Иванов пришёл на завод осенью, с первым холодом. Никто не знал, откуда он взялся. Не местный — это было ясно сразу. Говорил с еле заметным южным акцентом, но без подробностей. Вахтёрша сказала — прислали с охранной фирмы, временно. Документы в порядке, трезвый, спокойный. Вежливый, но отстранённый. Немногословен — как будто каждое слово проходило через фильтр.
— Главное — на посту не спать, — буркнул начальник охраны, лениво пролистывая какие-то бумаги. — Остальное выучишь.
Он действительно не спал. Ни разу. Другие сторожа, бывало, дремали у обогревателя или даже приносили матрасы, если смена попадалась ночная. Иванов сидел прямо, не шевелясь, как памятник. Не потягивался, не зевал. Только иногда переводил взгляд с экрана на ворота и обратно. Пил только воду — без сахара, без чая. Не курил. На еду приносил термос с супом и кусок хлеба, завернутый в серую тряпочку. Ел молча, неспешно, глядя в одну точку, будто еда — не потребность, а ритуал.
Поначалу над ним посмеивались. Дали прозвище «Икона» — за неподвижность и мрачную сосредоточенность. Говорили, что он бывший сектант или вышедший из монастыря, особенно после того как однажды кто-то услышал, как он тихо шепчет что-то себе под нос, будто молитву. Кто-то шепнул — бывший военный, прошедший горячие точки: слишком уж выверенные у него движения, слишком хлёсткий взгляд, которым он иногда окидывал территорию. Но ничего точно не знали. Он ни с кем не разговаривал больше пары фраз. Всегда вежливо, всегда ровно. Как будто выполнял не смену — а задание.
Прошло три месяца. Иванов стал частью пейзажа. Его перестали замечать, как перестают замечать трещины в стенах. Он сидел на проходной, вписывал фамилии, открывал ворота грузовикам, смотрел в камеры. Всегда молча. Всегда ровно. Порой казалось, что он даже не моргает — просто вглядывается, как человек, которому поручили следить за чем-то гораздо большим, чем заводская проходная.
Однажды зимой на территорию пробрался подросток. Через дыру в заборе, как водится. Хотел собрать металлолом, думал — никто не заметит. Но поскользнулся на льду возле старого цеха и рухнул. Кричал долго. Иванов услышал не по камерам — по звуку. Побежал, нашёл. Парень лежал, зажав зубами ворот куртки, бледный, как мел. Нога вывернута, явно перелом.
Иванов вызвал скорую, а пока та ехала — наложил шину из дощечки и ремня, аккуратно, будто делал это сто раз. Не говорил ни слова, только крепко держал за руку, чтобы тот не потерял сознание. Ждал рядом, не отрывая взгляда. Потом, когда подростка увезли, поднялся в комнату охраны, снял промёрзшую форму, переоделся — и снова сел на свой пост. Как будто ничего не было. Как будто это тоже — часть смены.
Тогда о нём заговорили иначе. Вдруг вспомнили, что он всегда первым приходит на смену и последним уходит. Что на проходной стало чище, будто кто-то незримо подметает за всеми. Что пропала вороватая суета у склада. Что даже собака, приблудившаяся осенью, теперь спит у его двери и никого не подпускает, словно знает: этот человек — не просто сторож.
А весной он не вышел на смену. Просто не пришёл. Без звонка, без записки, без намёка. Телефон молчал. Не в сети, не отвечает. Начальство подняло архив — адреса в анкете не оказалось. Там вообще было удивительно мало: пара номеров, один из которых не существовал, и подпись ручкой, твёрдой, угловатой. Паспорт — настоящий, но без прописки. Фирма, что его прислала, закрылась. Никаких следов.
На посту нашли только ключи, аккуратно сложенную форму, свернутую так, как складывают гимнастёрки в армии, и лист бумаги с одной строкой: «Спасибо за тишину». Бумага была старая, жёлтая по краям, с ровным, каллиграфическим почерком. Кто-то из охранников потом сказал, что даже надпись не выглядела современной — будто вырезана из другого времени.
Пёс сидел у двери трое суток. Не ел, не лаял, только поднимал голову, когда скрипели ворота. В глаза не смотрел — ждал. Потом, рано утром на четвёртый день, поднялся, обошёл по кругу пост охраны и медленно ушёл, будто знал: ждать больше некого.
Через месяц один из сварщиков увидел его — Иванова — в другом районе. Тот сидел у детского сада, на скамейке, в таком же плаще, застёгнутом на все пуговицы, с воротником поднятым к щекам. Смотрел на ворота. Не моргал. Не двигался. В руках держал сложенную газету, но, казалось, не читал — просто держал, как привычную вещь.
Когда к нему подошли, он встал, кивнул — коротко, с тем же спокойствием — и ушёл, не оборачиваясь. Медленно, как человек, которому идти особенно некуда, но который всё же идёт.
Больше его никто не видел. Ни у детсада, ни в районе, ни в городе. Только охранники старого завода иногда между собой говорят, что ночью, если остаться дежурить одному, и выключить свет в комнате охраны, то можно почувствовать — будто кто-то стоит у ворот. Тихо. Вежливо. Ровно.
Как будто кто-то есть. Просто не видно.