Суд людской сломал судьбу, но Зинаида выжила

На похороны председателя пришло много народу. И те, кто уважал, и те, кто боялся, и те, кому просто некуда было деться от январской стужи. Гроб несли на руках от сельсовета до кладбища. Снег скрипел под валенками так, будто сама земля жаловалась на холод.

Среди провожающих стояла женщина в сером пальто, такие в деревне не носили. Лицо ее было из тех, что запоминаются не красотой, а чем-то неуловимым. То ли тенью пережитого, то ли блеском в глазах, который не погас, несмотря ни на что.

Старая доярка Матрена толкнула соседку локтем.

— Глянь-ка. Неужто Зинаида вернулась? Воронова которая?

Только давно уже не Воронова и не Дорохова. Просто Зинаида, женщина без фамилии, без права называться чьей-то женой. Она смотрела, как комья мерзлой земли падают на крышку гроба, и думала о том, что этот человек, грузный, властный, державший всю деревню в кулаке, когда-то единственный не дал толпе ее растоптать.

Она вернулась в деревню спустя все эти годы. Даже когда ездила в районную больницу, в саму Калиновку не заходила. А теперь вот стоит на кладбище среди тех, кто ее помнит.

Калиновка лежала в низине между двумя холмами. Весной ее заливало так, что по улице можно было плавать на лодке. Летом же деревня утопала в садах. Яблони, вишни, сливы стояли сплошной стеной, отгораживая дворы друг от друга.

В одном из таких дворов и выросла Зинаида, дочь погибшего на войне танкиста и сельской учительницы.

Отца своего она не помнила. Остались только его письма, которые мать хранила в жестяной коробке, да фотография. На ней молодой парень в гимнастерке улыбается. Не знает еще, что через полгода сгорит в танке под незнакомым поселком.

Мать никогда не жаловалась, не причитала. Работала в школе, тянула дочь, держалась так, будто показывала и ей, и всему миру, что можно жить, даже когда жить незачем.

Зинаида унаследовала от матери этот негнущийся хребет. А от отца — что-то неуловимое во взгляде, какую-то готовность к счастью, которое никак не приходило.

После школы она устроилась учетчицей в колхозную контору. Работа была скучная, нужно было записывать трудодни, сводить отчеты, считать чужой урожай на бумаге, но почерк у нее был красивый, счет быстрый. Председатель ее ценил, тот, которого сегодня опускали в мерзлую землю.

Когда он присмотрел ее для своего племянника Митрофана, вся деревня решила: Зинке повезло. Митрофан только вернулся из техникума, получил место агронома. Он был непьющий, негулящий, перспективный. Что еще надо для женского счастья?

Свадьбу сыграли после уборочной. Зинаида сидела во главе стола в белом платье, перешитом из материнского. Она смотрела на мужа и пыталась понять, что она чувствует? Радость? Страх? Надежду?

Но не чувствовала ничего, кроме странной пустоты, будто главное должно было случиться, но не случилось.

Митрофан оказался человеком правильным. Он не пил, не поднимал руку, приносил зарплату до копейки. Вставал в шесть утра, ложился в десять вечера. По воскресеньям ходил на собрания. Жизнь с ним была похожа на езду по накатанной дороге — ни ухабов, ни поворотов, только бесконечная серая лента впереди.

За несколько лет Зинаида родила двух дочерей. Вера была беленькая, тихая, с глазами испуганного зайчонка. Люба — темноволосая, крикливая, с характером.

Обеих Зинаида любила любовью, которая не требует слов, просто всем сердцем, каждой жилкой.

Но что-то в ней самой медленно гасло. Не снаружи, снаружи она была все та же: работящая, ловкая, приветливая с соседями. А внутри, там, где у человека должна гореть какая-то искра, становилось все темнее. Она просыпалась по утрам и не могла вспомнить, что ей снилось. Она засыпала по вечерам и не успевала подумать ни о чем, кроме завтрашних дел.

Жизнь превратилась в ровное, серое существование, похожее на работу механизма, без срывов, но и без всплесков.

Свекровь Евдокия этому только радовалась. Она была словно выкована из железа, ни слезинки, ни слабинки, ни минуты сомнения. Ее муж, бывший председатель сельсовета, умер вскоре после войны, оставив ей гордость за его заслуги и привычку командовать.

Невестку свою Евдокия не любила, хотя сама сосватала. Чуяла в ней что-то строптивое, несломленное. Она была как необъезженная лошадь, пока ходит в упряжке, но в любой момент может понести.

— Ты, Зина, помни, — говорила она, — не Митрофан тебя выбрал. Тебя ему выбрали. Соответствуй.

Зинаида соответствовала. Несколько лет подряд. Пока однажды августовским утром в деревню не въехал запыленный автобус с московскими номерами.

Съемочная группа приехала снимать колхозные будни для киножурнала. Так объяснил председатель на собрании, велев всем выглядеть прилично и не позорить хозяйство перед столичными гостями. Народ заволновался, одни радовались, другие ворчали, что работать некогда, нечего тут камерами щелкать.

Режиссера звали Аркадий, а его возраст трудно было угадать с первого взгляда. Он мог бы быть и молодым, только рано поседевшим, и пожилым, сохранившим юношескую живость. Лицо у него было интеллигентным, тонкое, с морщинками вокруг глаз, будто он много щурился на солнце или часто улыбался.

Во время войны он был корреспондентом. Прошел от Сталинграда до Берлина с камерой в руках. Видел столько смертей, что хватило бы на десять жизней. Теперь снимал документальное кино про мирную жизнь.

Словно пытался заслонить кадрами полей и комбайнов другие кадры, что до сих пор стояли у него перед глазами.

Он попросил Зинаиду помочь со съемками. Она знала всех в деревне, могла договориться, объяснить, успокоить тех, кто боялся камеры. Поначалу она согласилась просто потому, что председатель велел. А потом случилось то, чему она не могла найти названия.

Они шли по проселочной дороге к дальнему полю, где должны были снимать работу комбайнеров. Августовское солнце катилось к закату, и тени от лип ложились на пыльную дорогу длинными полосами. Аркадий молчал. Он вообще умел молчать так, что это не тяготило, а наоборот, давало пространство.

И вдруг сказал, не глядя на нее:

— У вас глаза человека, который смотрит дальше горизонта. В этой деревне такие глаза только у вас.

Зинаида не ответила, но почувствовала, как что-то внутри, давно онемевшее, шевельнулось. Будто сдвинулся камень, под которым годами копилась вода.

Их роман длился несколько недель, пока шли съемки. Они встречались в заброшенном овине за колхозным садом. Туда никто не ходил с тех пор, как построили новый скотный двор. Пахло прелым сеном и яблоками-падалицами, которых в том году уродилось видимо-невидимо.

Они почти не разговаривали, на слова не было времени. Просто смотрели друг на друга, будто пытались запомнить то, что скоро придется забыть.

Записки передавала Тонька, дочь конюха, тихая девочка, которую в деревне считали блаженной. Мать у нее умерла в родах, отец запил с горя и на дочь почти не обращал внимания. Тонька выросла незаметная. Она умела проскользнуть куда угодно, услышать что угодно и никому не рассказывать.

Зинаида дала ей однажды ленту для косы, и Тонька привязалась к ней с собачьей преданностью.

Зинаида понимала, что делает, понимала, чем это грозит. Но остановиться не могла. Да и не хотела. Впервые за годы она чувствовала себя живой. Не механизмом, исправно выполняющим чужие ожидания, а человеком с сердцем, колотящимся от страха и счастья.

Аркадий говорил ей о Москве, о кино, о том, каким огромным и разным может быть мир за пределами этой деревни. Она слушала и знала, что все это не для нее, замужняя баба с двумя детьми никуда не денется из Калиновки.

Но даже слушать было счастьем. Даже мечтать о невозможном было лучше, чем не мечтать вовсе.

Но в деревне ничего не скроешь. Слишком много глаз.

Первой узнала Клавка-почтальонша. Она заметила однажды, как Зинаида выходит из овина, поправляя платок. Клавка сразу помчалась к Евдокии. Не из вредности даже, а так, от распирающего желания поделиться новостью. К вечеру свекровь уже знала все.

Она пришла, когда Митрофан был на совещании в районе, а дети спали. Вошла без стука, села за стол, положила перед собой тяжелые, узловатые руки.

— Значит, так, Зинаида, — начала Евдокия.

Голос был ровный, без крика. Евдокия никогда не кричала, не считала нужным тратить силы попусту.

— Этот москвич через неделю уедет и забудет тебя в тот же день. А тебе здесь жить. И детям твоим здесь жить. Я могу сделать так, что ты их больше не увидишь. Лишение родительских прав за аморальное поведение — дело нехитрое. Статья есть, свидетели найдутся.

Зинаида молчала.

— Выбирай. Или ты заканчиваешь этот позор, или я забираю внучек. У тебя день на раздумья.

Она встала и вышла так же, как вошла, без оглядки. Зачем ей оглядываться? Такие люди, как Евдокия, не сомневаются. Никогда и ни в чем. Господи, откуда в человеке столько холодной уверенности?

Зинаида в ту ночь так и не уснула. Лежала рядом со спящим мужем, смотрела в темный потолок и перебирала свою жизнь как четки. Замужество. Дети. Годы серой, ровной пустоты. И вдруг — свет, ворвавшийся в окно, которое она считала замурованным навсегда.

Она любила дочерей всем сердцем. Но где-то глубоко, в той части души, куда человек редко заглядывает, шевелилась страшная мысль: если я останусь, я умру. Не сразу, не физически. Просто то, что делает меня мной, погаснет окончательно.

***

Утром она пошла к Аркадию.

Он жил у одинокой старухи на краю деревни, та сдавала комнату за небольшую плату. Зинаида постучала в окно на рассвете, когда улицы были еще пусты. Он открыл сразу, будто ждал.

Она рассказала все. Про Евдокию, про угрозы, про свой страх и свое отчаяние. Про детей, которых любила больше жизни, и про жизнь, которая перестала быть жизнью.

Он слушал молча, не перебивал. А потом сказал:

— Уезжай со мной.

— А дети?

— Заберешь потом. Добьешься развода и заберешь.

Она знала, что этому не бывать. Знала, что Митрофан не даст развода из гордости, из упрямства, из желания наказать. Знала, что Евдокия не отступит, но кивнула. Потому что иначе было нельзя.

На следующий день Евдокия нанесла удар.

У сельсовета собрали народ, экстренное собрание по вопросу морального облика невестки. Председатель сидел за столом, хмурый и недовольный. Не любил он, когда его дергали по бабьим делам посреди уборочной. Евдокия стояла рядом, прямая, с лицом судьи, уже вынесшего приговор.

Зинаиду вызвали вперед к трибуне. Она стояла с опущенной головой и слышала, как гудит за спиной толпа. Где-то там была ее мать, она не оборачивалась, не могла заставить себя посмотреть.

— Товарищи! — начала Евдокия. — Среди нас завелась гниль. Жена советского специалиста, мать двоих детей, позорит семью и весь наш колхоз. Якшается с приезжим, пока муж на работе. Детей бросает на произвол судьбы…

И тут случилось то, чего никто не ожидал.

Поднялась Мария Кречетова, старая бухгалтерша, вдова погибшего под Сталинградом героя. Ее в деревне уважали. Она потеряла мужа и единственного сына с разницей в полгода, с тех пор не боялась ничего. Говорила что думала, и даже председатель, привыкший, что его слово — закон, при ней немного пасовал.

— Раз уж мы судим, — сказала она негромко, но в наступившей тишине было слышно каждое слово, — давайте судить честно. Евдокия Петровна, расскажи-ка людям, как твой покойный муж после войны в район ездил. К учительнице из педучилища. Несколько лет ездил. Думаешь, никто не знал?

Евдокия побледнела, но не сказала ни слова.

— Или ты, Павел Кузьмич, — Мария повернулась к председателю. — Напомнить, куда Нюрка-доярка уехала, когда с животом ходила? Вся деревня считала месяцы.

Председатель грохнул кулаком по столу так, что подпрыгнула чернильница.

— Хватит! Собрание закрыто! Всем разойтись!

Зинаиду не осудили, но и не оправдали. Просто разошлись по домам, унося с собой новую пищу для сплетен, теперь уже не о ней одной.

Вечером того же дня случилась другая беда.

Материал, отснятый московской группой, конфисковали. Кто-то из местных написал в район, что режиссер снимает не то, что им было надо. Не только передовые поля и счастливых комбайнеров. Еще и покосившиеся избы на окраине, очередь в сельпо и бабку, которая по глупости (или по смелости) рассказала о голоде в начале тридцатых.

Пленки увезли, Аркадию велели в течение суток покинуть район.

Он нашел Зинаиду у колодца. Она вышла за водой, потому что не могла больше сидеть дома и слушать молчание Митрофана. Муж вернулся с совещания, уже знал обо всем, но не сказал ей ни слова.

Просто смотрел тяжело, пристально и молчал. Это было страшнее любого крика.

— Меня отстранили, — сказал Аркадий. — Велели возвращаться в Москву, но там меня не ждет ничего хорошего. Есть другой вариант. Друг зовет к себе на студию. Далеко отсюда, на юге. Там можно работать, там не так следят. Если ты решишься…

Она решилась за одну ночь.

Уехала на рассвете, пока дети еще спали. Оставила матери записку, несколько строк, которые потом будет перечитывать тысячу раз в памяти, пытаясь понять, могла ли написать иначе. Мужу не оставила ничего.

Девочек она не забрала.

Это решение преследовало ее всю жизнь. Митрофан отказался давать развод, зз гордости и упрямства, из желания наказать.

Евдокия его поддержала, развод — пятно на семье. Пусть лучше все знают, что жена — гулящая, а муж — порядочный.

Зинаида уехала без штампа о разводе, без права на новую семью, без возможности когда-либо официально называться женой другого человека. Аркадий устроил через знакомых временную регистрацию, нашел ей работу на студии. Сначала она шила костюмы для съемок, потом стала помогать в редакции.

Дочери остались с отцом и бабкой. Евдокия сдержала слово: письма от матери до них не доходили, их перехватывали, рвали, сжигали в печи. Вера и Люба росли и знали одно — мать их бросила.

На юге было все по-другому. Солнце, от которого с непривычки болели глаза. Пыльные улицы, громкие базары, запахи пряностей и жареного мяса. И люди, которые смотрели на нее с любопытством, но без злобы. Ей казалось, что она попала на другую планету.

Они снимали комнату в старом глинобитном доме. Потом получили квартиру от студии, маленькую, с окнами во двор, где вечно галдели соседские дети.

Аркадий снимал кино про хлопкоробов, про строителей, про обычных людей, чья жизнь не попадала в передовицы газет. Его ценили за честный глаз, за умение видеть правду, даже когда ее не хотели видеть другие.

Через несколько лет у них родился сын. Назвали его в честь деда, погибшего еще в гражданскую. А в метрике — прочерк. Пустое место в графе «отец». Ну как же так, а? Живой человек, любящий, родной — и прочерк вместо имени.

Аркадий никогда об этом не заговаривал, но Зинаида видела, как он смотрит на эту проклятую бумажку. Что-то в нем обрывалось каждый раз.

Счастливы ли они были? Да, пожалуй. Насколько вообще может быть счастлив человек, который оставил кусок себя где-то далеко, в прошлой жизни.

Зинаиде часто снились дочери. Маленькие, с косичками, тянут к ней руки, что-то говорят, а она не слышит, не может расслышать. Просыпалась — подушка мокрая, сердце колотится. Лежала потом, не шевелилась и смотрела в потолок.

Что им сейчас снится? Помнят ли ее голос?

Письмо пришло через много лет. Писала Тонька, та девочка, выросшая в тихую серьезную женщину, работавшую теперь в сельсовете. Она единственная в деревне знала адрес, Зинаида прислала ей однажды открытку, давно, еще в первый год после отъезда.

«Вера болеет. После родов слегла, никак не встанет. Лежит в районной больнице. Люба давно уехала в город, замуж вышла. Евдокия Петровна померла в позапрошлый год, сердце отказало. Митрофан пьет», — писала Тонька корявым, но разборчивым почерком.

Зинаида поехала сразу. Сначала самолетом до Москвы, потом поездом до станции, потом попутной машиной до райцентра. Аркадий хотел ехать с ней, но она запретила. Она должна была это сделать сама.

Вера лежала в палате на четыре койки. Похудевшая, с запавшими щеками, с лихорадочным румянцем. Она не сразу узнала мать, столько лет не виделись.

— Зачем приехала? — холодно спросила она.

Голос был хриплый, слабый.

— Ты моя дочь, — ответила Зинаида.

— Я много лет была тебе не нужна, — прохрипела Вера. — Ни матери, ни нормального отца у меня не было. Только ненавидящая весь свет бабка.

Зинаида села на край ее кровати. Она не оправдывалась, не плакала, просто смотрела на свою девочку, уже взрослую женщину с седыми прядями в темных волосах и глазами, в которых было столько боли, что хватило бы на несколько жизней.

— Я не прошу прощения, — сказала Зинаида. — Знаю, что не заслужила. Просто хотела, чтобы ты знала. Я думала о тебе каждый день. О тебе и о Любе. Каждый день без пропуска.

Вера молчала долго. За окном падал снег, медленный, густой, будто небо опрокинуло на землю огромную перину. Где-то в коридоре звякала посуда, переговаривались санитарки.

— У меня дочь, — сказала наконец Вера. — Назвала в твою честь. Сама не знаю зачем.

Они проговорили до рассвета. Про Евдокию, которая так и не смягчилась до самой смерти. Про Митрофана, который после смерти матери сломался окончательно. Не для кого держать лицо. Про Любу, которая уехала в город и не хотела вспоминать ничего, связанного с деревней. Про ту ночь, когда Зинаида ушла.

— Я злилась все детство, — сказала Вера под утро. — И всю юность. А потом родила свою дочь и вдруг поняла, ты просто хотела жить по-настоящему. Не по правилам, которые придумали другие. Не по инерции, как отец. По-настоящему, как сама чувствовала. Я не знаю, правильно это или нет. Но я поняла.

Вера выжила. Долго лежала в больнице, потом еще дольше поправлялась дома, но выкарабкалась. У нее была причина жить — маленькая дочка с именем бабушки, которую она почти не знала.

Аркадий погиб через пару лет после этого.

Автобус со съемочной группой перевернулся на горной дороге, когда они возвращались со съемок. Водитель не справился с управлением на серпантине, никто не знал почему. Из всей группы выжила только молодая звукооператор, сидевшая в конце салона.

Зинаида узнала о трагедии из телеграммы. Внутри все замерзло разом. Слезы пришли потом, ночью, когда сын уже спал. Вот тогда ее и накрыло. Квартира вдруг сделалась огромной, гулкой, чужой, в ней вдруг стало невыносимо пусто.

И вот ведь что страшно — она осталась вдовой. Вдовой человека, который по бумагам был ей никто. И город этот за столько лет так и не стал своим.

На похороны председателя она приехала не из мести и не из торжества. Просто хотела закрыть какую-то старую боль. Посмотреть на место, откуда начался ее побег, попрощаться, но не с людьми. А с той частью себя, которая осталась здесь навсегда.

Народ начал расходиться, когда последние комья земли легли на могилу.

Зинаида стояла в стороне у ограды, не решаясь подойти ближе. Там ее и нашел Митрофан. Она с трудом узнала его, сгорбленный, с лицом пропойцы, с потухшим взглядом. Он был младше нее на год, а выглядел стариком.

— Зачем приехала? — спросил он.

— Попрощаться, — ответила Зинаида.

— С ним? — Митрофан кивнул в сторону свежего холма.

— С прошлым, — сказала она.

Митрофан долго молчал, глядя на носки своих разбитых сапог.

— Вера тебя простила, — наконец сказал он. — Не понимаю как. Но простила.

— А Люба? — спросила Зинаида.

— Люба в городе, — сказал Митрофан. — Говорят, счастлива. Может, когда и напишет.

Зинаида засобиралась на остановку. Автобус должен был прийти через час.

— Зинаида, — окликнул ее Митрофан. — Тот человек. Режиссер. Он хоть стоил того?

Она обернулась. Посмотрела на этого чужого, сломанного человека, который когда-то был ее мужем, отцом ее детей.

— Да, — сказала она. — Каждого дня.

Зинаида прожила долгую жизнь. Она видела, как меняется страна, сначала медленно, потом рывком, потом снова медленно. Она пережила многое — и то, что казалось концом света, и то, что казалось надеждой. Ее сын вырос, стал кинооператором, как и отец. Работал на телевидении, объездил полмира с камерой.

Когда сын встал на ноги и заработал достаточно, он помог ей купить дом в Калиновке. Маленький, деревянный, с садом, где росли яблони, как в ее молодости.

Зинаида вернулась туда, откуда когда-то бежала. Не побежденная, не проигравшая, а просто уставшая.

Вера приезжала каждое лето с дочерью и внуками. Они гуляли по саду, и Зинаида рассказывала им о человеке, который когда-то научил ее смотреть дальше горизонта.

Люба написала однажды одно письмо, короткое. «Я поняла тебя. Прости, что так поздно». Зинаида держала это письмо в руках и думала о том, что некоторые слова стоит ждать всю жизнь. А некоторые приходят ровно тогда, когда должны прийти.

На ее похороны пришло полдеревни. Те, кто помнил ту историю, сами уже стали стариками. Тонька, давно Антонина Семеновна, уважаемый человек в сельсовете, сказала над могилой:

Яблони цвели в тот день особенно сильно. Ветер сносил белые лепестки на сырую землю. И казалось, будто кто-то сверху осыпает могилу цветами

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Суд людской сломал судьбу, но Зинаида выжила
Настоящий мужчина