Никто не замечал Галину. Ни в троллейбусе, ни в магазине, ни даже на лестничной клетке собственного дома. Люди скользили мимо неё, не задерживая взгляда, как будто она — часть интерьера: батарея, старый почтовый ящик, лестничный пролет. Ей было пятьдесят восемь, и с каждым годом она будто становилась прозрачнее, как фотография, оставленная на солнце. Продавщица на кассе брала деньги и не смотрела в глаза, словно боялась встретиться с чем-то забытым. Соседка сверху говорила «здрасьте» так, будто здоровалась с пустотой, из вежливости, а не из участия. Даже сын звонил всё реже. «Мам, извини, завал на работе». Завал тянулся уже третий год, как длинная тень, от которой никто не прячется — просто делают вид, что её нет.
Каждое утро Галина надевала чистую блузку, завязывала шарф и выходила из дома, будто у неё есть дела. Это был её ритуал, её тихий протест против растворения в стенах собственной квартиры. Прогулка по набережной, чашка кофе на углу, пара страниц книги в парке — всё это было не столько занятием, сколько способом напомнить себе, что она ещё существует. Она смотрела на людей: спешащих, болтающих, живущих, и чувствовала, как между ней и ими тянется прозрачная стена. Ни одна пара глаз не задерживалась на ней. Ни одного взгляда, будто она — не человек, а фон.
Однажды она купила жёлтую ветровку. Яркую. Слишком яркую. С цветом, который нельзя не заметить. «Пусть хоть кто-то посмотрит», — подумала она. Но никто не посмотрел. Даже кассирша в магазине пробила покупку, не подняв глаз. Ветровка осталась просто вещью. А Галина — по-прежнему невидимой.
Вечером в подъезде кто-то громко ругался. Галина вышла из квартиры — на лестничной площадке, в тени между этажами, плакала девочка лет восьми. Щёки были мокрые, губы подрагивали, а глаза блестели обидой и растерянностью. Рядом валялся сломанный самокат с оторванной ручкой и рюкзак, из которого вывалились тетради, обложки испачканы.
— Что случилось? — спросила Галина. Голос прозвучал неожиданно твёрдо, почти властно, и в нём не было ни капли жалости — только участие.
— Он сказал, что я глупая, и уехал, — сквозь слёзы пробормотала девочка, не поднимая головы.
Галина присела рядом, аккуратно отодвинула ногой ручку самоката и посмотрела на девочку внимательно.
— А я говорю — ты не глупая. Просто ты маленькая. А он — дурак. И, может быть, ещё трус. Потому что обижать — это проще, чем объяснять.
Девочка всхлипнула и кивнула. Они вместе собрали тетради, аккуратно сложили их обратно в рюкзак, Галина поправила уголки обложек, чтобы не замялись. Самокат починили скотчем, который она нашла в ящике с инструментами — старый, потрёпанный, но ещё липкий. Он плохо держал, но девочка всё равно улыбнулась, как будто самокат снова стал настоящим. Галина подумала, что, возможно, дело вовсе не в скотче.
А потом девочка вытерла нос рукавом и сказала:
— Ты добрая. А как тебя зовут?
— Галина.
— А я — Ася. Давай ты будешь моей подружкой. А то у меня нет. Совсем нет.
— Давай, — сказала Галина. В голосе прозвучало что-то, чего она давно не слышала от самой себя — тепло. И впервые за много лет она почувствовала, что она — есть. Не как случайная прохожая, не как забытая женщина в яркой куртке, а как кто-то, кого ждут.
На следующий день они вместе шли по набережной. Галина — в своей жёлтой ветровке, Ася — с косичками и рисунком, который она прижимала к груди, будто он был чем-то очень ценным.
— Это ты, — сказала девочка, протягивая бумагу. — Я нарисовала.
На рисунке была женщина в яркой куртке. С крыльями за спиной. Они были огромные, чуть не влезали на лист, и свернулись, как у птицы в полёте.
Иногда, чтобы стать видимой, достаточно быть нужной. Не всей улице, не целому миру — одному человеку. Одному живому существу, которое посмотрит на тебя и скажет: «Останься». Хоть одной девочке с разбитым самокатом и перепачканными тетрадями, у которой дрожит подбородок и расплетается косичка. Потому что в этот момент ты — не прохожая, не фон, не пустое место. Ты — крылья. И дом. И кто-то важный.