Цветные сны

Я давно не вижу цветные сны. Да и вообще не вижу сны. Прихожу с работы, кидаю одежду в стиралку, потому что так меня приучила Марина, кормлю кота, поливаю цветы и допоздна смотрю телевизор.

Цветы нужно поливать через два дня на третий, я выучил. Воду нужно наливать заранее, пусть настоится. Но цветы теперь никому не нужны.

Я поливаю их, но они вянут. Им тоже плохо, как и мне.

— Выкини их! Забот меньше и подоконники свободные, — пожимает плечами мой коллега, Петька Скворцов.

— Не могу. Они должны быть дома. Эти цветы должны быть у нас дома! — слишком грубо, выделяя каждое слово, отвечаю я ему.

Петька обижается, уходит. Ну и пусть…

«Зачем гонять машинку каждый день?! Стирать, развешивать? — спрашивают меня друзья. — Накопи, потом стирай!»

А я так не могу. Не могу и всё. Нет, я не патологический чистюля. Просто так нужно, принято. Это оттуда, из прошлой жизни. Если ее отменить, то мир рухнет…

Когда я смотрю телевизор, то совершенно не запоминаю, что там показывают, просто сижу и смотрю на экран. Рядом со мной сидит Фима, мой кот. Наш кот… Ну, теперь уже только мой.

Фима внимательно следит за мелькающими картинками, кивает или бьет лапой по дивану, а мне всё равно. Кино или новости, мультфильм или реклама — я глотаю всё, не пережевывая. Мне всё равно, есть ли звук, четкая ли картинка, оговорился ли диктор в передаче. Я не смеюсь, мне всё равно.

Я тяну время до сна.

Часов в десять Фима потягивается, уходит на свою лежанку, я тоже переползаю в спальню, ныряю под одеяло. Мне всё равно, холодно в комнате или тепло, открыто или закрыто окно, гудит ли под окнами сигнализация «Фордика» соседа, дяди Сережи. Я просто закрываю глаза и падаю в черную, мягкую, как вата, бездну. Там нет звуков, там показывают всё в черно–белом варианте, но даже то, что я видел, я не запоминаю. Сон тянется патокой до самого утра. Мне в нем муторно, душно, мне надоела эта бессмысленная возня, существование «наполовину», я ворочаюсь, вздыхаю, пока не почувствую под рукой что–то мягкое, пушистое и теплое. Фима. Он тоже плохо спит, дергает лапами, мяукает, стонет, потом приходит ко мне, и мы страдаем вместе.

Фима знает, что у меня болит там, в груди, слева. Он прижимается ко мне своим пузом, урчит. И мне легче. Сны тогда проходят вовсе. Я просто плаваю в темноте, дышу и жду, когда прозвонит будильник.

Он разрывает меня на две половины. Одна — мертвая, незрячая. Она хочет остаться в черноте снов, уткнуться в Фимкин бок и жалеть себя. Не Марину, ей уже все равно, наверное, (я атеист, если что), а вот мне не все равно. Мне больно.

Вторая моя часть, полная чувства долга и ответственности, шаркает на кухню, выпивает стакан воды, выуживает из шкафа футболку и джинсы, надевает кроссовки и идет на работу. Каждый день, вот уже год, меня никто не провожает в прихожей, кроме Фимы. Раньше тут, у уголочка, стояла Марина в смешных «заячьих» тапочках. Уши тапок волочились по полу, Фима играл с ними, а я целовал свою Маринку и желал ей хорошего дня.

А теперь некому желать. Всё…

В кабинете заведующего отделением сегодня шумно, весело. У Инны Борисовны, жены зава, а по совместительству, травматолога–ортопеда, сегодня юбилей, пятьдесят лет.

— Юрка, приходи сегодня в обед, поздравлять будем, поможешь! — крикнула мне на ухо Лена, интерн.

Я оттолкнул ее, гаркнул, что у меня много работы.

— Ты чего, Юр? Праздник же… — растерянно потирает она плечо. А мне даже приятно, что ей больно. Я злой и жестокий.

… — Юр, твоя Федина из шестой палаты хочет выписываться. Реши этот вопрос, пожалуйста.

Медсестра Нина сует мне в руки какие–то бумажки, я подписываю, медленно иду по коридору в шестую палату.

Федина сидит на кровати в цветастом, аляповатом махровом халате, жует булку. Крошки налипают на ворсинки ее одежки, падают на пол. На тумбочке – термос с горячим чаем. Федина запасливая, она приехала сюда, к нам в отделение, (на минуточку, с острым аппендицитом), с огромной сумкой и чемоданом, она постоянно ест и просит у медсестер кипяток.

— Ой, Юрий Викторович! Доброе утро. Рано вы сегодня… А яблочко хотите? Свои, мой вчера с дачи приволок мешок и два ведра. Будете? Берите, а то я уж не знаю, куда их девать! Берите–берите! — она сует мне в руки два пакета с ярко–красными, чуть вытянутой формы яблоками. Я качаю головой. Я не ем яблоки. Я вообще ничего не ем. — Выпишите меня, пожалуйста, Юрий Викторович! У снохи юбилей, я бы хотела… — говорит Федина. Булка падает из ее рта на колени, мне противно от этого. От всего противно — от запаха яблок, от того, что женщины в палате улыбаются. Как они могут радоваться, если я один на этом свете, я не вижу цветных снов, а мне без них плохо… — Мы с мужем поедем в Рязань, понимаете, — щебетала она, — там у снохи дом, большой дом, овечки, курочки. Там будем праздновать. Сноха такой плов делает! Такой плов! Вы любите плов, Юрий Викторович?

Федина тарахтит и тарахтит, сует мне яблоки, я сжимаю в карманах медицинского костюма кулаки.

— Хватит! — Я не выдержал. — Хватит. Валите на все четыре стороны. С гноем, с температурой, со швами во все пузо! Езжайте, куда хотите!

Я схватил одеяло с ее кровати, бросил его на пол, развернулся и ушел.

Федина испуганно заикала, прижала руки к животу, как будто защищала его от сглаза. Другие женщины из её палаты возмущенно заклекотали, точно сороки. «Немыслимо!.. Какое обращение!.. Да что же это такое?!..»

А мне всё равно. Я вообще больше не существую. Ходит какая–то оболочка, делает свою работу, но и она скоро исчезнет. И наступит чернота…

В обед из кабинета зава отделения раздались овации, Степан, мой коллега, вбежал внутрь с охапкой цветов.

Инна Борисовна стоит посередине кабинета, как школьница, краснеет, а все поздравляют ее с юбилеем. Она кивает, смущается, прячет глаза. Она всегда прячет глаза, если ей говорят комплименты.

— Юр, подойди, поздравь. Она о тебе говорила, хотела в Иркутск на симпозиум отправить. Иди — иди! — толкает меня в спину Степан.

Я качаю головой. Какая мне разница, что эта женщина дожила до пятидесяти лет, что работает и весьма успешно, что у нее прекрасная семья?.. Я был у них дома, отмечали Новый год. Но это в прошлой жизни. Тогда со мной рядом сидела Марина. Теперь ее нет, и меня нет. И плевать мне на Инну и ее детей, с которыми мы катались с горки в ту ночь, плевать на её мужа, который угощал меня шашлыками. Он, именно он допустил то, что я теперь один. Он угробил Марину.

«Мы не боги, — мямлил он, — медицина не всемогуща, мы сделали всё, что могли…»

Мямлил, а теперь стоит и улыбается, кусает торт своими идеальными зубами и не понимает, что мне больно. Очень больно…

— Юра! Спасибо, что пришел, — Инна уже стоит рядом со мной. Я протягиваю ей какую–то коробочку. — Что это? Спасибо…

Инна берет подарок, открывает снимает бархатную крышечку. Там брошка.

Именинница то ли вздыхает, то ли всхлипывает. А я во все глаза смотрю на лежащую в коробочке брошку.

Это бабочка. Легкая, с полупрозрачными радужного цвета крылышками, она блестит под белым светом ламп. Я вспоминаю, как Маришка делала эту брошку, как заливала в формочку смолу, вытачивала, колдовала над ней. Она сделала ее специально для Инны.

Я не помню, чтобы брал коробку с собой, когда выходил из дома! Чертовщина какая–то! И коробка… Откуда она вообще взялась?!

— Юр… — Инна грустно смотрит на меня, — Юр, это самый ценный подарок… Я просила у Мариши именно такую… Под платье… Юр, спасибо!

Она лезет меня обнимать, хватает своими руками мою шею. А мне противно. Мне всё противно здесь: свет, такой чистый и белый, воздух, такой свежий, наполненный ароматом духов, эти улыбки на лицах набившихся в комнату людей. Всё и все противны!

Инна хочет меня погладить по плечу, но я сбрасываю ее руку.

— Да не трогайте вы меня! — кричу я. Все замолкают, смотрят на меня, а мне всё равно. — Отстаньте! Устроили праздник? Веселитесь? Бабочку эту нацепите себе на платье, ходите, радуйтесь! Вам всем плевать! Совершенно плевать на то, что Маринки больше нет! Инна Борисовна, вы просили у нее эту бабочку? Она вам ее сделала. Получите, распишитесь! Вот только Марины больше нет, а вы радуетесь! Это жестоко, совершенно несправедливо, что алкаши и убийцы выживают, а она, моя Маришка… Она…

Я некрасиво скривил лицо, захныкал и сжал кулаки.

Ко мне ринулись мужчины, хотели усадить на диванчик, поднести ко рту рюмку, но Инна им не дала. Она схватила меня за руку и поволокла прочь из кабинета. Я не знаю, откуда в этой женщине столько сил…

В коридоре ко мне опять ринулась Федина со своими полными яблок пакетами. Я оттолкнул ее руки, яблоки рассыпались по полу. Инна Борисовна быстро извинилась и еще сильнее потащила меня к лифту.

Федина растерянно смотрела нам вслед…

Инна выволокла меня на последнем этаже, велела подниматься на чердак.

— Да оставьте вы меня в покое! У меня пациенты! — отмахнулся я от нее, но тут же получил пощечину.

— И только попробуй ударить меня в ответ, парень! — рыкнула на меня Инна Борисовна. — На крышу иди, я сказала.

Там, на крыше, у нас было оборудовано «место покоя». Металлический стол, два стула, пепельница. Сюда приходил каждый из нас, когда нужно было подумать, перевести дух.

… — А теперь говори, что с тобой? — закричала Инна. Сверху на нас сыпал дождь пополам со снегом, было холодно, ветер рвал легкие хлопковые костюмы, облизывая кожу и пробираясь под ребра. — Чего тебе неймется?! Совсем с цепи сорвался, да? Уволить тебя за профнепригодность?

Я усмехнулся.

— Да увольняйте, чего уж там. Я всё равно с вами не могу больше работать. Вы циники. Нет, вы монстры! Марина умерла, ее нет, а вы празднуете! Ну иди, Инна, принимай поздравления, пей, гуляй, радуйся! Иди! Чего ты смотришь?

— Юра!

— Что Юра?! Да нет уже вашего Юры! Нет. Я там, вместе с ней, в морге, понимаешь? И в крематории тоже с ней! А здесь меня нет, оболочка только. Я ненавижу этот мир, понимаешь? Всех ненавижу! Без Марины… Без неё…

Я бухнулся на колени, на мокрое покрытие крыши, стал бить кулаками по своим ногам, расплакался, как пятилетний, я даже не старался убрать слезы. Мне было не стыдно.

— Юр, мне тоже ее не хватает… Мариша… — сказала тихо Инна, села рядом со мной прямо в лужу. Её костюм, красивый, светло–сиреневого цвета, очень хорошо на ней смотрящийся, посерел, впитывая пыльную, грязную воду. Но она даже не заметила.

— Не хватает? Тебе ее не хватает? Это там, в кабинете с шампанским и тортом тебе ее не хватает? Или может на даче, когда катаетесь на «ватрушках» с горки? Или вечером, когда сидишь на кухне и ужинаешь с мужем, а? Ну, что молчишь?

Она смотрела на меня очень внимательно, по ее лицу текли слезы, смешанные с дождем, расплылась косметика, прическа, так тщательно уложенная, теперь обвисла, волосы от воды стали темнее. Сквозь намокшую кофту просвечивало ее белье. Но мне было всё равно.

— Я перестала видеть цветные сны… — тихо сказала она.

Я, только хотевший сказать ей очередную гадость, захлебнулся своей желчью, стал хватать ртом воздух, потом зажал ладонь зубами, чтобы не закричать.

— Я больше не вижу их, Юрочка. А с Мариной видела. Она была очень светлой, чистой, с ней становилось легко. Я же знала ее ещё с училища. Она пришла к нам на практику, смешливая, забавная такая. Я думала, что работа, постоянная рутина, брюзжащие от своего бессилия пациенты погасят её, заставят опустить плечи и перестать улыбаться. Но нет. Наоборот! Ее так любили, её ждали, ей даже признавались в любви дядьки, которые нас, врачей, последними словами клеймили. У меня был пациент, Ромашков. Ему пришлось ампутировать руку. Я ничего не смогла поделать, очень хотелось спасти конечность, но… Он, когда более–менее пришел в себя, кинулся на меня со скальпелем, украл его, видимо, где–то. Я испугалась так, что даже двинуться не могла. Я тогда была беременна Яшкой, защищала его, лепетала что–то, плакала. Ромашков кричал, что таких врачей надо самих на тот свет отправлять, что я не должна жить, если он теперь обрубок.

А Марина… Она просто встала между нами, загородила меня собой.

— Режь меня, чего уж там! — сказала она ему, этакому амбалу. — Я тоже будущий врач. Там, в холле, ваша жена пришла. Она так рада, что вы живы остались, принесла вам поесть. Но теперь–то что… Теперь вас посадят. Ну, давайте, что тянуть?

Она так спокойно говорила, как будто точно знала, что он ничего с ней не сделает. И она оказалась права.

Он потом плакал, а она сидела рядом и ждала, пока я принесу шприц с успокоительным. Марина тогда спасла меня. Своим светом спасла, — продолжила Инна. — И с ней я видела цветные сны. Лето, ягоды на ветках — смородина, малина, рябина… Озеро в Лопатово, где я провела детство, пшеничные поля, тучи, сиренево–фиолетовые, клубами висящие над полем, новогодний фейерверк, россыпь детских игрушек — мне всё это снилось. А теперь нет. Чернота. Да, нет кошмаров, нет ничего вообще. Только темно и тихо… У тебя также?

Я молча кивнул. У меня также. Только еще в груди больно. Постоянно. Маринка ушла год назад, а всё также больно, как в первую ночь…

— Твой муж ее не спас, Инна. Мог, но не спас. Того пьянчугу, что был за рулем «Мерса», вытащил, а Маришку… — прошептал я, поморщился. К горлу подступила тошнота.

— Ты сам всё знаешь, Юра. Ты знаешь, что на операционном столе у нас нет различий, кто и что из себя представляет. У всех есть шанс жить дальше. А у нас есть обязанность помочь. Нам дано знание, которое мы должны применить. И мы для пациентов все одинаковые. Все врачи. Нельзя быть плохим или хорошим врачом, так это не работает. Одинаково хороши для всех. Все в масках, перчатках и со знанием, «как». Пациенту всё равно, какой ты человек, любишь ли животных, кормишь ли бездомных кошек, хорошо ли обращаешься с женой. Личность наша и его остаются за дверью операционной. Дальше — только человек, его плоть, кровь и тепло дыхания. Душа ждет за дверью.

— Чушь! Маринина душа тоже стояла за дверью и смотрела, как умирает ее тело? И она не захотела остаться?! — как маленький, всхлипывая и вытирая нос, прошептал я. Меня колотило то ли от холода, то ли от того, что боль, прячущаяся внутри, выходила наружу. — Я атеист, я не верю в души! Нет их, и всё! Или есть? Я не знаю, я запутался! Почему она не осталась, Ин, а?

— Она не могла остаться. Мы не знаем, почему, — Инна Борисовна обняла меня. Я почувствовал, что ее тоже трясет. — Я не знаю, как с этим жить, Юр, правда! Но надо жить. И любить жизнь. Маришка ее любила. Она же, ты знаешь, родилась совсем слабенькой, мама ее выхаживала, а врачи не верили, что получится. Но Марина справилась. Она радовала нас всех, чем только могла! То кленовый листик притащит, то фотографию мне на телефон пришлет смешную, то сунет конфету. И всегда это вовремя было, тогда, когда особенно тяжело.

— Фима по ней очень скучает. Спит и плачет. Я никогда не думал, что кошки могут плакать. Слез нет, но так стонет, что душа рвется! Я не знаю, как дальше–то мы… Зачем вообще это «дальше»?! — пожал я плечами, горько вздохнул.

— Затем, что надо. Так надо. Живешь, и всё. Достойно живешь, радуешься и дышишь. Так надо. Стисни зубы и живи. Не надо обещать ничего грандиозного. Сейчас это будут только пустые слова. Просто делай каждый раз маленький шаг. Ну, не знаю… Скажи что–то хорошее Фиме, Фединой вон этой, с яблоками, поблагодари ее, налей себе чай, приготовь ужин. Похвали себя, скажи, что ты молодец. Встань и через силу прими холодный душ. Опять похвали себя. Маленькими шажочками, но надо выплывать, Юрка. Надо.

— Я не знаю, откуда взялась у меня эта бабочка, Инка! Я не приносил ее на работу! — вдруг вскочил я. Инна удивленно смотрела на меня снизу вверх. — Я и забыл про нее, не знал, где лежит! И вдруг она у меня в кармане. Марина ее для тебя делала, хотела подарить…

— И подарила, — улыбнулась Инна Борисовна, вынула из кармана брошку, погладила ее. — Ты подарил, а она была рядом. Или наоборот…

Я помог Инне подняться на ноги. Мы стояли, молча глядя друг на друга, а потом она вдруг схватила меня за руку и показала на что–то за моей спиной.

Там, на горизонте, проткнутое спицей Петропавловской крепости, разверзлось огромной щелью облако. Черное, ватное тело его пронзили рыжевато–желтые, нестерпимо яркие лучи солнца. Они лились сверху вниз жаркой лавой, утопая в темно–сизой Неве и вспыхивая на мокрых крышах белыми искрами. А потом над рекой повисла радуга. Она начиналась где–то там, на другом берегу, а заканчивалась, вы не поверите, прямо у нас на крыше. Один случай на миллион. На сотни миллионов. И у нас с Мариной была одна любовь на сотни миллионов человеческих душ. Одна, неповторимая, нежная, разноцветная, как эта радуга. И теплая, как это солнце.

Я зажмурился, почувствовав вдруг, что внутри больше не болит. Там просто жарко и почему–то хочется кричать. Я крикнул. Инна сделала вид, что ничего не произошло. Я закричал еще, потом вытер лицо рукавом.

Инна смотрела на меня, а на ее костюме светилась брошка, Маринина брошка–бабочка. Столько красок и оттенков я не видел никогда…

— Тебе надо поесть, Юра, и переодеться. Пойдем! — Инна Борисовна повела меня обратно в корпус, велела принять душ…

Облачившись в сухую форму, я сел за стол. Инна Борисовна поставила передо мной тарелку с мясом и картошкой. Я жадно набросился на еду. Это со стороны выглядело ужасно, я знаю, но мне было всё равно.

— А теперь иди к Фединой, — указала мне на дверь Инна. — Ты должен решить с ней все вопросы!

Я послушно поплелся к пациентке.

— Извините меня, я был отвратителен, — чувствуя слабость, которая приходит к очень сытому человеку, сказал я. — Я был непростительно груб.

Федина на миг сосредоточенно нахмурилась, будто вспоминая, за что я прошу прощения, потом легко повела плечиками, мол, подумаешь! Ее муж частенько бывает груб, ну и ничего!

— Так возьмите же яблочки, доктор! Свои, садовые, очень вкусные. А я, можно, завтра домой поеду, а? Сноха у меня…

Она опять затянула свою песню про дом и праздник, шашлыки и Рязань, но тут я не уступил.

— Дорогая моя Людмила Ивановна! — впервые назвал я ее по имени–отчеству. — Вы ещё слаба, надо полежать. Ну потерпите немножко, зато потом вернетесь домой совершенно здоровой! Это очень важно, поверьте!

Федина повздыхала, поежилась, да и махнув уркой, завалилась на кровать.

— И правильно, доктор. И пусть там сами, как хотят! — грозя кому–то пальцем, сказала она. — А то всё Людка да Людка!..

…Я шел домой и нес в сумке яблоки. Половину я оставил на работе, но один пакет нес домой.

Подойдя к нашей высотке, я задрал голову и посмотрел на окна восьмого этажа. В спальне на подоконнике сидел Фима. Он смотрел в небо, где давно растаяла радуга, но я знал, что Фима ее тоже видел…

Мы поели, впервые вместе поели. Фима жевал свой корм, чавкал и бил хвостом по полу. Я пожарил себе яичницу, сделал три бутерброда и заварил чай. Я впервые за год ужинал на нашей кухне. И делал это с удовольствием.

А потом мы лежали с Фимой на диване, смотрели телевизор. Комедию. Кот удивленно мяукал, а я смеялся так, что дрожали стены.

Ближе к десяти легли спать. В эту ночь Фима не пришел ко мне. И я не плавал в черной пустоте до утра.

Я видел сны, Маришкины цветные сны, яркие, как та радуга, в которой мы сегодня купались. И я поверил в то, что у нас есть души, что они больше, чем всё живое, они — это наша любовь. Они не умирают, не уходят насовсем, они всегда рядом, греют и оберегают нас. Они пахнут яблоком и первым весенним дождем, осенним кленовым листом и жарко натопленной печкой, они в дурмане липового цвета и тишине озера перед рассветом, они в глубине звездного неба и блеске первого солнечного луча. Они в нас, а мы в них. До самого конца. Хотя и нет его, конца. Есть Вечность. И Фима с его горячим, мягким пузом…

 

Источник

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Цветные сны
Нищеброд! Деревенщина! И ты, и мать твоя