Домик у озера

Я стояла посреди чужой кухни и держала в руках листок бумаги. Маленький, вырванный из школьной тетради в клетку. На нём был нарисован человек с огромными ушами и подпись печатными буквами: «ДЕДУШКА».

Кухня была Серёжиной. Дом был Серёжиным. Но этот рисунок – не мой.

Три часа до этого я ехала по мокрой трассе и думала, что знаю, зачем еду. Навести порядок, разобрать вещи, принять решение насчёт дачи. Коля, Серёжин брат, позвонил в феврале: «Ир, надо что-то делать. Не бросать же». Я сказала – съезжу сама, посмотрю. Коля предложил помочь, но я отказалась. Хотела побыть там одна. Там, где был Серёжа.

За окном тянулись поля – бурые, мартовские, с полосами снега по низинам. Я ехала и думала, что не думаю ни о чём. Именно так – старательно, как это бывает, когда думаешь о чём-то одном, но не даёшь себе это признать. Серёжи не было два месяца. Два месяца – очень мало. И очень много одновременно. Я научилась делать кофе на одну кружку и выключать свет в прихожей сразу, не ожидая, что он выключит сам. Маленькие переучивания. Их было много, и каждое давалось по-своему.

На развилке я едва не пропустила поворот – всё-таки давно не ездила этой дорогой, почти всё стёрлось. Но потом увидела знакомую ель у обочины – кривую, с облезлым боком – и поняла: вот здесь. Серёжа всегда говорил об этой ели: «Наша». Почему наша, если я сюда не ездила? Просто говорил – и всё.

Дорога к озеру была разбита весенней грязью. Я ехала медленно, объезжала ямы и думала: надо было приехать ещё в феврале. Не тянуть. Но в феврале я не могла. В феврале я мало что могла.

Восемь лет я не приезжала сюда. Даже не скучала по этому домику – некогда было скучать. Серёжа приезжал сам, два-три раза в сезон, рыбачил, что-то чинил. Иногда звонил оттуда: «Ир, тут лещ пошёл». Я говорила: «Хорошо, Серёж». Рыбу я не люблю, и комары меня едят живьём, и вообще – это было его место. Наверное, именно поэтому мне и захотелось приехать. Побыть там, где его было больше всего.

Я приехала в половине двенадцатого. Достала ключ из-под третьей ступеньки – он лежал там двадцать лет, мы оба знали об этом, хотя никогда не говорили вслух. Дверь открылась легко, петли кто-то смазал недавно. Я заметила это сразу и удивилась: Серёжа не приезжал сюда с сентября. Кто смазывал петли?

Внутри пахло деревом, чуть сыростью и ещё чем-то – едва уловимым, непонятным. Не Серёжей. Точнее – не только Серёжей.

Я поставила сумку, огляделась.

Всё было аккуратно. Серёжа всегда оставлял после себя порядок – это я знала. Посуда вымыта, стол вытерт, на вешалке у двери его старая куртка. Я протянула руку и тронула рукав. Ткань была холодной.

Потом я пошла на кухню.

И вот тут у меня что-то сжалось – я не могла бы объяснить, что именно. Просто неправильно. Что-то было неправильно в этой кухне, которую я знала наизусть, хотя бывала здесь давно.

На полке стояли кружки. Четыре обычные – белые, из набора, который мы покупали лет пятнадцать назад в «Ашане». И одна отдельно, чуть в стороне – зелёная, с жёлтым рисунком петуха на боку и трещиной на ручке. Чужая кружка.

Я взяла её и повертела в руках. На дне – старый чайный след. Значит, пили из неё. Значит, она была нужна кому-то, кто приходил сюда.

Я поставила кружку на место и стала смотреть дальше.

***

На подоконнике лежала детская рукавица. Одна, без пары – тёмно-синяя, с белыми снежинками. Маленькая совсем, на ребёнка лет четырёх-пяти. Я её взяла, потом положила обратно. Потом взяла снова.

Чья рукавица?

Я прошла в комнату. Серёжин диван, его кресло у окна, столик с журналами – «Рыболов» за три года. На журналах – стакан с карандашами. Это уже было неожиданностью: карандаши были цветными, детскими, с нестёртыми кончиками.

Я не понимала ещё ничего. Только чувствовала, как под рёбрами нарастает что-то неприятное – не страх, не злость, а что-то среднее. Ощущение, что я вхожу в комнату, а там уже кто-то есть.

Я вышла в коридорчик и заглянула в кладовку. Там всегда было всякое – удочки, резиновые сапоги, ведро для рыбы. Сапоги были на месте – Серёжины, большие, сорок второго, что ли. И рядом – маленькие, детские, синего цвета. Размер, наверное, двадцать шестой. Стояли аккуратно, носками вперёд, как их поставил кто-то привыкший ставить вещи правильно.

Я потрогала один сапог. Резина была сухой – сапоги стояли здесь с лета.

Потом вернулась в комнату и открыла шкаф.

Серёжина одежда – старые свитера, которые он надевал здесь, штормовка с оторванной пуговицей, которую я всё собиралась пришить. На верхней полке лежали какие-то книжки – детективы, два или три. Серёжа читал детективы. Я не любила, он любил. А рядом с детективами – картонная коробка из-под обуви. Я её не знала.

Я взяла коробку и открыла.

Внутри были рисунки.

Много рисунков – листов двадцать, не меньше. Разного возраста: одни совсем каракули, другие уже что-то похожее на настоящее. Рыба. Дом. Озеро – синие зигзаги. Человек с удочкой. Снова человек с удочкой, но теперь рядом с маленьким человеком. Несколько рисунков с подписями: «ДЕДА И Я». Один – просто «ОЗЕРО», но буква «З» была перевёрнута.

Серёжа хранил их в коробке.

Все до одного.

Я поставила коробку на стол и вернулась к шкафу. В самом низу, за сапогами – пластиковый контейнер, в нём детское: носки, запасная рубашка в клетку, что-то ещё. Серёжа держал здесь запасную одежду для мальчика.

Это было уже не «кто-то приходил». Это было – кто-то жил здесь. Приезжал и жил. Раз в сезон, из года в год. Четыре года.

Рисунок я нашла на холодильнике. Он был прикреплён магнитом в виде рыбки – этот магнит я и раньше знала, привезла сама лет двадцать назад с моря. Листок в клетку, синяя шариковая ручка. Большая фигура с палочными руками, у неё – непропорционально большие круглые уши. Рядом кривые буквы: «ДЕДУШКА».

Я сняла рисунок с холодильника и стала его рассматривать.

Уши. Большие, круглые, чуть оттопыренные уши. Серёжа называл их «антеннами» и смеялся сам над собой: «Зато ловлю всё». Я дразнила его ими лет десять, пока не перестала замечать. Потом просто привыкла к тому, что муж у меня вот такой – с антеннами.

Но на рисунке были именно они. Именно эти уши – не просто большие, а с этим характерным отгибом, который художник, несмотря на четыре года от роду, зачем-то передал точно.

Возраст угадывался по буквам – неровным, крупным, с перевёрнутой «Д». И по рукавице на подоконнике.

Я опустилась на Серёжино кресло, не снимая пальто, и смотрела на рисунок.

Дедушка.

Серёжа был дедушкой.

Нет – подождите. Это ещё ничего не значило. Это мог быть чей угодно ребёнок. Может, Коля приезжал с внуком. Или кто-то из соседей.

Но Коля звонил мне в феврале и спрашивал, что делать с дачей. И в его голосе не было ничего – никакого знания о детях, о рисунках, о зелёной кружке с трещиной. Он звонил как человек, который понятия не имеет, что происходило в этом доме.

Я встала и пошла обратно на кухню. Открыла все шкафчики подряд.

Посуда обычная, Серёжина. Крупа в банках, чай, кофе. В нижнем шкафчике – кастрюли и одна маленькая сковородка, которую я не помнила. Это ещё ни о чём не говорило.

Потом я открыла ящик стола.

Там были ложки, вилки, штопор, батарейки – всё то, что обычно хранится в таком ящике. И ещё – блокнот. Небольшой, в мягкой обложке зелёного цвета, с наклейкой в виде машинки. На обложке Серёжиным почерком было написано: «Мишины слова».

Я взяла блокнот и открыла первую страницу.

«Апрель 2022 года. Мише год. Сказал первое слово – «ба». Имел в виду, судя по всему, меня. Доволен собой невероятно».

Я перевернула страницу.

«Июнь 2022-го. Мишка стал ходить. Точнее, пока что падать с элементами ходьбы. Упал сегодня прямо в клубнику на огороде у Пал Палыча. Пал Палыч сказал, что клубнике не повредило, а мальчику – тоже. Оба правы».

Ещё страница.

«Август 2023-го. Мише два года и четыре месяца. Спрашивает про всё. Буквально про всё. «Де-да, это что?» – указывает на лопату. «Де-да, это зачем?» – про ведро. «Де-да, а рыба живая?» – не знаю, что ответить. Сказал: была живая. Задумался. Ещё спросит».

Я читала не отрываясь. Страница за страницей. Серёжин почерк – крупный, с наклоном вправо, буква «а» всегда немного перекошена. Я знала этот почерк наизусть. Видела его на записках, на открытках, на списках для магазина – столько лет, что помнила каждый наклон.

И вот этим почерком было написано: как Миша первый раз сел на велосипед. Как боялся грозы и прятался под стол. Как нашёл лягушку и хотел взять домой. Как нарисовал дедушку – «уши получились отличные, говорю без ложной скромности».

Последняя запись была от сентября 2025 года.

«Мише четыре с половиной. Уезжают завтра. Вера говорит – приедем весной. Я сказал – жду. Это правда».

Я закрыла блокнот и положила его на стол.

За окном была ранняя весна – снег уже сошёл, но деревья ещё не проснулись, стояли серые и голые. Озеро было видно через стекло – тихое, стальное, без единой ряби.

Серёжа смотрел на это озеро четыре года. С внуком. С чьим-то ребёнком по имени Миша, которого учил ходить, записывал его первые слова и называл «де-да».

Я не плакала. Я не могла плакать – всё внутри было слишком плотным для этого. Просто сидела в пальто за Серёжиным столом и держала в руках рисунок с большими ушами.

***

В ящике комода я нашла конверт.

Я не искала его специально – просто перебирала документы на дом, которые просил посмотреть Коля. Свидетельство на землю, квитанции за свет, страховка. И между ними – белый конверт, незапечатанный, с надписью «Ире» на лицевой стороне.

Серёжин почерк.

Я долго держала его в руках, не открывая. Смотрела на своё имя. «Ире» – не «Ирине», не «жене», просто «Ире». Он всегда так меня называл.

Потом открыла.

Там было два листа, исписанных с обеих сторон. Дата в углу первого: декабрь 2025 года. Серёжа написал это за месяц до того, как умер.

«Ира, я знаю, что надо было сказать тебе давно. Не знаю, почему не сказал. Нет – знаю. Боялся. Просто боялся, что ты уйдёшь, или что тебе будет больно, или что ты скажешь – убирайся. Я трус, Ира. Это правда. Двадцать два года прожил с тобой и так и не стал смелее».

Я перечитала это дважды. Потом читала дальше.

«В 1994-м году, ещё до нас с тобой, я встречался с девушкой. Её звали Наташа. Мы расстались, потому что я уехал на полгода на севера, а она не захотела ждать. Уже когда я вернулся, узнал – она ждала ребёнка. Моего. Я приехал к ней. Она сказала, что справится сама, и чтобы я не приходил. Я не пришёл. Мне было двадцать два года, и я оказался трусом уже тогда».

Озеро за окном по-прежнему стояло тихое.

«Я не знал о ребёнке ничего – только что родилась девочка, что Наташа назвала её Верой. Наташа умерла в 2020 году. Вера нашла меня не сразу – разбирала бумаги матери почти два года, не могла решиться. Приехала в 2022-м. Ей тогда было двадцать семь, и она была совсем одна – без матери, без отца, только маленький сын. Мише тогда не было и года».

Я опустила листок.

Вера. Двадцать семь лет. Совсем одна.

Приехала к человеку, которого никогда не знала. К отцу, который не пришёл.

Я снова взяла листок.

«Ира, я не знал, как тебе это сказать. Ты помнишь, сколько лет мы ждали. Ты помнишь, что сказал последний врач. И я не мог прийти домой и сказать: у меня есть дочь, а у нас – нет. Это было нечестно с любой стороны, и я понимал это. Просто не мог. Прости меня».

Я помнила. Конечно, я помнила. Шесть лет анализов, врачей, разговоров ни о чём. Каждый раз: «Попробуйте ещё». Потом: «Наверное, не судьба». Серёжа тогда сказал – не страшно, мы справимся, нам и так хорошо. Я поверила. Или сделала вид, что поверила. Мы оба сделали вид.

Это был выбор, о котором мы никогда не говорили прямо. Ни разу – ни одного честного разговора о том, как нам обоим больно. Он боялся меня расстроить, я боялась его расстроить. Так и жили – аккуратно, вокруг пустого места. Я думала: нам хорошо, нам правда хорошо. И нам было – только теперь я понимала, что часть этого держалась на умолчании. На том, о чём не говорили.

Серёжа умолчал ещё об одном. О главном.

«Вера – хорошая. Ты бы, наверное, её полюбила, если бы узнала. Она работает зубным техником, живёт одна с Мишей. Ни на что не претендует, ни разу не попросила ничего, кроме – видеться. Приезжает сюда каждую весну. Я записывал всё про Мишу, потому что хотел, чтобы ты это прочитала когда-нибудь. Чтобы ты знала, какой он. Ты бы его полюбила тоже».

Последний абзац был короткий.

«Я не успел отправить это письмо. Или не решился. Оставляю здесь – на всякий случай. Ты умная, ты найдёшь, если захочешь найти. Прости меня, Ира. За всё».

Я сложила листки обратно в конверт и положила его на стол рядом с блокнотом.

За окном над озером кружила птица – далеко, почти незаметная точка. Серёжа говорил: смотришь как сова, всё видишь. Это было в самом начале, когда мы только познакомились. Я спросила, почему он так решил. Он сказал: не знаю, просто видно по глазам.

Я ничего не видела. Двадцать два года рядом – и вот так.

Нет. Это была не та мысль. Я поняла это сразу, как только она пришла.

Он не скрывал от меня дочь, потому что был плохим человеком. Он скрывал её потому, что не хотел сделать мне больно. Потому что шесть лет видел, как мне больно, и решил, что ещё одного удара я не выдержу. Он был неправ – но я понимала, откуда это взялось.

Добрый, осторожный, трусоватый дурак.

Я встала, подошла к окну и долго смотрела на озеро.

У него была дочь. У дочери был сын. Серёжа четыре года записывал, как этот мальчик растёт – каждое слово, каждое падение, каждый вопрос про живую рыбу. Записывал для меня. Хотел, чтобы я знала.

Значит, он всё-таки хотел, чтобы я знала.

На улице что-то скрипнуло. Я обернулась.

За окном, у калитки, стояла молодая женщина с мальчиком за руку.

***

Она не ожидала меня увидеть – это было сразу понятно. Остановилась у калитки, держа мальчика за руку, и смотрела на меня с таким выражением, как будто не знала, вперёд идти или назад.

Я вышла на крыльцо.

Она была лет тридцати – высокая, худощавая, в куртке не по погоде лёгкой. Тёмные волосы убраны назад. Переносица с небольшим горбом – точно такая же, как на старых фотографиях Серёжи, где ему было двадцать.

Я посмотрела на мальчика.

Круглые, чуть оттопыренные уши с характерным отгибом.

Антенны.

– Вы – Ирина? – спросила она. Голос был ровный, без интонации вверх. Не вопрос – уточнение.

– Да.

Она кивнула. Молчала секунду.

– Я Вера. Звонила сюда несколько раз – никто не брал. Решила, телефон снова сломался, у него бывало. Мы приезжаем каждую весну, я…

Она остановилась.

– Он умер, – сказала я. – В январе. Сердце.

Вера не пошевелилась. Только мальчик рядом с ней переступил с ноги на ногу – нетерпеливо, по-детски.

– Когда? – спросила она.

– Двадцать третьего января.

Она посмотрела куда-то в сторону озера. Потом обратно на меня.

– Я не знала.

– Я понимаю.

Мальчик потянул её за руку.

– Ма, а де-да дома?

Вера присела перед ним – быстро, привычным движением.

– Мишк, подожди минуту, хорошо?

– Ну ма.

– Подожди, говорю.

Она встала. Смотрела на меня.

– Я читала письмо, – сказала я. – Нашла сегодня. Я всё знаю.

Что-то в её лице изменилось – не сломалось, не расплылось, просто изменилось. Как будто она долго держала что-то и решила чуть ослабить хватку.

– Я не хотела, чтобы так, – сказала она.

– Знаю.

– Я вообще не хотела никаких… – она остановилась, подбирая слово. – Я ему сказала с самого начала: ничего не нужно. Просто видеться, если хочет. Он хотел.

– Я знаю. Он писал.

Миша снова потянул за руку. На этот раз молча, но настойчиво – не отпускал.

Я смотрела на него. Круглые уши. Широко поставленные глаза – это уже не Серёжа, это, наверное, Вера или её мать. Нос – с горбинкой, тоже Серёжин. Рот – упрямо сжатый, при том что глаза смотрят с искренним ожиданием.

Смешной ребёнок.

– Заходите, – сказала я.

Вера не двигалась.

– Вы уверены?

– Заходите, – повторила я.

Она открыла калитку. Миша первым шагнул во двор – деловито, как к себе домой.

***

Я поставила чайник.

Не потому что знала, что делать дальше. Просто нужно было что-то делать руками, а чайник – это понятно: налей воду, поставь на плиту, жди.

Вера сняла куртку и повесила на крючок у двери – на соседний от Серёжиного. Миша уже сидел за столом и рассматривал свою рукавицу, которая всё это время лежала на подоконнике.

– Нашлась, – сказал он серьёзно.

– Нашлась, – согласилась я.

Он кивнул, как будто это закрывало важный вопрос.

Вера вошла на кухню. Остановилась у порога.

– Можно помочь?

– Не нужно. Садитесь.

Она села. Сложила руки на столе – пальцы растопырила, потом, поймав мой взгляд, убрала руки на колени.

– Привычка, – сказала она. – Работа такая, руками постоянно.

– Кем работаете?

– Зубной техник. Протезы делаю.

Я достала кружки. Поставила три – белых, из набора. Потом взяла зелёную с петухом и поставила четвёртую.

Вера посмотрела на неё.

– Я её купила на рынке, – сказала она тихо. – Когда Мишке было полгода. Первое, что я смогла ему подарить, понимаете? У меня тогда совсем не было денег, мама только умерла, я одна. Отец – незнакомый человек, которому я не знала, нужна ли вообще. И вот – кружка. Смешно.

– Не смешно.

Она посмотрела на меня.

– Он принял её?

– Кружку?

– Нас.

Я вспомнила блокнот. «Мишины слова». Четыре года записей.

– Да, – сказала я. – Принял.

Миша соскользнул со стула и пошёл в комнату – без спроса, по-хозяйски. Я слышала, как он там что-то переставляет, что-то роняет, потом говорит сам себе: «Ой». Вера дёрнулась было встать.

– Пусть, – сказала я.

Она посмотрела на меня с вопросом.

– Пусть смотрит. Это его место тоже.

Вера опустила глаза на руки. Помолчала.

– Вы злитесь на него?

Я думала об этом всё время – с той минуты, как прочитала письмо. Злюсь или нет?

– Не знаю, – ответила я честно. – Наверное, буду. Потом. Сейчас – нет. Сейчас просто… – я помолчала. – Жалко его.

Вера кивнула.

– Я сначала злилась, – сказала она. – Когда нашла. Двадцать семь лет – и никого. Матери нет, отец – незнакомый. Приехала сюда злая, честно говоря. Думала – скажу ему всё. А он открыл дверь, посмотрел на меня и говорит: «Вера». Как будто всегда знал, что я приеду. И у него такое лицо было…

Она остановилась.

– Я не смогла злиться. Глупо, наверное.

– Не глупо.

– Ма! – Миша крикнул из комнаты. – Там карандаши!

– Не трогай чужое!

– Де-да говорил – мои!

Вера поморщилась. Посмотрела на меня.

– Он оставлял ему карандаши, – сказала я. – Цветные. Специально держал здесь.

Она прикрыла глаза на секунду. Потом открыла.

– Можно Мише? – спросила она.

– Конечно, можно.

– Миш! – крикнула она. – Можно карандаши.

– Я уже взял! – донеслось из комнаты.

Мы обе замолчали. Чайник начинал тихо гудеть.

– Я не знала, что вы сегодня приедете, – сказала Вера. – Мы не должны были… я имею в виду, я понимаю, что это странно. Вы приехали в первый раз после – и тут мы.

– Не странно.

– Я могу уехать, если…

– Не уезжайте, – сказала я. И удивилась сама себе. Но повторила: – Не уезжайте. Пожалуйста.

Вера посмотрела на меня долго.

– Хорошо, – сказала она наконец.

Чайник закипел.

Я налила воду в кружки. Поставила на стол сахар, нашла где-то в шкафу печенье в пачке – засохшее, прошлогоднее, но другого не было. Вера взяла кружку – зелёную, свою, с петухом – и обхватила её обеими руками. Пальцы снова растопырила.

– Он вам часто писал в блокнот? – спросила я.

– Нет. Я не знала про блокнот. – Она покачала головой. – Он не говорил.

– Там всё. С самого начала.

Она смотрела на кружку.

– Он был… он очень старался. Я же говорила – хотела требовать объяснений. А он просто показал мне дом, озеро, сказал: «Это теперь твоё место тоже». И всё. Без объяснений.

– Это на него похоже.

– Да?

– Он не умел объяснять. Он умел делать.

Вера подняла на меня глаза.

– Понимаю. – Я помолчала. – Я думала об этом, пока ждала вас. Злиться или нет. И знаете что? Он написал это письмо не потому что боялся суда. Он написал потому что хотел, чтобы мы познакомились. Чтобы вы не исчезли, когда он уйдёт. Он думал вперёд.

Вера молчала.

– Дурак был, – добавила я. – Но с добрыми намерениями.

Она вдруг тихо засмеялась – коротко, почти беззвучно.

– Он тоже так говорил. Про себя. «Намерения хорошие, исполнение хромает».

***

Миша уснул на диване в половине шестого.

Он сначала сидел за столом, потом переместился на ковёр с карандашами, потом, незаметно для нас, оказался на диване – с ногами, в носках, кулак под щекой. Мы с Верой разговаривали и не заметили, как он затих.

Я вошла в комнату за своей сумкой и увидела его.

Он лежал на боку, кулак под правой щекой, ноги слегка подтянуты. Дышал ровно, губы чуть приоткрыты.

Серёжа засыпал точно так же.

Я сама не знаю, сколько стояла в дверях. Достаточно долго.

Серёжа засыпал на боку, правая рука под щекой, и всегда говорил перед сном одно и то же: «Тихо-тихо». Это значило – ложись, не шуми, я уже почти сплю. Я злилась иногда на эти «тихо-тихо». А потом перестала злиться.

Этот мальчик его не знал спящим. Не знал «тихо-тихо». Но лежал вот так – кулак под щекой.

Вера встала рядом со мной.

– Он всегда так засыпает, – сказала она тихо. – Везде, в любом месте. Лёг – и сразу.

– Серёжа так же, – сказала я.

Вера ничего не ответила. Мы обе смотрели на спящего Мишу.

– Вы на него похожи, – сказала я. – На Серёжу. Переносица.

– Мне говорили.

– Это хорошо. Это… – я подбирала слово. – Это просто хорошо.

Вера повернулась ко мне.

– Ирина, – сказала она. – Я не претендую ни на что. Я хочу, чтобы вы понимали. Дача ваша, всё ваше – я…

– Замолчите, – сказала я.

Она замолчала.

– Он писал мне письмо месяц перед смертью. Знаете, что он написал? Вы бы друг другу понравились. Это первое, что он написал. Не «прости» – сначала это.

Вера смотрела на меня.

– Я не знаю, что дальше будет, – сказала я. – Не знаю, как это должно работать. Но вы можете приезжать. Сюда. Если хотите.

– Мы хотим.

– И я приеду тогда тоже. Если не против.

Вера кивнула. Один раз, коротко.

Миша во сне что-то пробормотал и повернулся на другой бок, не просыпаясь. Кулак переехал под левую щеку.

Я вернулась на кухню. Зелёная кружка с петухом стояла на полке – теперь не отдельно, а рядом с остальными.

Я поставила чайник.

Серёжа говорил: смотришь как сова, всё видишь. Я не видела. Столько лет смотрела и не видела.

Теперь посмотрю.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Домик у озера
Золовка сдала в ломбард золото невестки