Простились обиды

Не заладились отношения у Татьяны со свекровью с самого начала. Сколь ни старалась невестка угодить Антонине Васильевне, все было не так, все не эдак. То суп жидкий сварит, то щи пересолит. То белье плохо прополощет, то пыль в красном углу не вытрет.

Сама-то Антонина Васильевна из тех хозяек была, что полы в сенях с песком трут, что до петухов поднимаются, до полуночи у печи колдуют. Не дай Бог, гости нагрянут, а у неё скатерть помята! Стыд-позор на весь Починок.

Возьмёт Антонина в руки полотенце, ощупает его, понюхает даже и скривится:

— Нда-а, в моё-то время хозяйки белье не так стирали. Золой парили, да на морозе вымораживали, в корыте толкли, а потом этак легонько гладили, лопаточкой приминали, чтоб каждая ниточка дышала. А ты… – брезгливо роняет полотенце, но не на стол, не на лавку, а Татьяне в фартук. — Забирай-ка своё тряпьё. Опять придётся мне за тобой переделывать.

И уходит, покачивая необъятными бедрами в чёрной, давно выцветшей на сгибах и локтях кофте, а Татьяна тихо роняет горячие слезы на это злосчастное, вышитое петухами и цветами, полотенце. И неохота уже ни убираться, ни стряпать. Как заноза, засело обидное слово, а то и не одно.

За что свекровь её так невзлюбила?

Вечером приходит с работы муж Антон, сам весь пропахший мазутом и соляркой с трактора, умоется во дворе, переоденется в чистую рубаху да брюки, а у стола уже мать восседает, сложив руки на груди, расправив свой двойной подбородок, поминутно вздыхая да поглядывая на ходики. Дескать, до сих пор обед не готов, до сих пор невестка копается.

А чтоб мать не успела и рта открыть, он ей:

— Ты опять её, маманя, шпыняла? Опять замучила придирками?

— Я-то? Я-то и пальцем не тронула, не то что словом! — всплескивает руками Антонина Васильевна.

— Не так, — сразу строжает лицом Антон, не верит. — Вон она еле дышит, наработалась целый день. До школы добраться — час, оттуда — час, деток учит, себя не жалеет, а тебе всё мало. Уймись, мать, прошу тебя! И так еле уговорил её к нам переехать, а ты…

У Антонины сразу глаза от слез набухают.

— Неблагодарный! А кто тебя выходил, мальца, когда из города больнёхонького привезли, когда и до горшка сам доползти не мог? Кто всю жизнь на себе тянул, обновок не покупал, а все тебе, тебе…

— Ну, как заведённая, — со вздохом отмахивается Антон и привлекает Татьяну к себе. — Щи-то есть буду?

— Собрала, на столе уже все, — прижимается сразу Татьяна к мужу, на его широкой груди в серой застиранной майке прячет зарёванные глаза.

Антонина, глядя на это, только презрительно хмыкает, поднимается и идет к выходу из-за стола.

— Я сама поем потом… Когда закончите свои телячьи нежности.

И так нарочито громко хлопает дверью, что стены ходуном ходят.

***

Неделя идёт за неделей. Татьяна уже привыкла к укорам и шпилькам свекрови, научилась их не замечать, хотя по ночам в подушку плачет. Тяжело ей на чужбине, ни подруг, ни родни, ни одной души близкой, кроме Антона, да и тот полдня на работе.

А к Антонине так часто ходят товарки, подружки еще с послевоенных времен, все такие же вредные, дотошные, болтливые. И Татьяна может поклясться, что обсуждают там, в летней кухне, не только деревенские новости, но и её школьные наряды, и кастрюли немытые, и половики нетрясеные. Вон как заливаются смехом, когда она мимо бежит — раскрасневшаяся, взмыленная, с полной авоськой продуктов из сельпо. Вот ненавистницы! Как прутья в веник, сплелись.

Но самое ужасное во всем этом — то, что сама-то Татьяна не такая.

В ней нет этой крестьянской жилки — не выбросить, не сжечь, не проглядеть ни одной мелочи, бесконечно все проверять, в идеальном порядке содержать. Как ни старайся, все равно сдашься, руки опустишь.

Не потому что лентяйка, а потому что считает важным и другое: прочесть учебники к завтрашнему уроку, журналы классные заполнить, тетради проверить, оценки выставить. И шутить с мужем, вместе гулять, и просто говорить, говорить обо всем на свете. А на хозяйство уже ни сил, ни желания.

С каждым днем всё тяжелее, всё невыносимее. Словно душу живую вынимает из неё свекровь своими придирками, сушит, прокаливает, как чугун на огне, лишая всех соков, всякой радости бытия.

Только и слышишь — «вот в наше время» да «как бы осудили нынче» да «таких-то лентяек сроду не бывало». И Татьяна с ужасом понимает, что если так еще месяц продлится, она либо в петлю, либо в бега, только бы вырваться из этого ада.

***

В начале августа Антонина загремела с сердцем в больницу. Увезли на скорой, и осталась Татьяна вдвоем с мужем. Три дня наслаждались тишиной, покоем, свободой, собирали лесную малину оп вечерам, гуляли под звездами, ни на что не отвлекаясь, ни о чем плохом не думая. И только через три дня Антон спросил:

— Поехали проведаем мать? Не к добру что-то тишина от райбольницы.

Нехотя собиралась Татьяна, волоклась за мужем по дороге, но делать нечего — сели в телегу, лошадка трусцой пошла по размытому ливнями большаку, и всю дорогу Татьяна думала, как же не хочется ей видеть этот взгляд, брови эти колючие, разговоры выслушивать нравоучительные.

А приехали — только сердце сжалось.

Переменилась свекровь, осунулась, почернела лицом, губы сухие, потрескавшиеся, глаза больные, и в них не злоба, не ехидство, не подлость какая, а страх, который не каждому дано увидеть.

Смерти боялась свекровь. Одиночества. Забвения. И, как к якорю, вцепилась она в руку сына.

— Ты, сынок… Ты… родненький… Антошка… Не бросайте… Помру скоро…

И такая глубокая тоска на лице, такая мольба. И Татьяна увидела вдруг не врага, не мегеру ненавистную, а просто больного человека. Вдову, одну из многих послевоенных, выстоявших всем смертям назло. Из комка жилистых мышц, нервов оголенных, сплошь из одной силы воли — и ни грамма слабости.

А в былое время и не признала бы ни за что страха своего, слез не выдавила бы при свидетелях — стыд-то какой! — а теперь вот, плачет горькими слезами, вцепившись в рукав сына.

— Полно, полно, мамаша, — шепчет Татьяна, подавая стакан с водой, и гладит осторожно эту сухую, некогда жестокую руку, теперь бессильную, безвольную. — Поправитесь скоро, к зиме еще шанег напечёте…

— Молода ты, — вздыхает Антонина и, превозмогая боль, откидывается на подушку. — Думаешь, не знаю, что меня не любишь? Ненавидишь даже? Как ждала ты, чтоб я слегла, думаешь, не вижу?

Татьяна смутилась.

— Перестань, мамань. Мы тебя завтра заберем.

— Ой, кто ж вам позволит, — качает головой Антонина. — Не отдадут врачи, пока не выправят. А ты, дочка… — она затихает на миг, словно силы собирает. — Ты знаешь, какие антоновки у меня в саду созрели? Так и клонят ветки до земли… Не дожить мне до осенних яблок… Поди хоть собери их…

Почему-то после этих слов ком к горлу подступил, и Татьяна выскочила из палаты, чтоб не разрыдаться при свекрови, при муже, при других больных.

И в коридоре все объяснил ей старенький доктор: если переживёт Антонина Васильевна ночь — дальше полегче пойдет. А коли не переживёт… В общем, молитесь, как говорится.

Антон, выйдя из палаты, и словом не обмолвился, губы скорбно сжал и только сказал, что остается дежурить. А Татьяна решила ехать домой — ведь кто-то должен был остаться в доме, проследить за скотиной, за курами, за всем хозяйством. Это она понимала.

А вернувшись в дом, она впервые заметила то, на что не обращала внимания прежде: какими идеальными складками лежали полотенца на полке в летней кухне, и как сияла чистотой посуда, и как каждый черпак, каждая поварешка висели точно на своих местах.

Как любовно были заштопаны скатерти и подшиты занавески. Как красива была резьба на спинке деревянной кровати свекрови, и как плавно растекался по дереву янтарный лак, и как кропотливо был сделан узор…

Ночь в доме казалась нескончаемой.

Татьяна без конца подбрасывала дрова в печь, нервно ходила по комнатам. Не брал её сон, только мысли раз за разом возвращались к свекрови, к её изломанной жизни: схоронила сразу после войны мужа, одна тащила хозяйство, в город сдавала сыр, молоко, в лес ходила за грибами, ягодами, чтоб только сын школу окончить мог без особых лишений. Сколько же было нужно сил, чтобы всё это, всё самой?..

А ещё в ту ночь Татьяна вдруг поняла, что ей всего-навсего двадцать три, а свекрови пятьдесят шесть. И всего лишь тридцать три года их разделяют.

И родилась свекровь в другие, дальние, смутные времена, и воспитывалась не так, и жизнь текла не эдак, и не могла она быть другой – никак не могла.

А утром следующего дня — радость как вспышка: Антонина ночь пережила, сердце окрепло, давление выровнялось. Может, и до антоновок теперь доживёт.

***

Через неделю привез Антон мать домой. Еле ходит она, совсем высохла, несмотря на тушенку да чай сладкий, которыми закармливала соседка по палате. Антонина прежде гордилась, что ничуть не видны у неё рёбра, что щёки пышные, розовые, а теперь — посеревшая, будто пленка налипла на лицо, каждая мелкая морщинка видна.

Татьяна кашу манную сварила с молоком, постель свежую на самом сухом солнечном месте постелила, подушки новые купила — чтоб не задыхалась от пуха.

Сказал доктор, что месяц Антонине лежать надо.

—Встанет, — шепнула Татьяна мужу первым же вечером, — не выдержит твоя мать без дела, без своей кухни, без копошения. Знаю её характер. Такие не лежат.

И правда, на третий же день засобиралась свекровь с постели, стала ковылять по комнате, оперевшись на клюку — так она свою новенькую палку стала называть: «Где моя клюка, дай мне мою клюку, принеси мою клюку».

И на седьмой день уже в своей летней кухне, уже заворочала чугунками, стала пироги дрожжевые замешивать — ржаные, с картошкой, на добром сале. И опять её подружки собрались на подворье, и опять смеются, вон как хохочут громко! И Татьяна улавливает, что доносится с крыльца не злость, не зависть, не осуждение, а истории с прибаутками, шутками, прибрёхи деревенские.

— Что, доченька, — подзывает её к себе Антонина, — иди сюда, садись с нами. Учись, как тесто сдобное месить, а то… — и тут осекается, сбивается с дыхания, — а то, как без меня, без старухи, будешь на праздники гостей сзывать?

Татьяна смотрит удивленно, но боясь спугнуть это чудо, подходит, садится и сразу влюбляется — в тесто, в его упругую податливость, в его готовность стать совершенно любой формы, которую ему придают большие руки свекрови. Влюбляется в запах солнечной свежескошенной травы, в шутки теток, которые, оказывается, не скалятся на молодую, а одаривают её улыбками.

— Вот, кстати, к тебе разговор, Татьянушка. — И даже отчество не приплела, не вспомнила, что по отцу Ивановна. — Ты же одна у нас грамотная больно, скажи на милость, какие таблетки-то при сердечной слабости надобно пить? Я все забываю, названий не запоминаю. Мне доктор сказал, а у меня из памяти вылетело.

Оторопела Татьяна от такого внимания, смотрит во все глаза на свекровь, потом спохватывается, бежит за рецептом, перечитывает вслух, говорит, какие таблетки только после еды, какие можно и натощак, какие с водой пить, а какие под язык класть.

— Ну, мы теперь не пропадем, — подмигивает бабкам Антонина. — С такой учёной женщиной все болезни нипочём.

И невестке, впервые, лучезарную, благодарную, сияющую улыбку дарит.

И вот как сегодня помнит Татьяна этот переломный момент в их отношениях: как вздохнула свекровь с облегчением, как приняла её в свой бабий мир, как стала учить не нравоучительно, а как мать родная — терпеливо, снисходительно, с любовью. Как отогрелась и притихла совсем, и только лишь из хозяйской гордости иногда говаривала: «А у нас с тобой, Татьяна, хлеб выходит знатный, пышки что перинка, и половики самые нарядные в Починке».

В то лето был урожай антоновки необычайный, все ветки до земли гнулись, яблоки литые, крупные, тугие. Их тёрли на соковыжималке, и сок выжимали, и компот закатывали, и сушили на зиму, и повидло варили, а ещё из антоновки получилось отменное вино —с легкой кислинкой, едва уловимым яблочным ароматом и крепкой деревенской самогонной основой.

Выпили они его на Антонов день. Все трое — Антонина, Антон и Татьяна. За здоровье друг друга. И за то, что легче стало дышать под этой крышей, что забылись обиды, и никто никому не враг, а опора. Тут, в деревне, друг без друга не выжить. Так уж повелось исстари.

 

Источник

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Простились обиды
Надька, кур не трогай! Куры ни при чём!