такое настоящий голод? Не когда «ой, я забыла поужинать», а когда последний раз ел три дня назад?

Я молча покачала головой.

— И не дай вам Бог узнать, — она отпила воды. — Ложитесь спать. Завтра рано вставать.

***

На следующий день я нашла дневник. Он лежал в старой коробке из-под конфет, спрятанный под стопкой пожелтевших газет. Знаю, некрасиво читать чужие записи, но… Я не смогла удержаться.

«14 февраля 1942.

Сегодня похоронили тетю Машу. Точнее, не похоронили — сил копать могилу нет. Просто положили в сугроб. Весной найдут… если найдут. Хлеба нет четвертый день. Дети почти не плачут — нет сил. Аня еще держится, но глаза… Господи, эти глаза…»

— Что вы делаете?

Я подпрыгнула от неожиданности. Елизавета Сергеевна стояла в дверях, опираясь на трость.

— Простите, я… — я запнулась. — Я просто хотела понять.

— Что понять? — её голос звучал устало. — Как люди превращаются в животных? Как мать может съесть последний кусок, пока её дети уходят от голода? Или как людские оболочки на улицах становятся обычным пейзажем?

Она подошла, взяла дневник из моих рук.

— Мне было шестнадцать. Такая же дурочка, как вы сейчас. Думала, битвы эти — это как в кино: красивые подвиги, развевающиеся знамена… — она горько усмехнулась. — А оказалось — это когда варишь суп из кожаных ремней. Когда идешь по Ладоге, а под ногами лед трещит. И ты знаешь — там, подо льдом, уже сотни таких же…

Она замолчала, разглядывая дневник.

— Аня была младше меня на два года. Я нашла её в уничтоженом доме. Родители погибли, она одна… Взяла к себе. Думала, вместе легче будет. А потом…

— Что случилось?

— Эвакуация. Шли по льду. Она уже еле держалась. Я тащила её на себе, говорила — только не спи, только держись… — её голос дрогнул. — До берега оставалось метров сто. Всего сто метров…

В комнате повисла тишина, такая густая, что, казалось, её можно потрогать руками.

— Знаете, что самое страшное? — она вдруг посмотрела мне прямо в глаза. — Не голод. Не холод. А то, что ты привыкаешь. К людям на улицах. К тому, что люди едят кошек. К тому, что вчера твоя подруга была жива, а сегодня… — она махнула рукой. — А вы говорите «понять»…

Я смотрела на эту маленькую сухонькую женщину и пыталась представить её молодой девчонкой, тащившей на себе подругу по льду Ладожского озера. Сколько же силы должно быть в этом хрупком теле?

— Елизавета Сергеевна, а можно… можно я сварю нам чаю? И вы расскажете еще? Если хотите, конечно.

Она долго молчала, потом кивнула:

— Только не чай. Кофе. И достаньте из серванта коньяк. Такие истории всухую не рассказывают.

Мы просидели до утра. Она говорила, я слушала. О том, как делили последнюю корку хлеба на восьмерых. Как собирали лебеду и варили «суп». Как прятались, а наверху выла сирена. И с каждым словом я все яснее понимала, почему она кричит по ночам.

Некоторые раны не заживают. Даже спустя множество лет.

— Тише, бабушка. Это просто сон.

— Нет, девочка. Это не сон. Это память.

***

Утро выдалось солнечным. Я жарила оладьи, а Елизавета Сергеевна сидела за столом, перебирая старые фотографии.

— Знаете, Алена, — она вдруг усмехнулась, — а ведь я после всего этого я замуж не вышла.

— Почему?

— Женихи были. Но как объяснить человеку, почему ты прячешь хлеб под подушку? Почему просыпаешься от каждого шороха? Почему плачешь, когда видишь, как кто-то выбрасывает еду?

Я поставила перед ней тарелку с оладьями:

— А сейчас? Все еще прячете?

— А вы загляните под подушку, — она подмигнула и вдруг рассмеялась. — Господи, восемьдесят лет прошло, а я все еще… Знаете, что самое удивительное?

— Что?

— Что я жива. Что сижу здесь, ем ваши оладьи, смотрю в окно. А Аня… Маша… все они остались там. В сорок втором.

Она взяла оладушек, осторожно откусила:

— Вкусно. Только знаете что? Давайте соседку позовем. Одинокая она. А у нас тут пир…

Я смотрела, как она делит оладьи на три части, аккуратно, почти педантично, и думала — вот оно, то, что не сломалось. Не заледенело там, на Ладоге. Человечность.

***

Вечером она достала коробку. В ней — медаль «За оборону Ленинграда», какие-то документы, фотографии.

— Возьмите, — она протянула мне медаль.

— Что вы! Не могу…

— Глупая. Думаете, она мне нужна там? — она кивнула куда-то вверх. — А вы живая. Молодая. Может, детям своим покажете, расскажете…

— О чем?

— О том, что человек сильнее голода. Сильнее страха. Что даже в аду можно остаться человеком. Просто… — она замолчала, подбирая слова. — Просто не забывайте нас. Меня, Аню, всех, кто остался там. Потому что пока помнят — мы живы.

Я осторожно взяла медаль. Она была тяжелой, эта маленькая бронзовая память о тех, кто выжил. И о тех, кто нет.

***

Даже после того как я нашла другую работу, я часто прихожу к ней. Мы пьем чай, говорим о жизни. Иногда она рассказывает о тех временах — не о подвигах и победах, а о маленьких чудесах. О том, как детдомовский мальчишка поделился коркой хлеба. Как собака, худая, облезлая, притащила замерзающей девочке варежку.

А по ночам… По ночам она все еще кричит. Но теперь я знаю — это не старческое. Это память, которая не отпускает. И когда она зовет Аню, я просто сижу рядом, держу её за руку и говорю:

— Все хорошо, бабушка. Все уже хорошо. Мы дошли.

И она затихает, улыбается во сне. А я смотрю на фотографию молоденькой девчонки с косичками и думаю — какое же это счастье, просто жить. Просто дышать. Просто быть человеком.

А медаль… Медаль теперь лежит у меня на столе. И каждый раз, когда я начинаю жаловаться на жизнь, я смотрю на неё и вспоминаю: есть вещи посерьезнее сломанного каблука и неудачного свидания.

Есть память, которую нужно нести.

И люди, которых нельзя забывать.

Разрешите начать с одной истории. С того, как я устроилась сиделкой к пожилой женщине, с которой что-то странное творилось по ночам…

Актовый зал школы №237 был полон. Я стояла перед старшеклассниками, сжимая в руках потертую медаль «За оборону Ленинграда». Ту самую, что подарила мне Елизавета Сергеевна год назад.

— Знаете, — начала я, — иногда самые важные встречи происходят случайно. Я тогда только переехала в Петербург, искала работу. И вот — вакансия сиделки…

Я рассказала им все. О криках по ночам. О спрятанных дневниках. О девочке Ане, которая не дошла всего сто метров до спасения. О хлебе под подушкой. И видела, как меняются их лица — от скучающих до потрясенных.

— Елизавета Сергеевна умерла три месяца назад, — я помолчала. — Но перед смертью она взяла с меня слово. «Расскажи им, — просила она. — Расскажи, чтобы помнили».

В зале стояла такая тишина, что было слышно, как за окном чирикают воробьи.

— Вы знаете, что такое 125 грамм хлеба? — я достала из сумки черный ломоть, завернутый в бумагу. — Вот. Это была дневная норма. На сутки.

Девочка в первом ряду всхлипнула.

— Но я пришла рассказать не о смерти. А о жизни. О том, как люди делились последним. Как спасали чужих детей. Как…

Звонок прервал мою речь. Но никто не двинулся с места.

— Можно еще? — спросил мальчик с последней парты. — Расскажите еще.

И я рассказывала. О подвиге, который не на поле боя — в каждом доме, в каждой квартире. О несломленном городе. О памяти, которую нельзя терять.

А вечером, возвращаясь домой, я зашла на кладбище. Положила на могилу Елизаветы Сергеевны букет гвоздик:

— Я выполняю обещание, — прошептала я. — Они будут помнить. Я сделаю все, чтобы помнили.

Ветер качнул ветки березы, и мне показалось, что я слышу её голос: «Молодец, девочка. Молодец…»

***

За год я провела больше тридцати таких встреч. В школах, библиотеках, даже в торговых центрах. И каждый раз начинала с истории о сиделке и её подопечной. О ночных криках и спрятанных дневниках. О памяти, которая сильнее смерти.

Потому что иногда самые важные истории начинаются со случайностей. Нужно только уметь их услышать.

На следующий день после выступления в школе №237 мне позвонила учительница истории:

— Алена, у меня к вам необычная просьба. Помните Сашу с последней парты? Который просил рассказать еще?

Как я могла не помнить — худенький мальчишка с серьезными глазами, который после лекции подошел и сказал: «У меня прабабушка тоже блокадница. Но она никогда не рассказывает. Совсем.»

— Так вот, — продолжала учительница, — он написал потрясающее сочинение. О вашей Елизавете Сергеевне. И теперь хочет сделать проект. Собрать истории всех блокадников нашего района. Вы не поможете?

***

Мы встретились с Сашей в библиотеке. Он принес толстую тетрадь, исписанную мелким почерком.

— Я нашел пятнадцать адресов, — сказал он, открывая записи. — Но они… они не хотят говорить.

— Конечно, не хотят, — я вздохнула. — Знаешь, почему Елизавета Сергеевна молчала столько лет? Потому что некоторые раны не заживают. Их можно только спрятать поглубже.

— Но как же тогда?..

— А мы не будем спрашивать про блокаду. Мы просто придем в гости. С пирогом.

Первой в нашем списке была Анна Петровна. Жила одна, на первом этаже старого дома на Петроградской.

— Здравствуйте! — Саша протянул ей пакет с пирогом. — Мы из школьного проекта…

— Не надо, — она попыталась закрыть дверь. — Ничего не хочу вспоминать.

— А мы не про это, — я улыбнулась. — Просто чаю попить. У меня, знаете, была подруга, Елизавета Сергеевна. Она тоже сначала не хотела разговаривать…

Имя Елизаветы Сергеевны сработало как пароль. Дверь приоткрылась:

— Лиза? Лизка Воронова?

— Вы знали её?

— Господи… — Анна Петровна прижала руку к груди. — Мы же вместе… в сорок втором… Она жива?

— Умерла три месяца назад.

— А… — она помолчала. — Ну проходите. Раз с пирогом.

За чаем она вдруг начала говорить. Не о голоде и смертях — о том, как они с «Лизкой» бегали на танцы в госпиталь. Как прятали под подушку патефонные пластинки. Как мечтали о мирной жизни.

— А помнишь, — она говорила, глядя куда-то сквозь стену, словно обращаясь к призраку подруги, — как ты пела «Синий платочек»? У тебя так хорошо получалось…

Саша строчил в своей тетради, а я смотрела на эту маленькую сухонькую женщину и видела в ней ту девчонку, что танцевала в госпитале под патефон. Которая верила, что все закончится, и все будет хорошо.

— Знаете, — вдруг сказала Анна Петровна, — я ведь тоже никому не рассказывала. Думала — зачем вспоминать? А теперь вот… Может, и правда нужно? Пока мы еще здесь.

Она встала, пошла в другую комнату. Вернулась с альбомом:

— Вот. Это мы с Лизой. А это — наш госпиталь…

***

За месяц мы обошли всех из списка. Кто-то выгонял нас сразу. Кто-то, как Анна Петровна, пускал на чай. Кто-то плакал, вспоминая. Но главное — они начали говорить.

А потом Саша предложил:

— А давайте соберем их всех вместе? Тех, кто согласится? Устроим вечер памяти?

Я думала, придет человек пять. Пришло в разы больше. Они сидели в школьном актовом зале — седые, морщинистые, с палочками. И говорили. Впервые за столько лет — говорили.

— А помните?..

— А как же!

— Господи, неужели это были мы?

Анна Петровна принесла патефон, ну точнее ей его донесли. Настоящий, старых лет. И пластинку — «Синий платочек».

— За Лизку, — сказала она, ставя иглу. — За всех наших…

Они плакали. Смеялись. Вспоминали. А мы с Сашей сидели в углу, и я видела, как по его щекам текут слезы.

— Знаешь, — шепнул он, — я ведь думал — проект и проект. А это… это…

— Это память, — я сжала его руку. — Живая память. То, что сильнее смерти.

Вечером я снова пошла на кладбище:

— Слышите, Елизавета Сергеевна? Они говорят. Теперь они все говорят…

А через неделю в школе открылся музей. Маленький, всего одна комната. Но там были их фотографии. Их истории. Их жизнь.

И конечно, там была медаль. Та самая, что подарила мне Елизавета Сергеевна. Потому что такие вещи не должны лежать в ящиках. Они должны жить и напоминать.

Чтобы помнили. Чтобы знали. Чтобы никогда больше…

Музей рос. Сначала это была одна комната в школе, потом — целых три и уже в отдельном здании. Люди несли фотографии, письма, дневники. Я едва успевала систематизировать материалы.

— Представляете, — сказал мне как-то Саша, теперь уже студент-первокурсник, — мы начали с вашей истории о сиделке и её странной подопечной, а теперь у нас тут…

— Целая жизнь, — закончила я, разглядывая новые экспонаты.

Но главное случилось в день, когда пришла внучка Анны Петровны:

— Бабушка умерла вчера, — сказала она. — И знаете, что она просила передать? «Спасибо, что заставили вспомнить».

В тот вечер я долго сидела в музее. Перебирала фотографии, читала дневники. Из пятнадцати блокадников, с которыми мы начинали, в живых осталось только трое. Время неумолимо.

И тогда я решилась.

— Сегодня мы откроем капсулу времени, — сказала я, стоя перед новыми экспонатами музея. — Елизавета Сергеевна оставила её мне перед смертью. «Открой, когда поймешь, что люди готовы услышать», — так она сказала.

Это была простая картонная коробка. В ней — письма. Десятки писем, которые она писала Ане все эти годы. Каждый год, в день её смерти.

«Анечка, я дошла. За нас обеих дошла. У меня теперь есть сад, представляешь? Выращиваю цветы — те самые, о которых ты мечтала…»

«Милая моя девочка, сегодня видела в парке детей. Они кормили голубей хлебом, и я не выдержала — подошла, забрала этот хлеб. Они смотрели на меня как на сумасшедшую. А я… я просто не могу видеть, как выбрасывают хлеб. Прости…»

«Знаешь, Анечка, ко мне пришла девочка. Такая же наивная, как мы когда-то. Алена. Она не понимает, конечно. Но она слушает. И может быть… может быть, через неё я смогу рассказать. Обо всех нас. О тебе…»

Последнее письмо было датировано днем её смерти:

«Дорогая моя Аня. Я скоро приду к тебе. Но знаешь, я больше не боюсь. Потому что теперь есть кому помнить. Есть кому рассказать. О том, как мы жили. Как любили. Как верили.

Я так и не научилась жить без тебя. Но я научилась жить ради тебя. Ради памяти о тех днях, когда человечность была сильнее голода и страха.

Прости, что не спасла тебя тогда. Но, может быть, спасла кого-то другого? Своими рассказами, своей памятью…

До встречи, моя девочка. Теперь уже скоро.»

Я закрыла коробку. В зале стояла тишина — та самая, живая, когда слышно, как бьются сердца.

— Вот такая история, — сказала я тихо. — История о том, как память становится спасением. Как любовь живет дольше смерти. Как один человек может сохранить целый мир. Цените время сейчас, цените тепло и еду.

Теперь в нашем музее есть особая комната. Там стоит старое кресло Елизаветы Сергеевны, на столике — её очки и недочитанная книга. А на стене — фотография: молодая девушка с косичками обнимает другую, чуть помладше. Они улыбаются. Они еще не знают, что их ждет.

Но мы знаем. И помним. И будем помнить всегда.

Потому что память — это не просто долг. Это любовь, которая сильнее смерти.

И пока мы способны любить — мы живы.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Я устроилась сиделкой к пожилой женщине, но что-то с ней странноватое происходит по ночам
Четыре года. Рассказ.