В подъезде пахло мокрой шерстью и старым деревом — тем самым запахом, который словно впитывался в стены с каждым прожитым десятилетием. Лампочка под потолком мигала, освещая облупившиеся стены и следы от детских ладоней, оставленные, кажется, ещё прошлым летом. Ольга поднялась на третий этаж, поставила сумки у двери и долго не могла найти ключ. Пальцы дрожали — от холода или от усталости, она уже не различала. Наконец — щелчок, скрип, и она вошла в квартиру, где по-прежнему пахло им. Этим особым ароматом: смесь табака, кофе и его одеколона, который остался в шкафу, на воротнике пальто.
Прошёл ровно год, как не стало Алексея. Сердце. Врач сказал, что всё было молниеносно, он даже не успел позвонить. Только записка на холодильнике осталась: «Вернусь к восьми. Не жди на ужин». Она оставила её висеть. Бумага слегка пожелтела по краям, но чернила были отчётливы. И каждый раз, проходя мимо, она невольно читала эту строчку снова. Будто он и правда вот-вот войдёт, бросит ключи в керамическую миску у двери и скажет: «Ну вот я и дома.»
В первые месяцы она не могла дышать. Не потому, что рыдала — не было слёз, — а потому что в груди будто образовалась пустота, которую не заткнуть ничем. Каждое утро начиналось одинаково: просыпаться и вспоминать, что его больше нет. И каждый раз, словно по новой, переживать ту же самую потерю. Люди звонили, приносили цветы, приглашали на дачу, говорили, что время лечит. Она кивала, благодарила, но не слышала их. Всё было вполголоса, как будто мир вдруг убавил громкость, оставив её жить в полутоне. Даже звуки улицы — шаги, машины, детский смех — казались не настоящими, как будто доносились сквозь воду.
Они прожили вместе двадцать три года. Без детей. Поначалу не получалось, потом — уже не стремились. Зато был сад, книги, походы в кино по пятницам, чай с бергамотом. Их воскресные завтраки, когда можно было не спешить. И тихое «мы» во всём, что касалось быта: кто включает стиральную машину, кто покупает хлеб, кто ставит воду на чай. Никто не учил её жить одной, да и она не просила. Она даже не знала, как это — быть не вдвоём.
Ольга стала писать. Не мемуары — письма. Алексею. Каждый день — одно. Иногда — длинные, с описанием всех мелочей, от смены погоды до услышанной в магазине мелодии. Иногда — всего два-три слова, но такие, что жгли изнутри. Рассказывала о том, как прошёл день, как цвёл жасмин под окнами, как она порезалась, открывая банку огурцов. Как ей не хватало его смеха, его привычки насвистывать, его ворчания на новости. Клала письма в коробку, перевязывала лентой, как будто запечатывала дыхание каждого прожитого дня. Это стало её ритуалом — как чистить зубы или застилать постель. Без писем день казался незавершённым.
Весной, когда солнце стало дольше задерживаться на подоконнике, она впервые открыла балкон. Протёрла пыль с перил, распахнула окно, вдохнула воздух, полный сырости и первых запахов листвы. Села в кресло, положила ноги на табурет и слушала, как скрипят качели во дворе. Голоса детей, лай собаки, шаги по гравию — всё возвращалось к жизни. Вдруг захотелось достать акварель, которую они купили ещё в прошлом июле — «на потом», когда будет время. Она нашла кисти, вымыла старую банку из-под варенья, расправила альбомный лист и начала рисовать. Без замысла. Просто цвет. Словно хотела вспомнить, как выглядит день, когда он не болит.
Сначала были только пятна. Цвет ложился неровно, краска расплывалась, как чувства, с которыми она давно не умела обращаться. Потом — контуры. Сначала — неуверенные, будто она училась видеть заново. Потом — лица. Женщины, мужчины, дети. Она рисовала тех, кого видела в транспорте, в очереди, на рынке. Тех, кто мелькал в жизни на секунду, но почему-то оставался в памяти. Лица с морщинками у глаз, с задумчивыми взглядами, с тенью улыбки. Иногда — портреты из прошлого, из воспоминаний. Домой приходили соседки: «Оля, покажи, что у тебя там на мольберте». И она показывала. И улыбалась. Не из вежливости, а по-настоящему. Потому что в этих работах было что-то живое, настоящее, нужное ей самой.
Через полгода она оформила выставку. Назвала её «Вечерняя сторона». Потому что, как она сказала журналисту, «именно к вечеру становится ясно, что было светлым днём». Зал украсили скромно, но тепло: лампы с мягким светом, цветы в банках, чашки с чаем. На открытие пришло много людей. Кто-то обнял её. Кто-то стоял молча, долго вглядываясь в портреты. Кто-то плакал — тихо, не стесняясь. И в этой тишине было больше признания, чем в самых громких аплодисментах.
А она — стояла в своём светлом платье, рядом с портретом мужчины с мягкими глазами и рукой, вытянутой навстречу. Это был Алексей. Она нарисовала его на память, но получился — как живой. Тонкая тень на щеке, складка у уголка губ, взгляд, в котором было больше, чем краска могла передать. Люди останавливались у этого портрета дольше других. Кто-то тихо вздыхал, кто-то прикладывал руку к груди. И в этом взгляде не было прощания. Было: «Я здесь. И ты — тоже.» Было всё то, чего не хватало ей — присутствие, которое не просит слов.
Иногда, вечером, она по-прежнему пишет письма. Но теперь — себе. Порой — коротко, иногда — на целую страницу. Пишет о том, что удалось, что не получилось, чего она боится, что вдруг начало радовать. Чтобы не забывать, как звучит её голос, когда он не затерт тревогами. И чтобы помнить: жизнь не кончается, когда уходит кто-то любимый. Она просто переходит на другую сторону света. Вечернюю. Мягкую. Тихую. Но — живую. Где тишина — не пустота, а дыхание.