Когда телефон зазвонил в четыре утра, Кира сначала подумала, что это сон. Потом — что ошибка. Кто звонит в такую тишину, когда весь дом ещё дышит сном? Экран светился как кусок льда в темноте, и в этой тишине имя на экране показалось чужим, как из прошлого, которого она старалась не касаться: «Мама Никиты».
Она не брала трубку больше года. С того самого дня, как всё закончилось. Или, точнее, как Никита исчез — физически, морально, из жизни, из города, отовсюду. Уехал в Питер, сменил номер, не писал. Исчезал по частям, как лёд на весенней реке: сначала меньше смс, потом тишина в голосовых, потом просто пустота. Её письма оставались непрочитанными, голосовые — не прослушанными. Как будто он оставил её за закрытой дверью, но сам при этом ушёл без ключа.
— Алло, — голос матери был глухой, севший, будто прошёл через ночь и слёзы. — Прости, что так поздно… или рано. Никита умер.
Кира села. Тихо. Так, чтобы не разбудить мужа рядом. Всё внутри опустело мгновенно, будто кто-то выдернул батарею из организма. Руки замёрзли, даже под одеялом. Глаза уставились в темноту, как будто там могла быть подсказка, что с этим делать.
— Когда?
— Сегодня. Точнее — уже вчера. Инсульт. Он приехал неделю назад. Никому не сказал. Снял по суточную квартиру. Не выдержал. — Последние слова мать выговорила с паузами, как будто извинялась перед всем миром.
— Где он?
— В морге. Мы будем хоронить его в пятницу. Приди, если хочешь. Мне кажется, он бы хотел… — голос её дрогнул, но она не расплакалась. Пауза зависла в трубке.
Звонок оборвался. Или мать повесила. Или связь. Кира не перезвонила. Легла обратно. Закрыла глаза. Но уснуть уже не смогла. Лежала с открытыми глазами в темноте, слушая, как гудит в груди всё, что нельзя было ни сказать, ни забыть.
Они не виделись с тех пор, как он ушёл. Тогда всё было наперекосяк: разговоры на повышенных, смятые простыни, отложенные ответы. Молчание, в котором каждый пытался сказать больше, чем словами. Никита смотрел на неё как-то странно — не с обидой, не с яростью, а как будто прощался. Только не вслух. И от этого было страшнее. Так смотрят перед прыжком в воду — когда ещё можно повернуть назад, но никто не поворачивает.
А потом она нашла записку. Короткую, как билет в один конец: «Ты хорошая. Просто я не умею с хорошими». И в этих словах было всё. Как будто он заранее извинился за всё, чего не смог вынести в себе рядом с ней.
Она вышла за другого через восемь месяцев. Не по любви — по покою. Её тогда сильно тянуло к ровности, к предсказуемости. Муж был спокойным, тёплым, понятным. С ним не было срывов, но не было и взрывов. Всё было по инструкции. И именно это поначалу успокаивало.
Иногда по ночам Кира просыпалась от звука поезда, и казалось, что это Никита возвращается. Или уезжает снова. Этот звук будоражил что-то очень глубоко, под кожей, будто в теле отозвался эхом старый разговор. От этого болели руки. Словно память оставалась не в голове, а в костях. И тело помнило даже то, чего ум давно старался забыть.
В пятницу она пришла. Чёрное пальто, цветы, серое лицо. Мать Никиты обняла её на пороге, молча. Больше никто не знал, кто она. Ни зачем пришла, ни кем была. В ритуальном зале сидели двое друзей, какие-то соседи и какой-то незнакомый мужчина в вязаной шапке, с тревожным взглядом. Всё было тихо, скромно, почти буднично — как будто не прощание, а просто короткая остановка. Никиту привезли в закрытом гробу. Мама сказала, что так лучше. «Его таким не нужно помнить», — тихо добавила она.
Кира стояла в углу и вспоминала — не дни, а моменты. Не хронологию, а осколки. Как он читал ей стихи и говорил: «Ты слышишь, как между строк щемит?». Как разбил руку, вытаскивая котёнка из лужи, и смеялся, когда она ругалась. Как однажды, в три ночи, они пекли блины, потому что «жизнь коротка, а апельсиновое варенье заканчивается». Как он целовал её в висок и спрашивал: «Ты не боишься, что всё хорошее имеет свой срок годности?». Она тогда не боялась. А теперь — не знала.
Она подошла к гробу. Положила цветы — не те, что продают «на прощание», а обычные, весенние, как он любил. И в какой-то момент — сама не поняла как — прошептала:
— Ты всегда был не отсюда. И я тебя отпускаю. Но не забываю.
Губы дрогнули, голос прилип к горлу, но слёзы не пришли. Было только странное тепло в груди, как будто он услышал. Как будто это не конец, а просто точка в длинном письме.
После церемонии мать Никиты подошла к ней. В глазах — не обвинение, не упрёк, а усталость и тишина, какая бывает только у тех, кто прожил слишком многое.
— Он оставил коробку. Письма, фотографии. Сказал: «Только Кире. Если она придёт».
Кира взяла коробку. Села в маршрутку. Держала её на коленях, как ребёнка — бережно, настороженно, с каким-то почти физическим страхом открыть. В квартире не стала раздеваться, просто опустилась на пол, открыла, как открывают ящик с забытым летом.
Первое письмо было короткое. Почерк неровный, будто писал на весу, спеша — как будто боялся, что не успеет договорить, словно знал, что времени у него впритык:
«Если ты читаешь это — значит, ты пришла. Спасибо. Я боялся, что не простишь. А я давно всё понял. Не ты была не той — я был не тем. Но рядом с тобой я был лучшим собой. Пусть хоть немного. Прости, что не вернулся. Я бы всё испортил. А так — остаюсь светлым. Твоим. Немного. Если можно».
Кира закрыла коробку. Сидела молча, пока не почувствовала, как дыхание стало тяжелее — не от волнения, а от чего-то глубже. Она подошла к окну. За стеклом летел снег — не спеша, неслыханно, как будто тоже знал: шум тут ни к чему.
Она прислонилась лбом к раме и впервые за два года заплакала. Не истерично, не громко — будто душа, наконец, отпустила напряжение. Слёзы были не о потере — о принятии. О том, что всё, что было, действительно было. И теперь может уйти.
В комнате стояла тишина. Только снег ложился на подоконник. И это тоже было прощание.
Без крика. Без сцены. Как он умел. И как она теперь научилась. Так прощаются не с людьми — с болью. С собой.
Прощай, Никита.