Когда у Гали упал телефон в суп, она даже не удивилась. Просто вытащила, стряхнула ложкой морковку с экрана и положила на подоконник. Ни раздражения, ни досады — будто так и надо. Суп докипал, радио шептало про какую-то аварию, голос диктора звучал словно из другой реальности, далёкой и ненужной. Её ничего не тревожило и не трогало. Она просто стояла у плиты и смотрела, как капли жира собираются на воде в тугие круглые островки. Они расходились, соединялись, и это движение почему-то завораживало.
Это был вторник. Вторник, как тысяча других. Плоский, беззвучный, вялый, с заранее известным сценарием. Без сюрпризов, без драм, без причины плакать, но и без повода улыбаться. Как будто сама жизнь поставлена на паузу и никто не знает, кто держит пульт.
Муж спал в комнате, с полуоткрытым ртом, в свитере, который она просила его не надевать в постель. «Жарко же, Володь.» А он всё равно — упрямый, как табуретка. Лицо бледное, щетина на подбородке, дыхание тяжёлое, но ровное. Она знала, как он будет пить чай — молча, с двумя кусочками сахара, глядя в точку. И всё же этот молчаливый ритуал был частью их общего быта. Сын давно не писал. С тех пор как уехал за границу, связь стала редкой, как проблески солнца зимой. Дочка «не может говорить» — у неё вечно совещания, пробки, отчёты, дети, кружки. Внуки где-то на робототехнике, английском, танцах. Галя узнаёт об этом из соцсетей. Она ставит сердечки под фото и больше ничего не пишет. Боится быть навязчивой. Боится, что её не спросят. Боится услышать в ответ: «Мам, я перезвоню.»
Раньше всё было иначе. Говорили. Много. Не только с родными — с соседями, в очередях, с продавщицей в магазине. Даже с бабой Маней на лавочке, которой уже три года как нет. Обсуждали цену на картошку, вспоминали молодость, спорили про сериал. А теперь — будто выключили звук у мира. Или он переключился на частоту, где у неё нет приёмника. Только тишина, прерываемая радиопомехами и редким лайком в интернете.
Суп с готовился, оставила остывать. Взяла тряпку, протёрла плиту — не потому что было грязно, а потому что руки просили занятости. Потом села к окну, достала блокнот. Блокнот был старый, в клеточку, с жирным пятном на обложке и загнутыми уголками страниц. В нём — списки покупок, стихи из юности, мысли, рецепты, мечты. Был даже рисунок — чайник с клубами пара, нарисованный дрожащей рукой лет десять назад. Сегодня она открыла чистый лист и написала: «Никто не приходит. Никто не спрашивает. Но я есть.»
Потом перечеркнула. Медленно, не решаясь, будто вычёркивала саму себя. Чернила слегка расплылись, бумага под пальцами казалась шероховатой, как будто сопротивлялась.
Долго сидела. Слушала, как шуршит батарея, как гудит подъездная дверь. Кто-то пришёл. Не к ней. Опять мимо. Всегда мимо. Ей казалось, что шаги по лестнице звучат всё глуше с каждым годом. Мир уходит, не прощаясь.
Она пошла в комнату, села на краешек кровати, поправила Володе одеяло. Тот не проснулся. Он дышал неровно, тяжело, но привычно. Она положила руку ему на плечо. Руку он не отдёрнул. Значит, ещё чувствует. Значит, ещё живой. И она рядом. И пока есть это «вместе» — есть и смысл.
Галя легла рядом. Не потому что хотела спать. Потому что хотела быть рядом. Просто лежать и дышать в унисон. Хоть немного. Хоть этот вечер. Хоть эта тишина на двоих.
Через пару дней она всё-таки позвонила дочке. Долго ходила по кухне, перекладывала салфетки, вытирала уже чистую раковину, глядела на телефон мужа, как на термометр перед жаром. Набрала номер дрожащими пальцами, боясь услышать раздражение, торопливость, равнодушие.
— Мама? Ты чего?
— Да ничего. Просто голос твой хотела услышать.
— Мам, у нас тут завал. Я позже, ладно?
— Конечно, милая. Конечно.
Сердце у неё ушло в пятки, но голос она держала ровным. После звонка она села, зарылась лицом в ладони, а потом встала и стала варить чай, как будто это могло хоть как-то утешить.
Но дочка перезвонила. Через три часа. Без видео, без приветствий.
— Ты в порядке, мам?
И Галя расплакалась. Не потому что грустно. Потому что кто-то спросил. Просто спросил. И вдруг стало ясно, как остро ей не хватало этих слов. Простого «Ты как?»
Через неделю в их доме появился котёнок. Принесла внучка. На руках — крохотный, дрожащий, с торчащими ушами и изумлёнными глазами.
— Бабуль, он твой. Потому что тебе скучно, а ему страшно. Вы подойдёте.
Галя осторожно взяла котёнка, как что-то очень хрупкое. И вдруг в груди стало тепло. Как будто кто-то разжал старый, тугой узел.
Котёнок был полосатый, с огромными ушами, нескладными лапами и смешной мордой, словно всё время удивлялся жизни. Первую ночь он провёл под табуреткой, а наутро уже спал на её пледе, свернувшись комочком у ноги. Назвали Грушей. Неважно, что он кот. Просто — Груша. Потому что мягкий, тёплый и всегда рядом. Он мурлыкал громко, как будто хотел заполнить собой всё молчание в доме, и в этом звуке было что-то по-настоящему живое.
Теперь по утрам Галя снова говорит. Сначала с Грушей — спрашивает, как спалось, напоминает, что миска справа. Потом с Володей — читает погоду, комментирует новости, ворчит, что тот снова раскидал носки. Потом — с собой, но не шепотом, а вслух. Словно проверяет: есть ли ещё голос. А потом — с теми, кто всё-таки приходит. И спрашивает. Иногда — с почтальоном. Иногда — с соседкой. Иногда — с тенью у окна.
А телефон она так и не починила. И не надо. Потому что настоящие слова не тонут в супе. Они живут там, где есть паузы, взгляды, прикосновения. И маленький тёплый комок, который приходит к тебе утром, когда ты больше всего в этом нуждаешься.