Когда Андрей вернулся в деревню, ему показалось, что воздух здесь стал тяжелее. Словно само время здесь сгустилось, осело в траве, в коре деревьев, в трещинах на стенах домов. Всё было словно прежним — покосившийся колодец, обветшалый забор, старая липа на повороте — и всё же что-то будто сдвинулось, незаметно, но навсегда. В каждом знакомом предмете теперь жила пауза, надлом, тень отсутствия. Он прошёл по тропинке, покрытой листвой, и остановился у калитки.
Дом стоял, как и раньше, но как будто присел от старости. Окна были заколочены, а на веранде кто-то выломал перила — следы времени, и, может быть, людей. Одна из досок висела на одном гвозде и покачивалась от ветра, как язык беззвучного колокола.
Прошло девятнадцать лет. С тех пор как он уехал — тогда ещё на попутке, с одним рюкзаком, с сердцем, полным обиды и злости на весь мир. Он не оглянулся тогда. И не писал. Как будто обрубал не только связь, но и память.
Отец умер пять лет назад, но Андрей узнал об этом лишь недавно — из случайного письма от двоюродной сестры. Письмо пришло на старый электронный ящик, который он почти не проверял. Простые строки: «Похоронили просто. Без тебя. Он тебя ждал долго, а потом перестал ждать.» Без упрёка, но с тенью. Как будто кто-то поставил точку, а чернила остались сырыми.
Он приехал не на похороны. Приехал потому, что в какой-то момент понял: внутри него — пустота. Не та, что из книг или кино. А настоящая, с краями, эхом, болью. Пустота, как зияющая полость в земле, которую не засыпать ни делами, ни годами. Как будто потерял что-то важное и только теперь заметил, что оно всегда было с ним — невысказанное, недожитое.
Он толкнул калитку. Та заскрипела, как прежде. Этот скрип пробежал по коже, как детское воспоминание, когда отец звал его в дом с вечернего двора. Пройдя по двору, Андрей открыл дверь. Запах был — времени, затхлого дерева, пыли. И чего-то ещё — еле уловимого, будто обиды. Как если бы стены помнили, что он ушёл и не попрощался.
В кухне всё осталось почти нетронутым. Даже воздух здесь казался застывшим, как в музее: тёплым, пыльным, с примесью старого табака. На гвозде висело старое пальто отца. Тонкое, поношенное, пахнущее так же, как много лет назад, когда он обнимал им плечи сына в мороз. На столе — облупленная сольница, пожелтевшая газета с уже неразличимыми заголовками, засохший огрызок карандаша, лежащий рядом со старым блокнотом. Андрей провёл рукой по поверхности стола. Пыль осела на ладони, как доказательство того, на сколько он опоздал. И как будто кто-то написал на этой пыли: «ты всё равно пришёл».
Он остался на ночь. Разжёг печку — с трудом, но получилось. Долго сидел в темноте, не включая света, слушал, как щёлкают доски под крышей, как дыхание дома медленно возвращается. В полночь вышел на крыльцо. Над деревней висело звёздное небо — такое ясное, что казалось: можно протянуть руку и вытащить одну на ладонь. Он стоял босиком, чувствуя сырость досок под ногами, и вдруг уловил в ночи знакомый запах — не табака, не травы, а присутствия. Будто кто-то стоял рядом, молча.
На следующее утро он пошёл к реке. Та самая река, где они с отцом ловили рыбу, спорили, кто первый заметит всплеск. Река, где он в четырнадцать впервые закурил, а отец поймал и молча забрал сигареты, даже не ругался — только посмотрел, как будто вглубь. Река, откуда началась их последняя ссора, глупая, но ставшая непреодолимой стеной. Тогда он крикнул, отец не ответил. С тех пор они больше не говорили по-настоящему.
Берега заросли. Вода мутная. Андрей встал у самой кромки, посмотрел, как течение уносит листья.
— Далеко течёт? — спросил голос за спиной.
Он обернулся. Старик. Сосед, кажется, из крайнего дома. Лицо загрубело от ветров, глаза узкие, как щёлки, но цепкие.
— Куда-то да течёт, — ответил Андрей. — Всё куда-то тянет.
Старик подошёл ближе, посмотрел в лицо.
— Ты ведь Кузьмичёв. Сын Алексея.
Андрей кивнул.
— Не сразу узнал. Ты ж, говорят, уехал надолго. Мы думали, уже не вернёшься.
— Я сам так думал, — тихо ответил Андрей. — Вроде как ушёл навсегда. А потом…
— А потом пусто стало? — подсказал старик. — У нас всех так. Думаем, убежали, а оно догоняет.
Он вздохнул, посмотрел на реку.
— Он часто сюда ходил. Перед тем как заболел. Всё сидел, кидал в воду щепки. Говорил: «Интересно, сын помнит, как мы тут были? Или уже всё унесло?»
Андрей сглотнул.
— Я помню. Даже запах утреннего тумана. Даже то, как он ругался, когда я запутал снасть.
Старик кивнул. Помолчал.
— Хорошо, что вернулся. Тут всё ни к чёрту, но когда кто-то возвращается — будто легче становится. Даже земле. А уж как дому полегчает — сам поймёшь.
Он похлопал Андрея по плечу и пошёл вдоль берега, опираясь на сучковатую палку. Не прощаясь, как будто разговор ещё не закончен.
Андрей остался. Долго смотрел на воду. Она текла медленно, упрямо, будто не замечала ни времени, ни людей. Он слушал, как её плеск сливается с дыханием ветра и треском прошлогоднего камыша. Потом достал из кармана маленькую фотографию. Он и отец. Оба молодые. Смеются. В одной из тех редких минут, когда не спорили, не обижались, не молчали. У отца в руке спиннинг, у Андрея — рыбацкий нож, лицо перемазано чем-то — то ли землёй, то ли радостью.
Он посмотрел на снимок чуть дольше, чем хотел. Будто прощался не только с ним, но и с тем собой, который мог бы быть. Потом положил фото на воду. Река подхватила, понесла. Бумага закрутилась, покачнулась, словно колебалась — тонуть или плыть. И поплыла. Повернулась углом, словно помахала на прощание, и исчезла за изгибом берега.
Когда Андрей вернулся в дом, он знал, что останется. Не навсегда, нет. Но пока — здесь. Пока в доме пахнет табаком, пока щёлкает печка, пока река не забыла его шагов. Пока в воздухе ещё есть что-то недосказанное.
Иногда нужно вернуться, чтобы услышать то, что молчало всю жизнь. Чтобы не просто простить, а понять. Чтобы сказать то, что не сказал. Себе, отцу, дому.
И узнать, где кончается река. Или, может быть, где она начинается снова.