Когда Таня приехала в родную деревню через двадцать лет, первый, кого она увидела, был старый Лёнька, бывший почтальон. Он сидел на покосившейся скамейке у магазина, в той самой точке, где раньше собирались по вечерам мужики с бутылками, а дети гоняли мяч. На коленях у него лежал пластиковый пакет с надорванной ручкой, откуда торчал хлеб, банка с огурцами и газета трёхдневной давности. Он ел семечки, сплёвывая шелуху под ноги, и щурился на солнце, словно не верил, что оно может светить в такой забытой Богом дыре. Его лицо было всё в складках — не просто от возраста, а от разговоров, которые никто не вел. Он глянул на Таню с таким выражением, будто смотрел сквозь время, вспоминая, кем она была, когда уезжала.
— Таня? — удивился он. — Ты? Живая?
Она усмехнулась:
— А ты чего думал?
Он пожал плечами:
— Мы тут все думали, ты уже за границей, или в городе большом. Или померла.
Таня ничего не ответила. Только кивнула, будто признала, что да — живая, но не та, что была раньше. За её спиной стоял дом — тот самый, где прошло всё: детство, подростковый крик, первая влюблённость, ссоры с матерью из-за глупостей и последний скандал с отцом, после которого она больше не вернулась. Дом выглядел меньше, чем в памяти. Облупленные стены, сгнившее крыльцо, оконные рамы, покрытые трещинами, крыша, как спина старого пса, уставшего жить. Он будто скукожился от времени и одиночества, присел, обессилел, как будто ждал, когда его наконец отпустят.
В тот день она просто обошла его кругом. Не зашла. Не прикоснулась. Смотрела на него, как на старую рану, которая вдруг перестала болеть, но всё ещё чесалась. Внутри что-то дрожало, как нитка, натянутая на грани разрыва, и казалось — только шагни внутрь, и всё порвётся окончательно.
Уехала Таня в девятнадцать. После того, как мать умерла, а отец начал пить так, что утром не помнил вечера и называл её чужими именами. Дом стал тяжёлым, как старое пальто, которое нельзя выбросить, но носить уже невозможно. Они ссорились почти каждый день — из-за пустяков, из-за тишины, из-за того, что никто не мог вернуть то, что ушло вместе с матерью. Она кричала, он бросал в стену пепельницу, однажды — чашку, не попал. Последним, что он ей сказал, было: «Ты мне не дочь. Вали». Она не ответила. Просто ушла. Сначала в город, потом дальше — туда, где меньше вопросов и никто не знает твоей фамилии.
Работала где придётся: в кафе, в ларьке, в типографии. Училась по вечерам, жила в съёмных комнатах с чужими обоями, шила, мыла полы, писала стихи, потом перестала — как только поняла, что слова больше не спасают. Жизнь шла, как вода по ржавым трубам — с перебоями, шумом, иногда с плесенью. Иногда горячая, но чаще — мутная, ледяная. Но она текла. И Таня — вместе с ней.
Она никому не писала. Даже не знала, жив ли отец. И теперь — приехала. Случайно. Или нет.
В деревне её узнавали. Кто-то оборачивался, кто-то кивал, кто-то спрашивал: «А чего это ты вдруг?» А она только улыбалась. Никто не знал, что накануне ей позвонили из райотдела. Сказали: отец умер. Неделю назад. Один. Соседи не сразу заметили. Похоронили за счёт администрации. Остался дом. Один. Как и он.
На третий день она решилась войти. Дверь заедала. Внутри пахло сыростью, сигаретами и прошлым. Стены молчали, но чувствовались взгляды — воспоминаний, теней, голосов. Кухонный стол, где когда-то варили варенье. Кровать, на которой он спал, а потом никто. Газета от марта, кружка с надписью «Лучший отец». Глупая, сломанная и не правдивая.
Таня стояла посреди комнаты и не знала, зачем приехала. Простить? Проверить, что он и правда умер? Или просто убедиться, что дом — это всё-таки место, а не боль?
Она провела в деревне неделю. Чинила крышу, скребла пол, красила забор. Не потому что надеялась вернуться — потому что хотела, чтобы хоть что-то здесь снова стало живым.
На девятый день уехала. Не забрала ничего. Только старое фото — где ей восемь, мать ещё жива, отец улыбается. Или делает вид. Но на фото — трое. Вместе.
Она положила его в кошелёк. Не чтобы помнить. Чтобы не забывать.
Дом остался. Маленький, обшарпанный, но не пустой. Он хранил в себе не только запах времени, но и следы шагов, затёртые пороги, обрывки голосов, осевших в щелях пола. Иногда место перестаёт быть болью. Не потому что боль исчезла, а потому что ты научился с ней сосуществовать. Иногда оно становится просто землёй — не святой, не проклятой, а обычной, твёрдой под ногами, на которой ты однажды научился ходить, падать, вставать и снова идти.
Иногда — этого достаточно, чтобы начать жить заново. Чтобы перестать бежать. Чтобы просто быть.