Чердак скрипнул, когда Олег поднялся по лестнице, ступая осторожно, как будто боялся разбудить кого-то, кто здесь давно не жил. Здесь пахло пылью, старой древесиной, прелыми журналами и чем-то ещё — неуловимым, но до боли знакомым. Запах, который невозможно описать словами, но который пронзает сразу, будто открыли старый сундук памяти. Он не был здесь двадцать три года. С тех самых пор, как уехал из деревни, хлопнув калиткой и не оглянувшись. Тогда ему было семнадцать, и весь мир казался маленьким, как комната с печкой, колченогим столом и тяжёлой тишиной, в которой каждое слово матери звучало громче, чем нужно. Тогда он хотел одного — уехать и больше никогда не возвращаться. Но теперь стоял здесь — в пыльном полумраке прошлого, которое всё это время ждало его молча, без упрёков.
Теперь он стоял здесь, взрослый, с болью в пояснице, с кругами под глазами и чемоданом воспоминаний, которые сам себе не разрешал открывать. В кармане мялся старый билет на поезд, купленный накануне, когда он ещё сомневался, ехать или нет. Мать умерла неделю назад. Позвонила соседка: «Олег, она ждала тебя до последнего». В её голосе не было упрёка — только усталость и что-то, похожее на укор судьбе.
Он приехал через два дня. Похоронил. На похоронах стоял чуть в стороне, как будто не верил до конца, что всё это — про него. Помолчал у холма, где земля всё ещё была мягкой. Долго. Без слов, без жестов. А потом не смог уехать. Остался в доме. Ходил, как призрак, по комнатам, в которых ничего не изменилось: на гвозде у печки висел тот же халат с отпоротым карманом, в шкафу — засаленная книга рецептов с заложенной листовкой, под подушкой — письмо, нераспечатанное, с его именем. Оно лежало, будто всё это время ждало момента, когда он всё же станет готовым прочитать.
На чердак он не поднимался. До сегодняшнего утра. Всё это время чердачная дверь будто дышала за его спиной — тихо, незаметно, но постоянно, напоминая, что наверху лежит прошлое, к которому он не готов прикасаться.
Он нашёл коробку. Большую, пыльную, с надписью «Не трогать. Мама», написанной её рукой, всё ещё узнаваемой. Внутри были фото. Пожелтевшие, с надорванными краями, но живые. Снимки были как вспышки — он, маленький, босоногий, с ободранными коленками и невозможной улыбкой. Мать — совсем молодая, с косынкой, в фартуке, с глазами, в которых — свет и забота, почти осязаемая. Там был и отец. Суровый, но улыбающийся, держащий его за плечо, как будто защищая от чего-то важного, взрослого. Потом фотографии кончились. А под ними — дневник. Её почерк, ровный, аккуратный, с легким наклоном, знакомый до дрожи, как голос, который давно не слышал, но сразу узнал бы в толпе.
Он читал, сидя на ящике, опершись локтем о колено, как делал это когда-то в детстве, прячась на чердаке с книжкой. Читал, пока не стемнело, пока слова не начали сливаться, а пальцы не заныли от холода. В дневнике было всё, чего он не знал, и всё, что знал, но пытался забыть. Как она прятала от него письма от отца, чтобы не ранил. Как копила на его учебу, откладывая по десять рублей в банку из-под кофе, хотя самой не хватало на лекарства. Как ночами сидела у окна, держа трубку, надеясь на звонок, которого всё не было. Как ночью плакала, когда он не звонил. Как гордилась им — даже тогда, когда молчала. Как не мешала — не из равнодушия, а из любви, которую он тогда не умел замечать.
Он вышел на улицу уже в темноте. Над деревней висело небо, полное звёзд, которых не видно из города — острые, тихие, как взгляд с фотографии. Он встал у колодца, положил ладонь на трухлявый край, чувствуя шероховатость дерева и прохладу, которая будто шла изнутри него самого. И впервые за много лет сказал вслух:
— Прости, мам.
Через месяц он продал квартиру в городе. Без сожалений, без лишних сборов. Отдал ключи новому хозяину и закрыл дверь, не оборачиваясь. Оставил всё: мебель, телевизор, даже книги, которые когда-то считал важными. Вернулся в дом. В тот самый, где были его первые шаги и последнее мамино дыхание.
Он отремонтировал печку — сложил по новой, как учил отец. Заштукатурил веранду, сменил стекло в окне, вычистил сад от листвы. Стал учителем в местной школе — не потому, что мечтал, а потому что знал, как важно быть взрослым, который слушает. Говорил с детьми, как хотел бы, чтобы когда-то говорили с ним. Спокойно, по делу, без насмешек и нажима.
На чердаке теперь был порядок. Коробки расставлены, пыль смахнута, тишина — чистая, не мёртвая. А в углу стояла коробка с надписью «Олег. Сохрани». И он хранил. Не как экспонат, а как часть себя. Иногда открывал. Иногда — просто садился рядом.
Потому что есть вещи, которые нельзя выбрасывать. Даже если они пыльные. Даже если болят. Особенно — если болят. Потому что в этой боли — любовь, к которой слишком долго не возвращался.