Воскресенье в девять

Каждое воскресенье в девять утра Римма Львовна накрывала на двоих. Стол у окна, белая скатерть, две чашки, два прибора. Яичница, хлеб в подогретый на сковородке, чайник с чаем. Иногда — клюквенное варенье, которое они варили вместе и которое она теперь берегла, будто в нём сохранилось его дыхание. Всё строго, всё выверено, как в заведении, где всё работает по расписанию. Ритуал. Её способ сказать: «Я помню».

Вторая тарелка была пустой. Точнее — не пустой, а предназначенной. Для мужа. Для Льва Давидовича, которого не стало почти шесть лет назад. Инсульт. Спокойно, во сне. «Хорошая смерть», как говорят. Но Римма Львовна не соглашалась. Хорошей смерть не бывает, если после неё тишина в квартире звенит, как стекло. Если чайник кипит, а никто не отвечает: «Налей мне тоже». Если сидишь напротив пустого стула и ловишь тень, а она не садится рядом.

Внуки уехали. Один в Канаду, другой — в Питер. Римма Львовна хранила их фотографии на холодильнике, но лица становились всё дальше, как будто выцветали вместе с краской. Дочь живёт в другом городе — звонит по воскресеньям, но иногда забывает, и тогда день становится особенно длинным. Соседка Галя больше не приходит — плохо слышит, путает этажи и забывает, зачем шла. Её визиты теперь — редкая и пугающе неловкая случайность.

Оставалась только привычка. И воспоминание. Они жили в ней, как цветы, которые не срезали — тихие, но упрямо живые. Римма Львовна верила: пока она ставит перед ним чашку, он как будто рядом. Как будто вот-вот войдёт, поправит шнурок на халате, скажет: «Опять ты пересолила, но всё равно вкусно», и сядет с видом человека, которому в этом мире всё ясно.

Так было до одного воскресенья в начале марта. Снег ещё лежал, но уже тал, и окна были в каплях, как в детстве в поезде — когда ехали к бабушке в деревню и мама говорила: «Смотри, не проспи станцию». Римма Львовна достала скатерть, разложила приборы. И вдруг — звонок в дверь. Девять ноль три. Она вздрогнула, как от хлопка в кинотеатре, где весь фильм была тишина.

На пороге стоял мальчик. Лет двенадцати. В очках, с растрёпанной шапкой, сбившейся набок. Куртка расстёгнута, на рукаве — грязное пятно. Вид был потерянный, но в глазах — вежливость и что-то очень взрослое, как у тех, кто слишком рано начал разбираться в том, как устроена жизнь.

— Здравствуйте. Я из второго подъезда. У нас вода выключена. Можно я у вас чайник наберу?

Она впустила. Он был вежливый, как будто кто-то когда-то очень строго его этому учил. Смотрел на стол.

— У вас гости?

— Нет, — ответила она. — Я жду.

Он кивнул, будто понял, но не спросил, кого. Налил воды. Поблагодарил. Уже у двери обернулся:

— Я бы с вами позавтракал, если можно. У нас дома никто не встаёт до обеда.

Она молча посторонилась, кивнула на второй стул. Он сел аккуратно, будто боялся что-то нарушить. Ел молча, не чавкая, держал ложку правильно. Потом начал спрашивать про старые фотографии на стене. Про то, кто на них. Про то, почему у дедушки был значок с профилем Ленина. Спрашивал не из вежливости, а с настоящим интересом, как будто искал ответы не только в словах, но и в голосе.

Римма Львовна рассказывала. Не торопясь, с подробностями, которые обычным людям показались бы несущественными, а для неё были важны — как она однажды потеряла перчатку и три дня ходила без неё, потому что не хотела покупать новые. В голосе у неё была хрупкость, как в фарфоре, но и сила, как в закалённом стекле — в каждом слове жила память, не нуждающаяся в оправдании. Он слушал. Ел медленно. Запивал чаем, дотошно вымакивал хлеб в яичном желтке, как будто у него был на это целый день. Потом приносил ей пирожки от бабушки — с капустой, с картошкой, иногда булочки просто с сахаром. Потом — старую книгу: «Может, вам будет интересно». И в этих «может» слышалось больше, чем просто вежливость — словно он хотел вернуть ей то, что исчезло с годами.

Весной он пропал на два воскресенья. Она не находила себе места. Думала — переехали. Или заболел. Или передумал. Смотрела на часы, подходила к двери, прислушивалась к лифту. В квартире стало снова звеняще тихо. А потом он снова пришёл. Постаревший, как показалось. Взрослый. Как будто за это время прошёл через что-то большее, чем просто две недели.

— Бабушка умерла, — сказал он просто, не по-детски спокойно. — Я вам теперь пирожков не принесу.

Он стоял, не опуская взгляда, но губы подрагивали. Плечи были прямые, как будто он сам себе сказал: держись. И всё равно в нём читалась растерянность, как у человека, которого внезапно оставили посреди большого пустого зала.

Она взяла его за руку — легко, без слов. Тепло её ладони оказалось сильнее любой фразы.

— Тогда я буду печь сама. Приходи. У меня муки много осталась.

Он кивнул, и в этом кивке было согласие не просто на пирог, а на то, чтобы не быть одному.

Теперь на столе снова было два прибора. Только вторая чашка уже не была пустой. В ней был чай с лимоном и мятой, и пар поднимался в воздух, как знак, что кто-то здесь нужен. И Римма Львовна впервые за шесть лет подумала, что воскресенье в девять — это не про прошлое. Это про то, что всё ещё продолжается. И, может быть, начинается заново.

Оцініть статтю
Додати коментар

;-) :| :x :twisted: :smile: :shock: :sad: :roll: :razz: :oops: :o :mrgreen: :lol: :idea: :grin: :evil: :cry: :cool: :arrow: :???: :?: :!:

Воскресенье в девять
Странная семейка. Рассказ.