— Маринка, открывай! Я знаю, что ты дома!
Я замерла у двери, узнав голос матери. Нина Сергеевна приехала без предупреждения, как обычно. Значит, снова будет разговор о том, что надо взять себя в руки, улыбнуться жизни и поверить в лучшее.
— Мам, я работаю, — солгала я сквозь дверь.
— Какая работа? Ты три недели не отвечаешь на звонки! Открой немедленно, а то соседей подниму!
Пришлось открыть. Мать ворвалась в квартиру, оглядела захламлённую комнату, мольберт с незаконченным холстом, гору немытой посуды. Лицо её дрогнуло, но она тут же расплылась в улыбке.
— Ну и бардак! Ничего, сейчас наведём порядок, проветрим, и сразу полегчает. Знаешь, я читала, что беспорядок в доме — это беспорядок в голове.
Она принялась открывать форточки, собирать кружки со стола. Я опустилась на диван и закрыла лицо руками. Началось.
— Мариночка, ты же талантливая, умная, красивая девочка! Надо просто поверить в себя, и всё получится. Вот увидишь!
— Мам, пожалуйста, не надо.
— Что не надо? Я волнуюсь за тебя! Ты целыми днями сидишь в этой… в этой конуре, ничего не ешь, не выходишь. Артём звонил мне, сказал, что ты вообще перестала отвечать на сообщения.
Так вот почему она приехала. Артём переживает. Все переживают. А я просто устала притворяться, что у меня всё хорошо.
Нина Сергеевна села рядом, взяла меня за руки. Её пальцы были тёплыми, крепкими. Она всегда была такой — сильной, неунывающей, вечно бодрой. Иногда мне казалось, что она вообще не человек, а какой-то заведённый механизм.
— Послушай меня внимательно, — начала мать своим учительским тоном. — Мы сами выбираем, как нам жить. Можно грустить и жаловаться, а можно радоваться каждому дню. Это просто решение. Ты решаешь быть несчастной — и становишься несчастной. Решаешь быть счастливой — и мир меняется.
Я высвободила руки.
— Мам, это не работает так.
— Ещё как работает! Я же живой пример! У меня тоже было трудно, но я выбрала…
— Выбрала что? — перебила я. — Выбрала игнорировать реальность? Мам, ты понимаешь, что твоя бесконечная радость выглядит фальшиво? Как будто ты боишься хоть на секунду остановиться и почувствовать что-то настоящее.
Нина Сергеевна побледнела. Несколько секунд она молча смотрела на меня, потом резко встала.
— Ты не имеешь права так говорить. Я твоя мать, я забочусь о тебе!
— Ты не заботишься! Ты требуешь, чтобы я была такой, как удобно тебе. Чтобы я улыбалась, изображала успех, делала вид, что всё прекрасно. Но мне не прекрасно, мам! Мне плохо. И от того, что ты не признаёшь это, становится ещё хуже.
Мать схватила сумку. Лицо её было белым, губы дрожали. Я никогда не видела её такой.
— Ты не понимаешь, Марина. Ты просто не понимаешь, что значит выбрать жизнь. Я научилась этому ценой… ценой всего.
Она выбежала из квартиры. Дверь хлопнула. Я сидела на диване, чувствуя себя последней дрянью. Зачем я так сорвалась? Мать действительно пытается помочь, просто не умеет по-другому.
Вечером пришёл Артём. Он молча обнял меня, и я наконец-то расплакалась.
— Она позвонила мне, — сказал он тихо. — Плакала в трубку. Марина, что случилось?
Я рассказала. Артём слушал, гладил меня по спине. Потом сказал:
— Знаешь, твоя мать очень боится. Я вижу это каждый раз, когда мы встречаемся. Она боится за тебя. И боится… чего-то ещё.
— Чего?
— Не знаю. Но в её глазах такая паника, когда речь заходит о грусти, о проблемах. Как будто она сама на краю пропасти.
Артём был прав. Я всегда чувствовала эту лихорадочность в материнской радости. Эту принудительную бодрость, за которой пряталось что-то страшное.
На следующий день я поехала к матери. Нина Сергеевна открыла дверь, вид у неё был измученный. Мы прошли на кухню, сели за стол. Долго молчали.
— Мам, прости меня за вчерашнее.
— Нет, это я должна извиниться. Я давлю на тебя. Я знаю. Просто не могу иначе.
Она налила чай, но не пила. Смотрела в окно, и впервые за много лет я увидела в её лице что-то кроме деланого оптимизма. Усталость. Огромную, бесконечную усталость.
— Марина, тебе было одиннадцать, когда это случилось. Ты помнишь?
Я кивнула. Конечно, помнила. Папа и Кирилл ехали на машине к бабушке. Грузовик не заметил их на повороте. Папе было пятьдесят три, брату — тринадцать.
— После похорон я две недели не вставала с кровати, — продолжала мать. — Лежала и думала, как присоединиться к ним. У меня была куплена пачка таблеток. Я каждый день смотрела на неё и думала: ещё один день, ещё один. А потом ты пришла из школы с двойкой по математике. Села рядом и заплакала. И я поняла, что если я сдамся, то ты останешься совсем одна.
Нина Сергеевна наконец посмотрела на меня. В её глазах стояли слёзы, но она не давала им упасть.
— Я решила тогда, что буду жить. Буду радоваться. Буду выбирать счастье каждый день, потому что если я хоть на минуту остановлюсь, хоть на секунду позволю себе почувствовать эту боль — я утону. Я просто утону в ней и не вынырну. Понимаешь?
Я протянула руку через стол, накрыла её пальцы своими. Они были холодными.
— Мам, но ты же не живёшь. Ты просто делаешь вид.
— Знаю, — прошептала она. — Но это единственный способ, который у меня есть. Я не могу по-другому. Я боюсь, Маринка. Боюсь, что если начну грустить, то не перестану никогда.
Мы сидели в тишине. За окном моросил дождь, капли барабанили по подоконнику. Где-то играло радио у соседей. Жизнь продолжалась, безразличная к нашим маленьким трагедиям.
— А ты боишься того же самого, — вдруг сказала мать. — Только наоборот. Ты боишься, что если начнёшь радоваться, то предашь папу и Кирилла. Что станешь такой же фальшивой, как я.
Я вздрогнула. Она была права.
— Я не хочу забыть их, мам.
— Я тоже. Но я не знаю, как помнить и при этом жить. Я правда не знаю.
Нина Сергеевна встала, подошла к буфету. Достала старый альбом с фотографиями. Я не видела его много лет. Мы с матерью никогда не смотрели эти снимки вместе.
— Хочешь посмотреть?
Я покачала головой.
— Не сегодня. Может быть, когда-нибудь потом.
Мать кивнула, убрала альбом обратно. Мы допили чай, поговорили о мелочах. О том, что Артём хочет познакомить меня со своими родителями. О том, что маминой подруге сделали операцию, и она идёт на поправку. Обычные разговоры. Безопасные.
Когда я уезжала, мать обняла меня на пороге.
— Я не могу научить тебя правильно переживать горе, Маринка. Потому что сама не умею. Но знай: я люблю тебя. И пусть я делаю это неуклюже, но я правда хочу, чтобы ты была счастлива.
— Знаю, мам.
В метро я думала о том, что мы обе — заложницы одной и той же катастрофы. Мать спасается бегством в фальшивую радость, я — погружением в бесконечную тоску. И обе мы боимся признать, что так и не научились жить после той трагедии. Просто выбрали разные способы не жить.
Артём встретил меня у дома. Обнял, поцеловал. Спросил, как прошла встреча.
— Сложно, — ответила я. — Мы обе сломаны, и никто не знает, как это починить.
— Может, и не надо чинить, — сказал он задумчиво. — Может, надо просто принять, что так бывает. И пытаться жить дальше со своими трещинами.
Мы зашли в квартиру. Артём начал готовить ужин, я села у окна с блокнотом. Впервые за месяцы взяла в руки карандаш. Провела линию. Ещё одну. Начало портрета.
Лицо матери. Не улыбающееся, не бодрое. Просто усталое лицо женщины, которая пятнадцать лет бежит от боли и не может остановиться. Я рисовала, и слёзы капали на бумагу, размывая карандашные штрихи.
— Марина, идём есть, — позвал Артём.
Я отложила блокнот, вытерла лицо. Мы сели за стол. Он взял мою руку.
— Знаешь, что я думаю? Твоя мать выбрала свой путь. Ты выберешь свой. И это нормально, что они не совпадают.
— Но мне так жаль её, — прошептала я. — Ей так страшно, Тёма. И я ничем не могу помочь.
— Не можешь. Никто не может. Каждый сам справляется со своей болью.
Мы доели ужин в тишине. Потом легли спать. Артём обнял меня, и я почувствовала, как напряжение медленно уходит из тела. Но внутри осталась тяжесть. Понимание того, что между мной и матерью теперь всегда будет пропасть. Мы обе знаем правду друг о друге. Знаем, что не можем помочь. И это знание ничего не меняет.
Утром я проснулась от телефонного звонка. Нина Сергеевна.
— Марина, доброе утро! Я тут подумала, может, поедем на выходных на дачу? Погода обещают хорошую, можно шашлыки сделать!
Голос её был бодрым, весёлым. Словно вчерашнего разговора не было. Словно пятнадцать лет назад ничего не случилось. Словно она не призналась мне в своём страхе.
— Мам, я подумаю и перезвоню, хорошо?
— Конечно, солнышко! Не тяни только, а то я продукты куплю заранее.
Она повесила трубку. Я посмотрела на Артёма. Он лежал рядом, читал новости в телефоне.
— Это была мама?
— Угу. Зовёт на дачу. Как будто ничего не было.
— Ей так проще, — сказал он, не отрываясь от экрана.
Да. Ей так проще. Закрыть дверь в комнату, где живёт боль, и никогда туда не заходить. Улыбаться, делать планы, кормить дочь шашлыками и убеждать себя, что жизнь продолжается.
Я встала, подошла к окну. На улице была обычная московская осень. Серое небо, сырой асфальт, люди в куртках спешили по своим делам. Где-то среди них шла моя мать, с высоко поднятой головой, с улыбкой на губах, неся внутри себя такую тяжесть, что удивительно, как она вообще держится на ногах.
И я вдруг поняла, что никогда не смогу её спасти. Не смогу вытащить из этого добровольного плена. Она выбрала свой способ выживания, и он для неё единственно возможный.
А я выбираю свой. Не её путь, но и не полная противоположность. Что-то посередине. Жить с болью, но не тонуть в ней. Помнить потерю, но не делать её смыслом существования. Это тоже выбор. Только честный.















